Читать книгу «Золото тигров. Сокровенная роза. История ночи. Полное собрание поэтических текстов» онлайн полностью📖 — Хорхе Луиса Борхеса — MyBook.

День плавания

 
Море – несоразмерный клинок и полнота нищеты.
Вспышка переводима в гнев, родник – во время, а подземные воды – в приятие очевидного.
Море – одинокий слепец.
Море – древний язык, не разгаданный мной.
В его глубинах заря – простая стена, беленая, глинобитная.
С его границ дымным облаком поднимается ясный день.
Непроницаемо, как резной камень,
море способно выстоять перед многими днями.
Каждый вечер – пристань.
Взгляд, исхлестанный морем, уходит в небо:
в последнее нежное побережье, синюю глину вечеров.
Сладкая близость заката над хмурым морем!
Облака будто ярмарочные огни.
Новый месяц зацепился за мачту.
Этот самый месяц мы оставили под каменной аркой, а теперь его свет веселится в ивах.
Мы с сестрой на палубе преломляем вечер, как хлеб.
 

Дакар

 
Дакар – на перекрестке солнца, пустыни и моря.
Солнце скрывает от нас небосвод, песок подстерегает нас на пути, море – само злопамятство.
Я видел вождя племени в одеянии, лазурь которого жарче полыхавшего неба.
Мечеть – рядом с историком – сверкает чистым огнем молитвы.
Полдень отодвигает хижины, солнце, словно воришка, карабкается по стенам.
У Африки – собственная судьба в вечности: подвиги,
идолы, царства, непроходимые джунгли, мечи.
Я смог добраться – до сумерек и до селенья.
 

Обещание в открытом море

Родина, я не обрел твоей близости, но у меня твои звезды.

Глубь мироздания их изрекла, а теперь в благодати теряются мачты.

Звезды слетели с высоких карнизов, как стая испуганных голубей.

Звезды поднялись из патио, где водоем – звонница, перевернутая меж двух небес.

Звезды взвились из растущего сада, чей беспокойный шелест темными водами подступает к подножью стены.

Явились из захолустных закатов, гладких, как заросший сорной травой пустырь.

Звезды бессмертны, звезды неистовы, в вечности с ними не сравниться ни одному народу.

Перед стойкостью звездных лучей людьми населенные ночи свернутся, как палые листья.

Звезды – край невиданной ясности, и как-то случилось, что моя родная земля в их стихии.

Почти страшный суд

 
Мое праздношатание по улицам вольготно живет в ночи.
Ночь – долгий и одинокий праздник.
В глубине души чувствую, что я прав, и горжусь собой.
Я свидетель мира, я исповедуюсь в необычайности мира.
Я пел о вечном: о яркой строптивой луне, о ланитах, лакомых для любви.
Я чествовал стихами город, меня сжимающий стенами,
и предместья, живущие на разрыв.
Меня изумляет то, что других заземляет.
Перед песней несмелых поджигаю голос закатом.
Предков по крови и предков по грезам прославляю и воспеваю.
Я был, я есмь.
Твердыми словами скрепляю чувство,
готовое расточиться в нежности.
Память о давней подлости возвращается к сердцу,
как мертвая лошадь с прибоем к берегу, возвращается к сердцу.
Но на моей стороне улицы и луна.
Глоток воды услаждает нёбо, и строка не отказывается петь.
Красота устрашает: кто посмеет меня осудить,
      если я заслужил прощение одинокого полнолуния?
 

Вся моя жизнь

 
И опять – незабытые губы, единственные и те же!
Я был упорен в погоне за радостью и бедой.
Пересек океан.
Видел много дорог, знал одну женщину, двух или трех мужчин.
Любил одну девушку – гордую, светловолосую, испанского ровного нрава.
Видел бескрайний пригород с ненасытным бессмертьем закатов.
Перепробовал множество слов.
И верю, что это – всё, и навряд ли увидится или случится что-то другое.
Верю, что все мои дни и ночи
не беднее и не богаче Господних и каждого из живущих.
 

Последнее солнце в Вилла-Ортусар

 
Вечер как перед Страшным судом.
Улица как разверстая рана небес.
Не знаю, что там пылает в глубине – ангел или закат.
Бескрайность нависает надо мной с навязчивостью кошмара.
Горизонт сдавлен проволочной изгородью.
Мир как будто выброшен за ненадобностью.
На небе день, но в канавах коварно притаилась ночь.
Свет остался лишь в голубых стенах и девчачьих играх.
Не знаю, кто выглядывает из-за ржавой решетки – дерево или бог.
Сколько миров предо мной: поле, небо, предместье.
Здесь я обогатился улицами, острым закатом и застывшим вечером.
Позже, далеко отсюда, я вернусь к своей нищете.
 

Стихи четырнадцатого

 
В город, где патио, будто кувшины, круглы и покаты,
а улицы простирают мили в полете,
в город с углами в ореоле заката
и предместьями из синего небосвода,
 
 
в город, как пампа, простой и просторный,
я вернулся из ветхих заброшенных стран
воспевать домов его свет непритворный
и полуночный свет негасимых реклам.
 
 
У пределов любви, во всеобщем объятье,
на закат напоролся и кровью истек,
как всегда, одинокий, воспел в его патио
золотящейся пампы клочок.
 
 
Воспел водокачки, и шарабаны,
и парадиз расколовшую брешь в ограде,
и нож, вонзенный тишком и нежданно,
и ночь с ароматом терпкого мате.
Слова «берег» вызнал значенье:
земли и вод потворствуя блажи,
предместьям сулит он чреду приключений,
а праздным пустошам – славу пляжей.
 
 
Все это воспев, наверно, верну
хоть пару монет в Господню казну.
 

Сан-Мартинская тетрадка
(1929)

Что касается так называемых стихов по случаю, то едва ли найдется человек, располагающий свободным временем для чтения и чуткий к музыке собственной души, у которого за всю жизнь не выдалось бы – с позволения небес – десять-двенадцать случаев написать стихи. Нет ничего дурного в том, чтобы этими случаями воспользоваться.

Э. Фитцджеральд.
Из переписки с Бернардом Бартоном (1842)

Предисловие

Я много говорил – пожалуй, даже слишком много, – о поэзии как о мгновенном даре Духа, о мысли как о деятельности разума; в Верлене я видел чистый образец лирического поэта, в Эмерсоне – поэта-интеллектуала. Теперь я полагаю, что во всех поэтах, заслуживающих того, чтобы их перечитывали, сосуществуют обе эти ипостаси. К какому типу отнести Шекспира или Данте?

Что касается стихов из этого сборника, то, очевидно, их следует отнести ко второму типу. Должен сделать несколько пояснений. Несмотря на негодование критиков, которые не прощают поэту исправлений, я пишу теперь не «Мифологическое основание Буэнос-Айреса», а «Легендарное основание», потому что первое определение ассоциируется с массивными мраморными божествами. Кроме того, эта формулировка является ложной и по своей сути. Эдинбург, Йорк или Сантьяго-де-Компостела могут играть в игры с вечностью, но не Буэнос-Айрес, выросший на наших глазах из пустырей и немощеных переулков.

Диптих «Смерти Буэнос-Айреса» – названием я обязан Эдуардо Гутьерресу – непростительно преувеличивает плебейский характер Чакариты и патрицианский флер Реколеты. Думаю, высокий стиль «Исидоро Асеведо» заставил бы моего дедушку улыбнуться. Не считая «Простоты», «Ночь перед погребеньем у нас на Юге», пожалуй, является первым стихотворением, в котором слышен мой собственный голос.

Х. Л. Б.
Буэнос-Айрес, 1969

Легендарное основание Буэнос-Айреса

 
И сквозь вязкую дрему гнедого болота
основатели края на шхунах приплыли?
Пробивались к земле через цвель камалота
размалеванных лодок топорные кили.
 
 
Но представим, что всё по-другому: допустим,
воды сини, как если бы в реку спустился
небосвод со звездой, догоравшей над устьем,
когда ели индейцы, а Диас постился.
 
 
А верней – было несколько сот изможденных,
что, пучину в пять лун шириною осилив,
вспоминали о девах морских, о тритонах
и утесах, которые компас бесили.
 
 
Понастроили шатких лачуг у потока
и уснули – на Риачуэло, по слухам.
До сих пор теми баснями кормится Бока.
Присмотрелись в Палермо и к тем развалюхам —
 
 
к тем лачужным кварталам, жилью урагана,
гнездам солнца и ливня, которых немало
оставалось и в наших районах: Серрано,
Парагвай, Гурручага или Гватемала.
 
 
Свет в лавчонке рубашкою карточной розов.
В задних комнатах – покер. Угрюмо и броско
вырос кум из потемок – немая угроза,
цвет предместья, всесильный король перекрестка.
 
 
Объявилась шарманка. Разболтанный валик
с хабанерой и гринго заныл над равниной.
«Иригойена!» – стены коралей взывали.
Саборидо тиранили на пианино.
 
 
Веял розой табачный ларек в запустенье.
Прожитое, опять на закате вставая,
оделяло мужчин своей призрачной тенью.
И с одною панелью была мостовая.
 
 
И не верю я сказке, что в некие годы
создан город мой – вечный, как ветры и воды.
 

Элегия о квартале Портонес[6]

Франсиско Луису Бернардесу



Усадьба Альвеар: между улицами Никарагуа, Ручей Мальдонадо, Каннинг и Ривера. Множество незастроенных пустырей, следы упадка.

Мануэль Бильбао. Буэнос-Айрес (1902)

 
Это слова тоски
о колоннах ворот, ложившихся тенью
на немощеную площадь.
Это слова тоски
в память о длинном косом луче
над вечерними пустырями.
(Здешнего неба даже под сводом аркад
было на целое счастье,
а на пологих крышах часами лежал закат.)
Это слова тоски
о Палермо глазами бродячих воспоминаний,
поглощенном забвением, смертью в миниатюре.
 
 
Девушки в сопровожденье вальсирующей шарманки
или обветренных скотогонов
с бесцеремонным рожком 64-го года
возле ворот, наполнявших радостью ожиданья.
Смоковницы вдоль прогалин,
небезопасные берега Мальдонадо —
в засуху полного глиной, а не водою —
и кривые тропинки с высверками ножа,
и окраина с посвистом стали.
 
 
Сколько здесь было счастья,
счастья, томившего наши детские души:
дворик с зацветшей куртиной
и куманек, вразвалку шагающий по-пастушьи,
 
 
старый Палермо милонг,
зажигающих кровь мужчинам,
колоды креольских карт, спасенья от яви,
и вечных рассветов, предвестий твоей кончины.
 
 
В здешних прогалах, где небо пускало корни,
даже и дни тянулись
дольше, чем на каменьях центральных улиц.
Утром ползли повозки
Сенеками из предместья,
а на углах забегаловки ожидали
ангела с дивной вестью.
Нас разделяет сегодня не больше лиги,
и поводырь вспоминающему не нужен.
Мой одинокий свист невзначай приснится
утром твоим уснувшим.
 
 
В кроне смоковницы над стеною,
как на душе, яснеет.
Розы твоих кафе долговечней небесных красок
и облаков нежнее.
 

Дорогой воспоминаний

 
Мои воспоминания о домашнем саде:
благословенная жизнь растений,
жизнь учтивая, – тайной покрыта,
взлелеяна она людьми.
 
 
Пальма самая высокая под здешним небом,
птичий домик воробьев;
виноградная лоза с черным виноградом,
летние деньки дремали в ее тени.
 
 
Крашеная мельница:
трудолюбиво на ветру эпох старинных колесо,
гордость дома нашего, ведь у других
текла река под чашечками черпаков.
 
 
Подвал по кругу в основании дома —
у сада голова шла кругом,
и страшно было заглянуть сквозь щелку
в подземелье, полное воды искусной.
 
 
Сад, перед решеткой завершали путь свой
терпеливые извозчики,
и грубый карнавал ошеломлял
оркестром шумным бродячих музыкантов.
 
 
Амбар, укрыватель преступлений,
занимал он угол сада;
но у тебя тростник был, чтобы править копья,
и воробьи, чтобы прочитать молитву.
 
 
Сон твоих деревьев по ночам
со сном моим всегда сливался,
и опустошение сороки
заразило древним страхом кровь мою.
 
 
Твои редкие ветки у основания
для нас становились географией;
холм был «земляной горою»
и смелость – его откосом.
 
 
Сад, я прочту свою молитву,
чтобы никогда не забывать:
воля или случай тень отбросить —
были твоими деревьями.
 

Исидоро асеведо

 
По правде говоря, не знаю я всего о нем —
разве что набор названий, мест и дат:
обманы слова, —
но с дрожащим почитанием я отвоевал его последний день,
не тот, что видели другие, а собственный его,
хочу отвлечься от своего предназначенья, чтобы об этом написать.
Верный говору портеньо за игрой в труко,
альсинист, рожденный на лучшей стороне Арройо-дель-Медио,
комиссар на старом рынке в Онсе,
комиссар третьего района,
он ринулся в сраженья, лишь Буэнос-Айрес захотел того,
в Сепеде, и в Павоне, и на берегу Корралеса.
 
 
Но голос мой принимать его сраженья не обязан,
потому что их унес мой дед в невесомость сновиденья.
Потому что то, о чем другие создают стихи,
он отправил в сновиденье.
 
 
Когда легочный отек подтачивал его
и жар терзал его лицо,
он собрал свидетельства живые памяти своей,
чтобы измыслить этот сон.
 
 



































1
...
...
11