Читать книгу «Живой мертвец» онлайн полностью📖 — Григорий Павленко — MyBook.
image

Глава 9. Прорубь

Полотенце доехало до пола.

Его никто не поднял. На вечерней кухне стояла тишина, какой здесь не случалось, пожалуй, со дня постройки: слышно было, как в котле доходит кисель и как за заслонкой оседает прогоревшее полено.

Первым очнулся истопник.

— Как это — помер? — Он отодвинул миску, будто миска и была во всём виновата. — Сивый?! Да я с ним вчера у колодца разминулся. Идёт, вёдра несёт. Живой человек.

— Ходил, — кивнула Марга. — Не спорю. А помер.

— Тётка Марга. — Истопник потрогал обвязанное ухо, словно проверял, тем ли местом слушал. — Мало ли на свете серолицых. Обозналась, поди.

— В живых я, бывает, путаюсь, — Марга подняла полотенце с пола, отряхнула и повесила на плечо. — В покойниках — нет.

— Погодите. Когда он помер? — не выдержала Тай. Пирог она так и держала на полдороге ко рту, забыв про обе половины дела.

— Давно. — Марга взялась мешать котёл, и по тому, как взялась, было ясно: больше из неё сегодня не выжать ни черпака. — Достаточно давно, чтоб не путать.

Стол загудел вполголоса. С дальнего края уже спорили, их ли это Сивый или какой другой серолицый, — выходило, что их; кто-то вспомнил, что он и киселя ни разу не брал, и это отчего-то прозвучало хуже всего.

— А я что говорила, — тихо вступила прачка. Кружку она держала за самое донце — горячего давно не чувствовала. — Я всю зиму говорила: рукавиц не носит, руки отвалятся. В любой мороз — голыми. И хоть бы покраснели.

— Может, привычный, — понадеялся кто-то из конюхов и спрятал под стол руки не лучше прачкиных.

— Привычных к нашей воде не бывает. Бывают терпеливые. Я их всех перестирала.

— А греться он к вам ходил? — спросила Тай у истопника. — К печам. Ну хоть раз за зиму.

— Во-от! — Истопник поднял ложку, как поднимают руку в споре. — Об чём и толкую. Не ходил. Ни разу. Я сперва думал — гордый. А после гляжу: какой гордый, он навоз возит. Просто не шёл к теплу, и всё.

— Я бы умерла, — сообщила Тай с глубоким чувством. — Дважды. И второй раз — со скандалом.

— Улыбнётся, бывало, — прачка передёрнула плечами, — вежливо так. Как забор. И дальше…

— И потом! — Степенный не дал прачке договорить и перевернул ложку черенком к столу. — Ежели он помер, то куда ж он тогда шёл? Помершие — они лежат.

— Мортимер не лежит, — возразил тот же конюх: ему всё ещё хотелось, чтобы вышло попроще.

— Мортимер — покойник казённый. — Степенный поднял ложку обратно. — Помер при архиве, при архиве и состоит. Его всякий знает, что он помер, — он и сам про себя знает. А Сивый — Сивый живым ходил: нанялся, вёдра таскал. Да ещё и сам собрался, сам гвоздь обмахнул. Кто ж помершим вещи в узел вяжет? Мортимер вон триста лет никуда не собирался.

Довод был крепкий, и стол ухватился за него обеими руками.

— Обозналась ты, хозяйка, — подытожил степенный, уже мягче, примирительно. — Годов-то сколько прошло. Люди меняются. А серолицые — те и вовсе все на одно лицо, на то они и серолицые.

Стол выдохнул. Версия была хорошая, из самых удобных: делать по ней никому ничего не полагалось.

— Может, и обозналась, — согласилась Марга. — А может, и вы все дураки.

Согласилась она тем голосом, каким соглашаются закрыть лавку на ночь: до утра. И пошла к котлу — вся, с половником и полотенцем, — сообщая спиной, что кисель сам себя не доварит, а разговорами она сыта до лета.

Айра сидела тихо и грела ладони о кружку.

У стола сошлось. Обознались — и славно, и по лавкам. У неё не сходилось никак: серолицего она видела ближе всех за этим столом. Вчера, в толчее у доски, плечо к плечу. Толпа грела со всех сторон — от него не шло ничего. Лицо можно спутать. Тепло не путают. Особенно то, которого не было.

И вот ещё что. Мортимер за живого не сойдёт и в темноте. А серолицый сходил — всю зиму, у всех, каждый день.

Марга помнит его покойником. Я помню, что от него не грело. И что-то у наших с ней памятей подозрительно хорошее согласие.

Ночью, уже из-под одеяла, Тай спросила в темноту:

— Ты же не полезешь?

— Нет.

— Вот и правильно. — Одеяло завозилось, устраиваясь. — А то у тебя за столом лицо было. Такое, с которым потом будят среди ночи.

— Сплю, — отозвалась Айра.

Врала она тут только про сон.

Приказ по себе она составила ещё за столом, короткий и здравый, — такие приказы она уважала и почти всегда исполняла. Сидим тихо. Дышим через раз. Люди дома Кер перетряхивают академию, как краденый сундук, — пусть трясут без нас. Покойник не наш, беда не наша, Марга обозналась, двор доволен, все спят. Утром занятия, днём кисель, вечером ничего. Скучнее адептки Сол в этих стенах не сыскать, даже если искать с фонарём.

Приказ был принят единогласно.

Исполнять его она легла с чистой совестью и лицом к стене.

Не спалось.

Вопросы пришли, едва она закрыла глаза, — скопом, без всякой очереди. Почему от него не грело. Откуда Марга знает его в лицо. Куда уходит ночью человек, который давно помер. Зачем он встал к ней вплотную и ждал, пока она обернётся.

На все вопросы у неё был один ответ: не твоё дело. Сидим тихо. Отбой.

Вопросы уходили. И возвращались с чёрного хода.

Она перевернула подушку. Полежала на спине — потолок был тёмный и не помогал. Легла к стене — на стене любопытство принялось рисовать ей угол за печью: топчан, полка, пустой гвоздь. Она этого угла в глаза не видела. Оно рисовало в подробностях.

— Ты вертишься, — сонно сказала Тай.

— Это одеяло.

— Одеяло сопит по-другому. — И, уже проваливаясь: — Спи. Утром довертишься.

А хуже прочего — любопытство умело подделывать голоса. Оно заходило голосом ремесла: след стынет, двор к завтрему затопчет всё, что там есть, — по свежему смотрят или не смотрят вовсе. Заходило голосом здравого смысла: узнать — это и есть сидеть тихо, кто предупреждён, тот и тихий. Под конец оно попробовало голос Тай — «а вдруг ему помощь нужна» — и тут перегнуло: покойникам не помогают. Покойников обходят.

Рукам она отказывать умела — наука старая, столичная: не сегодня, стойте смирно. Руки слушались. У любопытства рук не было. Хватать ему было нечем — и оно хватало её всю, от затылка до пят.

Под утро она нашла на него последний приём — тот, что работает с любой жадностью: пообещала. Не сейчас. Потом. Может быть. Когда люди Кер закончат перепись, когда двор забудет, когда зима кончится совсем. Любопытство уснуло где-то на третьем «когда». Она уснула следом — победительницей.

Ноги в этом споре не участвовали. Единственные за всю ночь.

И именно они наутро принесли её на хозяйственный двор.

В столовую она с утра сходила, как приказано, — за киселём и, положим, за Маргой. Марга стояла к залу спиной, при котлах и помощницах, и спина у неё была казённее любой двери: «до утра» оказалось не про это утро. А вот дорога из столовой через хозяйственный двор не лежала уже никаким местом — но у ног обнаружилась своя география, и спорить с ними на ходу было поздно.

Предатели. Обе.

Двор жил вполсилы и вполголоса. Подменный парень принимал дрова — принимал плохо: чурки ехали у него из рук, и никто его не ругал. Своего бы ругали. Лошадей выводили с оглядкой на южную башню: башня со вчерашнего дня числилась стороной, откуда бывает. У ворот стоял человек в тёмно-зелёном сукне — с ведомостью и без всякого дела; дело у него было одно: стоять. Айра прошла мимо скучным шагом и на всякий случай не посмотрела, что у него в руках.

А у колодца стояли вёдра — ничьи теперь. Двор ходил мимо них боком, как мимо чужой беды. Один только нтар никакой беды не видел: примеривался к дужке, отступал, примеривался снова — дужка была больше его втрое. Его не гнали. Ничьё.

— Чего тут ходишь? — спросили от поленницы, без зла, для порядка.

— Мимо иду, — сказала Айра почти правду.

В ночлежную пристройку она зашла без спроса: на «мимо» двор удовлетворился — в такое утро ему было не до гостей. Пахло там ночлегом — овчиной, портянками, вчерашним дымом. Углов за печью было четыре, и три из них жили: развешенное тряпьё, кружка, чей-то мешок с луковицей поверх. Четвёртый — угол Сивого — стоял прибранный, как перед приездом строгой хозяйки.

Топчан. Полка. Гвоздь для куртки — пустой. Одеяло сложено кирпичом, углом к стене: так складывают не постель — сданное имущество. Под топчаном сапоги — правый наперёд левого — старые, латаные, летние. Зимних нет.

Своё, малое, он вымел всё: ни ложки, ни нитки. Казённое оставил до последней тряпки. На полке лежали рукавицы — нетронутой парой, даже бечёвка не снята. Конец зимы, вода, лёд — а рукавицы будто из кладовой.

За задней калиткой снег был истоптан до самой тропы, а в сторону оврага, где ходить некому и незачем, уходила одна цепочка следов. Мужская, широкая, носками прочь от академии. За две ночи след осел и оплыл, но читался: шаг мерный, нигде не сбился, ни разу не развернулся. Не оборачивался. Оборачиваются, когда боятся погони или жалеют, что уходят. Он не боялся и не жалел.

Рядом второй цепочки не было. Никто его не вёл, никто за ним не шёл. Ушёл сам, ночью, налегке — так уходят люди, которые собирались с первого дня.

И вот что не давало покоя, раз уж она всё равно стояла тут и мёрзла. Всю зиму он таскал воду под её окнами — мимо неё, мимо всех, — и она не могла припомнить его ни единого раза: ни лица, ни спины, ни голоса. А за последний свой день здесь — дважды. Утром зацепил её ведром у колодца. Днём встал вплотную в толчее и смотрел, пока она не обернулась.

В толчее толкаются все. Но не все при этом ждут, когда на них посмотрят.

А в ту же ночь — ушёл.

Айра постояла над следом ещё немного, застегнулась от ветра и признала очевидное. Приказ провален по всем пунктам. Любопытство накормлено с руки. А накормленную тварь со двора уже не прогонишь — это вам любой двор скажет.

* * *

До обеда она честно прожила расписанием, и расписание ничего не заметило. С собой она сговорилась на подходе к столовой, быстро и по-деловому: одна проверка — и завязываем.

Сделка была честная, потому что версия у неё имелась всего одна.

Пустоту Айра до сих пор знала за одним человеком — за Кессельроде. Рядом с ним слепнет дар: пять шагов глухого льда, она мерила их собой ещё зимой. На суде такого льда стоял целый зал — и она не увидела в нём ни единого шва, даже своего Знака под сорочкой. Старшая кровь глушит чужое, такими их и растят. Если серолицый той же крови — вся жуть разбирается сама. Мало ли зачем старшая кровь возит навоз. Смирение. Обет. Проигрыш в кости.

Проверяется такое об эталон, а эталон в академии один и ходит по расписанию: к Альене Кер близко не подойдёшь, зато Кессельроде стоит в очереди, как все люди.

Столовая гудела про своё. У южного окна кто-то из второкурсников зубрил вслух, по старинке: до весенних испытаний оставалась неделя. Испытания были годовые — всё, чему учили с осени, академия спрашивала разом, каждый цвет по своим наукам и все вместе по общим, и по итогу решалось, кто увидит следующий курс. После вчерашнего читать с выражением считалось делом для смелых, но сроки были сильнее страха. Вокруг зубрилы сама собой образовалась почтительная пустота.

— Тише ты, — не выдержал сосед, косясь на окна.

— Я тихо.

— Ты вслух!

Второй унесённый слез ещё к завтраку — сам, целый, в обоих сапогах — и сидел теперь у стены, при почёте и киселе. Что ему там читали, допытывался весь стол.

— Ну хоть про что? Про войну? Про любовь?

— Про всё, — отвечал унесённый и смотрел сквозь стол глазами человека, который узнал о книгах всё.

Кессельроде вошёл минута в минуту — расписание за него помнила свита.

Очередь при нём перестроилась сама: спереди не мешкали, сзади не напирали. Вокруг наследника высокого дома всегда было просторнее, чем вокруг прочих людей, — пять шагов пустоты, его законных, — и он носил этот простор, как носят герб.

Айра взяла поднос и пошла на сближение — скучно, по шажку. Просто очередь. Просто кисель.

Началось на подходе. Давило за глазами — тупо, будто на затылок изнутри положили ладонь. Пальцы озябли, хотя от раздачи валил пар.

Она сделала последние полшага и встала вплотную — плечом к его лопатке, как в толчее стояла с серолицым. И позвала тьму — коротко, на один вдох, как заглядывают в щёлку.

И не заглянула никуда. Тьма пришла послушная и слепая: ни тёплых очертаний, ни стежки на чужих оберегах, ни единого шва. Глухой лёд шагов на пять кругом — а дальше, за его краем, столовая жила теплом, и от этого лёд читался только яснее. Она стояла посреди льда, с подносом.

Айра вынырнула. Столовая вернулась вся разом — паром, звоном, чьим-то смехом, — и затылок отозвался тупой болью, как всегда после платы.

А от Кессельроде — в полушаге, вплотную — шло тепло. Обыкновенное, человеческое.

Он обернулся. Нюх у него был не хуже её собственного — только на другое.

— Сол. — Он оглядел её сверху, с балкона своего роста. — Стоишь за мной.

— Очередь, господин Кессельроде. В ней стоят.

— За мной, — уточнил он с нажимом, — не стоят. Спроси любого.

Не шутить про проказу. Не шутить про проказу. Не шутить про проказу.

— Учту на будущее.

— Ты что-то задумала. — Это он сообщил без вопроса. — Я это уже видел. Кому-то оно потом дорого обходится.

— Стою за киселём.

— За киселём стоят у того окна.

— Значит, заблудилась. Я тут без году неделя.

Он посмотрел ещё немного — сверху и с запасом: один раз он её уже недооценил, и второго раза, судя по взгляду, в его планах не значилось. Потом отвернулся, бросил свите: «Задержимся — остынет», — и очередь понесла его дальше вместе с законными пятью шагами.

Спасибо, господин эталон. Вы очень помогли. Нет, объяснить не могу. Да, я опять что-то замышляю.

Своё она добрала у дальнего окна: кисель, хлеб, место у стены. Думалось под кисель не хуже, чем под перловку.

У Кессельроде глухо вокруг, а в середине — живой человек: тёплый, здоровый, недовольный. Прорубь. Лёд широкий, слепой, а посреди льда вода живая. И прорубь всегда там, где её прорубили: ходить она не умеет.

В толчее было наоборот. Ни давления, ни слепоты — своё она тогда и не звала. Толпа грела со всех сторон, а сосед вплотную — нет. Пустота стояла не вокруг человека. Пустота стояла вместо человека, по его форме. И она ходила, носила вёдра, улыбалась, как забор, — и ждала, когда на неё посмотрят.

Прорубью она обозвала его тогда сгоряча, у доски, — и промахнулась. Прорубь стоит, где прорубили. Эта — ходила.

Значит, не старшая кровь. Спасибо и на этом: одного Кессельроде на её жизнь хватало с запасом.

Тогда что это было? Что стояло с ней плечо к плечу — и зачем оно ждало её взгляда?

Сделку она исполнила честно, проверка вышла одна, как договаривались. Только до проверки вопрос у неё был один, а после стало два. Такую торговлю Тевр отчислил бы из фонда за убыточность — и был бы прав.

* * *

Утром она прочла угол глазами — всё, что можно прочесть при дворе. Но глазами такое не дочитывают. Угол оставался единственным местом, где от Сивого хоть что-то осталось, и дочитывать его надо было руками и по-своему — а рыться в чужом жилье при дворе и нырять при зрителях значит одно и то же: расписаться на воротах.

Ночь Айра выбрала не глухую, а среднюю: глухой ночью ходит только тот, кому есть что прятать, а в среднюю ещё ходят за кипятком.

Для чужих глаз при ней был бельевой узел на локте: ночная стирка, самое скучное объяснение из возможных — у прачечной в этот час пусто, вода с вечера тёплая, кто понимает, тот сам так ходит. Узел заодно успокоил Тай: со стиркой среди ночи спорить не стала даже она — села в постели, оглядела узел и велела вернуться, пока вода тёплая. Чужих глаз больше не случилось. Ночами по корпусам ходил обход, но при обходе состояла кастелянша Дорис, а при Дорис — кольцо ключей, слышное за два поворота: перезвон не в лад, лучший сторожевой колокол из всех, какие можно завести даром. Перезвон она переждала в нише у прачечной — и дальше двор лежал перед ней пустой.

Перо за подкладкой было тёплым. Она тронула его на ходу — чаще, чем следовало, и всегда за одним: убедиться, что не остыло. Остынет — значит, там, в столице, у ректора что-то не так. Пока — не стыло. Большего от пера не добиться: ни что подписывает, ни спит ли, ни один ли сидит в кабинете.

Самый неразговорчивый собеседник в моей жизни. Зато не врёт.

Пристройка спала. За печной перегородкой храпели в три носа, мерно, по-рабочему: под такой храп можно вскрывать сундуки ломом. Огня она не взяла, и он не понадобился: за оконцем лежал снег, а снег в ясную ночь работает за лампу.

Угол Сивого она помнила утренним — целиком, как запоминала любое место. Теперь угол был другой.

Одеяло лежало тем же кирпичом, но утром его угол смотрел к стене, а теперь — в проход. Сапоги стояли той же парой, но левый первым, а утром первым стоял правый. Полку с рукавицами трогали: пыль по краю смахнута полукругом — приподняли, заглянули, положили как было. Почти как было.