Пекарь Матаву живет в Хараре, столице бывшей Родезии, которая теперь называется Зимбабве, как сказано в Википедии. Ему около тридцати, он таскает канистры с бензином, сам черен как нефть, скулы у него как у эскимоса, а сердце – из нежнейшего сливочного сыра. Мальчишка-пекарь с ума сходит по старухам вроде меня. Он так и жаждет этих сорока килограммов раком пораженной женской плоти, которые насчитываются в вашей покорной слуге. Вот что он пишет, по-английски:
«Хэллоу, Линда!
Спасибо за имэйл. Он хороший. Смотрю на твою фотографию – и она хорошая. Твое лицо как льдинка. Хорошо, что твоя сломанная нога заживает. А еще хорошо уехать из города, если такое случилось. Твои северные глаза сопровождают меня на работу по утрам, как льдисто-голубой кот.
Сбор денег идет хорошо. Вчера я достал два доллара, позавчера три. Надеюсь накопить на следующее лето. Там не очень холодно?
Сейчас я рассказать парням на станция про тебя. Она все согласились, что ты красота. Один, который приехал на машине, сказал, что помнит тебя по конкурс. Он сказал, что Исландия красивые женщины, потому что женщины лучше сохраняются в холодном месте.
С любовью, Пекарь».
Он копит деньги на поездку в Исландию. Нищеброд. Очень старается учить исландский язык, глотает замороженные существительные и спрягает ледяные глаголы, словно силач запрягает норовистых коней. Линда требует от своих ухажеров в доказательство любви как минимум того, чтоб они освоили язык, у нее по всему миру – учащиеся заочных курсов. Всё ради Исландии! У Линды отчество – Пьетюрсдоттир, она в 1988 году стала Мисс Мира. Из озорства я решила воспользоваться ее именем и портретом, когда молодой санитар Боас (который сейчас уехал учиться за рубеж) создал для меня такой почтовый ящик: lindapmissworld88@gmail.com.
С этим связано множество интересных историй, которые позволяют мне скоротать долгие темные осенние вечера.
Пекарь – неудержимый романтик, однако он свободен от западных стереотипов, которыми я за 50 лет на международном рынке любви накушалась по горло. Недавно он написал:
«Когда твоя любовь далеко, мы в моя страна говорим, что человек ест цветы с тоски. И это я делаю ради тебя, Линда. Я съесть за тебя сегодня красная роза, которую нашел в парке. Вчера я съесть белую гвоздику, которую мама принести с рынка. Завтра я съесть подсолнух из нашего сада».
Грустно будет, когда он узнает о смерти королевы красоты, – а ее мне, разумеется, придется рано или поздно разыграть. Тогда в Хараре отобедают букетами и венками.
Однажды я отправилась в Африку на целое лето, которое правильнее было бы назвать зимой. В Кейптауне бывали холода, и нигде я не видела деревьев, более побитых ветром, чем на тамошнем взморье, даже здесь, в стране вечных бурь.
Сказать по правде, в Южной Африке я чувствовала себя просто ужасно, меня каждую минуту переполняло чувство вины по отношению ко всем этим добрым чернокожим людям, населяющим страну, потому что меня, с моей белоснежной кожей, конечно же, все принимали за бура, которому нравится апартеид, а ведь я никогда не была некрасивой. Там во мне вновь проснулся расист, который, как я считала, давно остался в Дании. Единственные народы, которые я в жизни ненавидела, – датчане и буры. Первых – за их гороховую[15] надменность, от которой я в детстве настрадалась, а вторых – за те известные всему миру мерзости, которые, по-моему, до сих пор не изжиты, несмотря на все старания святого Манделы. Презирать эту расу несложно, потому что из всех детей матушки-Земли у них самая отвратительная внешность. В течение веков внутри них бродила ненависть к чернокожим, так долго, что в конце концов превратилась в духовную плесень, а она перекинулась на материю и придала форму тушкам и харям. На лицах этих людей отпечатались грехи предков.
Самой большой неожиданностью для меня в Африке стало то, какая она чистая и светлая. Честно признаться, она напомнила мне Исландию. Ехать по грунтовой дороге в заповеднике Крюгер – все равно что петлять по кустарникам по пути на Поля Тинга. А сам этот заповедник – так называемый зоопарк без клеток, там можно спокойно ездить возле логова львов, но махать из окошка гиенам не рекомендуется, если, конечно, не хочешь остаться без руки. Этот райский уголок природы создали буры, предварительно истребив несколько живших там племен. Чтобы белый человек смог увидеть зверье более кровожадное, чем он сам, он должен был сначала съесть парочку чернокожих.
И все же то лето было чудесным. С Бобом пока еще было весело (а он из тех, кто в первые полгода просто восхитителен, а после этого становится невыносимым), и этому феноменальному трепачу и подлизе удалось запродать меня фотографам. Я на две недели сделалась фотошлюхой и сожительствовала с печеньками и автопокрышками за хорошие деньги. Ведь давно доказано, что вещи продаются гораздо лучше, если поставить их рядом с древнейшим и лучшим товаром в мире. Эта работа мне ужасно не нравилась, я отказалась от многих съемок, подумать только, оголять ляжки на склонах Столовой горы, но все же мне пришлось признать: мысль о том, что мои ноги будут разжигать страсть в шиномонтажных мастерских на юге Африки, льстила моему женскому самолюбию – и в то же время была отвратительна мне как мыслящему существу.
И вот одна из главных проблем в жизни женщины: мы хотим, чтобы на нас смотрели – но без слуха, а также, чтобы нас слушали – но без глаз. Мы хотим разгуливать на свободе – но чтобы при этом за нами следовали по пятам глаза и объективы. Во всяком случае, пока молодость не пролетела. После того как я сама, под тридцать лет, начала учиться фотографии, меня перестала интересовать суетня вокруг красоты. Та, что превращает сама себя в картинку, тем самым теряет дар речи, потому что, хотя одна картинка может сказать больше, чем тысяча слов, эта тысяча слов принадлежит не ей, а зрителям. Так что большинство мужчин хочет немых женщин, но в то же время – чтоб сей благородный товар не был лишен слуха. Я видела немало женщин, въезжающих в брак на одном молчании, а когда их красота меркла – тогда они начинали трещать без умолку. Наша Доура – одно из таких бледнеющих красивых личиков; сейчас она разговаривает так много, что Гвюдйоун предпочитает проводить время в своем джипе. Конечно, лучше всего было бы, если б мужчины обращались с нами как с равными, как со своим братом, как с мужчинами, у которых просто необычайно красивая кожа. Они могли бы позволить себе иногда вспоминать этот факт, но в остальном воспринимать нас по-простому, без всяких там форм. По крайней мере, пока они трезвы.
Но когда я путешествовала между барами в Кейптауне на руках Боба, когда я за один вечер отказала троим на корабельной палубе за экватором или когда сидела в кругу семьи на большом банкете в Бессастадире, не сводя глаз с Марлен Дитрих, – я даже представить себе не могла, что мне предстоит доживать век в одиночестве в плохо отапливаемом гараже на самом Гренсаусе[16], залежавшейся, неприбранной, с компом на одеяле и лапой Смерти на плече.
Как я уже сказала, родилась я на улице Маунагата в Исафьорде 9 сентября 1929-го. Маму услали с глаз долой, пока она рожала то, что никто не хотел видеть и чего не должно было быть, то есть меня. На вход в аристократическую семью отца существовали возрастные ограничения, и первые семь лет моей жизни мы с мамой были совсем одни, на поденной работе у фермера Эйстейна с островов Свепнэйар, и его жены, Оулины Свейнсдоттир с Хергильсэй.
Оулина, или сокращенно Лина, была милейшая женщина, широколицая, пышногрудая, звонкоголосая, с вечными стихами на устах, у нее были мягкое сердце и весьма сильные руки, как у всех женщин в те времена, но со временем она стала с трудом передвигать ноги из-за ревматизма. Она управляла большим домом, как капитан – кораблем, одним глазом смотря на волны, а другим – на кухонную плиту. Моей маме она стала как родная мать, ведь хотя бабушка обладала многими достоинствами, материнская нежность среди них не числилась. По стечению обстоятельств и по воле Творца бабушка окончила свою жизнь как раз на Свепнэйар, только не на хуторе, а в старом лодочном сарае в Бабьем заливе, вместе с тремя другими старухами. А мы с мамой жили в царстве Лины.
Фермер Эйстейн происходил из свепнэйарского рода, он был чист лицом, с пушком на подбородке, с морским румянцем на щеках и ласковостью волн во взгляде, большерукий, широкоплечий, в конце жизни он ходил, опираясь на палку, живот у него был большой. По утрам он был весел, а по вечерам – порой несносен, дома он был душой компании, а при заключении договоров и во всем, что касалось дел, относящихся к миру за пределами его острова, полным бараном. Он прославился тем, что донес датских землемеров на руках до своей лодки, когда они решили подвинуть крайнюю шхеру в его владениях на пять метров к югу.
Он был «добрый-добрый», как говаривала бабушка Вера, а она была жительницей Брейдафьорда и по отцу, и по матери и косила сено на сотне островов. Она всегда повторяла похвалу два раза. «Ах, он такой хороший-хороший», – говорила она про леденец или лавочника. Бабушке было сто лет, когда я родилась, сто лет – когда она умерла. Весь век сто лет. Окрещена из моря, закалена в лодке, ничья дочь, исландская дева, мать моей матери и героиня моей души навечно, Вербьёрг Йоунсдоттир. Наверно, скоро для меня включится тот свет, и я сравняюсь с ней, я постучусь в ее двери и услышу ее: «А-а, а вот и ты, сволочь мел-
кая!»
Ей-богу, я уже жду не дождусь, когда умру.
Так вот, семь лет я блаженствовала возле Брейдафьорда, пока к отцу не вернулась память и он не вспомнил, что в этом отсеке Исландии у него есть жена и дочь. Моя юность густо усеяна островами. Островами, полными бодрых лодочников и водорослеядных овец. Солнечными и радостно-травянистыми островами, обтесанными всяческими ветрами, хотя в памяти у меня всегда царит штиль с четырех сторон.
Говорят, тот, кто побывал на всех островах Брейдафьорда, тот мертв, потому что многие из них лежат ниже уровня моря. И если во время прилива их нельзя сосчитать, то во время отлива на них нельзя рассчитывать. Они – как многое другое в жизни, ведь ни за что нельзя ручаться полностью. Сколько жилищ я сменила? Сколько мужей у меня было? Сколько раз я влюблялась? Каждое запомнившееся мгновение – остров в пучине времени, как сказал один поэт, и если Брейдафьорд – это моя жизнь, то его острова – это те дни, которые я помню, и я плыву между ними на моей утлой кровати с современным подвесным мотором под названием компьютер.
Тах-тах-тах.
Я плыву на борту «Козы». Бог памяти моей, я до сих пор помню этот ботик! И его владельца. Манги-Большого, или, как его еще называли, Манги – «певчего тюленя», или попросту старого Манги с острова Маунэй.
Он был «бобылем», как это называлось у нас в Брейдафьорде, жил совершенно один на одном из самых маленьких заселенных Западных островов, недалеко от побережья Скардсстрёнд. У него были пара-тройка овец и отличная нефтяная цистерна огромного размера, которую он нашел на берегу и угрохал три недели, чтобы перетащить ее через весь свой островок на восточный берег, где у него стояли лодки, – из чисто мужского упрямства. Ему оказалось достаточно наполнить эту цистерну лишь один раз, хотя «топлива он жрал много» (кое-кто говорил, будто он сам хлебал эту черную жижу, чтобы «язык смазать»), ведь Манги только и знал, что разъезжать на своей лодке, как говаривали работники у нас на Свепнэйар, «за кофейком». Он отличался от других отшельников тем, что вообще не мог находиться в одиночестве, он жаждал побыть с другими и выдумывал для этого разные предлоги. «Те бечевы надь? А то у мя есть, на острову нашел. Ну лан, тада я кофейку попью». Манги всегда уничтожал сдобу в большом количестве, но его везде привечали, ведь он был просто кладезем новостей. То у него гаги начинали откладывать яйца прямо в доме: «Я им в гостиной место сарудил, ща они уже гнезды вить начли», – то тюлени становились настолько ручными, что ему стоило только лечь в водоросли на взморье и громко запеть, как они уже спешили за ним.
О проекте
О подписке
Другие проекты