У капустных бочек сидела Гарда — старая, вечная: она торговала тут дольше, чем стоял сам рынок, и помнила всех в лицо, потому что хорошая торговка всегда помнит, кого и как обманывала. На передней бочке висел оберег: жестяной, наговорённый, судя по зелени на краях — от сглаза, судя по всему остальному — ни от чего.
— Кислой. Со дна, пожалуйста. Мне сказали, сверху у вас прошлогодняя.
— Кто это тебе сказал?! — Гарда взвилась так, что с соседней бочки съехала крышка.
— Люди, — скромно ответила Айра. — Врут, наверное.
— Врут! — отрезала Гарда и, оскорблённая в лучшем, полезла на самое дно, выкладывая верхние пласты на снег. — На, смотри! Янтарь, не капуста! Такую в столице на стол подают!
— В столице подают по медяку за кочан.
— По медяку?! Да за такую... Восемь! — Прозвучало это голосом, которым уже уступают.
— За янтарь — восемь, спору нет. — Айра кивнула на пласты. — А за тот край, где бочка подтекала, — шесть. Я же вперемешку возьму.
— Где это она у меня подтекала?!
— Вон, по клёпке дорожка. Я бы такую по весне перетянула, пока обруч не съехал.
— Без тебя знаю! — Гарда грозно посмотрела на дорожку, на Айру, снова на дорожку. — Семь. Вперемешку.
Торговались дальше недолго и с удовольствием, по-стариковски: больше для разминки, чем для победы. Два медяка Гарда уступила, сама не заметив, в какой момент, и посмотрела на Айру с уважением:
— И чего я тебе уступаю? Лицо у тебя, что ли...
— Честное, — согласилась Айра. — Мне говорили.
И вот тут, на хвосте победы, Гарда сощурилась — по-другому, цепко:
— Постой-ка. А ты не та, что у красильни жила? Худая такая, шустрая. Осенью ещё пропала — мы уж решили, в реку угодила или подобрал кто.
— Обозналась, тётушка. Я с Литейной.
— С Литейной... — Гарда щурилась дотошно. — А похожа-то как. Прямо одно лицо.
— Все худые зимой на одно лицо.
Гарда хмыкнула, взвесила капусту и на прощание положила сверху солёный огурец — то ли за торг, то ли за худобу. Айра расплатилась, забрала корзину и ушла с правильной скоростью — той, на которой людей не запоминают.
Холодок между лопаток шёл с ней до конца ряда: город помнит лица.
Сычуга она срисовала ещё у скобяного — он шёл параллельно, не глядя в её сторону, что при его глазах означало: смотрит только на неё. Можно было уйти — проходных дворов вокруг рынка она знала больше, чем он. Айра взяла у жаровни кружку сбитня — на медяк из выторгованных: Пава велела торговаться, а премию торговец назначает себе сам. Сбитенщик как раз плескал на угли ложку сусла, духу огня за прилежание. Она села греть руки.
Пусть подойдёт. Интересно же, почём нынче слухи.
Он подсел, как умел только он: секунду назад его не было — и вот сидит рядом на ящике, мелкий, опрятный до неприличия, в перчатках с отрезанными пальцами, и греет над углями свои счётные ладошки.
— А говорили — тебя ещё по осени в реке нашли, — сказал он вместо приветствия.
— Здравствуй, Сычуг.
— Здравствуй, рука. — Он покосился на её корзину, на фартук под тулупчиком, на замотанное горло. Взгляд у него был как безмен: всё, на что он смотрел, немедленно что-то весило. — Слух прошёл ещё на той неделе. Я слухам не верю, я их проверяю. Дай, думаю, гляну, кого это Пава у котлов держит.
— Поглядел?
— Поглядел. Гляжу и плачу. — Он отхлебнул из собственной кружки. — Лучшая рука на этом берегу трёт чугуны за харчи. Морена на тебя нет — он бы от такого второй раз помер.
Про Морена он ввернул со значением. Айра промолчала. Морена она помнила без его помощи, а как тот кончил — тем более.
Угли в жаровне шевелились и потрескивали. Сбитень грел ладони сквозь кружку — почти как речной голыш, только глупее.
— Дело есть, — Сычуг понизил голос до делового. — На вечер. Дом за мостом, хозяева до конца праздников на богомолье, прислуга распущена. Двое уже в деле, нужна третья рука — тонкая, по окнам и по шкатулкам. Твоя доля серебром. — Он показал на пальцах сколько, и пальцы у него не соврали: сумма была честная, из уважения. — За вечер — как тут за год у котлов. Даже Пава столько на своей капусте не выварит.
Айра ждала, что внутри потянет. Приготовилась всерьёз: сумма была такая, что прошлой зимой у неё свело бы скулы. Дом пустой, прислуги нет, окна на третьем — она уже видела эти окна, ещё не увидев дома: старая голова начертила всё сама, без спросу, до чёрного хода включительно.
Голова начертила. А внутри было тихо.
— Нет, — сказала она. — Я отошла.
— От чего отошла? — Сычуг даже не удивился, только безмен во взгляде качнулся. — От денег? От таких не отходят, девочка. Такими не бросаются.
— От дел отошла.
— Полторы доли. — Сычуг помолчал, и лицо его не скрывало, во что ему обходится эта щедрость. — Из уважения к выучке. Морен бы одобрил.
— Морен бы спросил, почему двое в деле, а окна на третьем. И кто из этих двоих сдаст остальных, когда его возьмут за шиворот. Нет, Сычуг. Спасибо за уважение.
— Осенью ты бы взяла.
— Осенью меня в реке нашли, помнишь?
Сычуг смотрел на неё долго — переводил, видно, на свой счётный язык: в бегах девка, под кем-то ходит или просто перегрелась у котлов. Не перевёл. Допил, поставил кружку, поднялся.
— Ну, гляди. — Он отряхнул полы. — Такое не разучивают. Само не отсохнет — так и будет чесаться. А зачешется — Сычуга на рынке всякий знает.
Он ушёл между рядами — мелкий, аккуратный, незапоминающийся, лучшее качество в его деле. Айра допила сбитень.
Вот и сходила за капустой.
Чесалось, если честно. Но нет. Нельзя.
Вечером трактир гудел на полный ход: праздники кончались, народ догуливал остатки. Пава припахала её разносить миски — «у меня две руки, а ртов сорок», — и Айра носила, считая попутно, у кого сколько выпито и кто полезет обниматься первым.
Зал доедал вечер со вкусом. У печи резались в кости на щелбаны — по лбу проигравшего было видно, что вечер удался. За длинным столом возчики допели песню, у которой к концу оставалось всё меньше слов и всё больше чувства, и, едва допев, вернулись к главному:
— А я говорю — золочёные! Брат кума под столицей такие видал: сани как храм, только на полозьях!
— И едет, стало быть, ревизор.
— Покойник в них едет! Кто ж ревизора среди зимы возит? Ревизоры до тепла спят!
— А может, оно вместе, — примирительно сказал самый пьяный. — Покойный ревизор. Потому и тайком везут — чтоб живые не радовались.
Зал обдумал версию и нашёл её убедительной. Пава правила всем этим от стойки, как правят паромом: без суеты, но с полным пониманием течения.
На одном из разносов у стойки кто-то о чём-то спрашивал Паву — негромко, не по-зальному.
— Отродясь не живало, — отрезала Пава. — Ходят тут, вынюхивают.
Айра прошла мимо, не повернув головы: пять мисок на руках, сорок ртов в зале — до чужих расспросов ей дела не было.
Между двумя ходками, пока Пава цедила очередной кувшин, Айра прикрыла глаза — на два вдоха, не дольше — и позвала. Тьму, стекло — как её ни назови. В академии та хоть огрызалась: приходила не всякий раз и не по первому зову, но приходила. Здесь — ничего. Пусто. Ни тьмы, ни стекла, ни знакомого звона по краю. Тоже, что ли, в реку сиганула?
Ну и молчи. Без тебя, как видишь, прекрасно живу.
Темнота даже не съязвила в ответ. За две недели — ни разу: звать она умела, приходить оно не умело. Или не хотело — разбери их. Как к этому относиться, Айра тоже пока не решила. С одной стороны, взять с неё в городе теперь нечего — удобно. С другой — выходило, что отошла не она: это от неё отошли. Обе мысли были свежие, и обе ей не нравились.
Знак тоже молчал — с самого спуска в город. А ведь в конце лета он на этих же улицах кусался: жёг, дёргал холодом, напоминал о себе, когда не просили. Теперь висел тихо, как задремавшая птица за пазухой, и отзывался, только если тронуть, — нехотя, вполсилы, будто из другой комнаты. Она отложила это в счёт — туда, где копились у неё все вопросы к этому железу.
Человека в углу она заметила на втором заходе.
Он сидел у дальней стены — спиной к кладке, лицом к двери, и Айра машинально отметила: грамотно сидит. Плащ на нём был дорожный, тёмный, а капюшон натянут так глубоко, что мог бы служить мешком. В зубах у него торчала трубка. Трубка не дымила. Для солидности, видимо, хватало и самой трубки.
— Тётушка Пава. — Айра приняла на кухне новые миски. — А что за гость у вас в углу? Который в капюшоне.
— А, этот. — Пава глянула через окошко раздачи без всякого интереса. — Ловчий, по всему. Их по зиме набегает — к праздникам самый лов: кто за долгами бегает, кто за беглыми. Ищут, говорят, воров, убийц, беглых магов... а ещё, слышала, лжецов, которые пролезают в академии и живут там под чужим именем, будто так и надо. Отребья, одним словом, развелось — на всех ловчих хватит. — Она сунула Айре поднос. — Ты работай, девка, работай, не пялься. Их дело ловчее, наше — суповое.
Айра похмыкала и понесла миски дальше. В зале стояла духота, возчики давно сидели красные, распояской, — а тому, в углу, в его глухом капюшоне, было хоть бы что. Спина чесалась точно посередине, там, куда смотрят.
За дровами она вышла уже в темноте. Во дворе спина чесаться перестала: отсюда на неё смотрели одни звёзды, а звёзды смотрят на всех разом — это она умела не принимать на свой счёт. Мороз к ночи набрал злости, снег под подошвами не скрипел, а вскрикивал, и после зальной духоты воздух шёл в грудь колкий, чистый, колодезный. Айра любила этот час. Город стихал, рынок спал под ставнями, и слышно делалось далеко — на три двора в любую сторону.
Двор при трактире был мал, поленница жалась к забору, а за забором лежал проулок, из которого несло чужим табаком и разговором. Разговор шёл вполголоса, и одну его половину съедал ветер.
— ...Сол? Ренн Сол? — Голос был сиплый, деловой, из тех, что не торгуются, а назначают. — Не, не слыхал. А вам его как — живьём брать или можно попроще?
Вторая половина разговора пробубнила что-то короткое и невнятное.
— Ну, как знаете. А то я бы и сам прирезал кого надо. Недорого.
Бубнёж — теперь подлиннее, с нотой, похожей на ужас.
— Да не гляди ты на меня так, я человек простой, никаких проблем мне не надо. Тогда так: спроси в «Здесь умерло двенадцать человек» — трактир у рыночной площади, с вывеской, мимо не пройдёшь. Чужие завсегда там оседают. Там и твой Сол осел, поди.
Полено легло в руки и не почувствовалось. Айра стояла у поленницы, в темноте, которая была недостаточно её, и слушала, как за забором прощаются двое: один — скрипом снега, второй — тем же придушенным бубнежом.
Её имя. Её казённое, чужое, дважды мёртвое имя — вслух, посреди её квартала, из уст человека, который предлагает прирезать недорого.
О проекте
О подписке
Другие проекты