До Рождества оставалось два месяца. Эссен посмотрел в свою чашку. До Рождества «Львица» пойдёт в Данцигский залив, и ещё раз, и ещё — с торпедами в аппаратах, с таким запасом воздуха на борту, какой выдают молодым командирам подлодок, — и «возможность» зависит не от него.
— Знаю.
Маша не стала уточнять, что «возможность» в октябре шестнадцатого года — понятие растяжимое. С девятьсот четвёртого, когда Эссен на «Новике» ходил против «Микасы», она просто переставала спрашивать.
Он допил вторую чашку. Сухарь всё-таки взял — один, маленький, с вареньем не намазал, съел медленно. Крошки смёл в ладонь, высыпал в блюдце. Встал, прошёл к кабинету — смежная дверь, полуоткрыта. В кабинете на столе лежали три карты: Балтика, Финский залив, немецкий берег с квадратами минных завес. Поверх карт — вечерняя почта: три письма, два рапорта, телеграмма от Григоровича из Петрограда. Эссен посмотрел: телеграмма короткая, вскроет утром. Письмо Антония лежало отдельно — Маша положила наверх, чтоб он увидел сразу. Он взял, прочитал — действительно три строчки, написанные лёгким стремительным почерком, в котором Эссен всегда узнавал свою руку — только Антоний писал быстрее и с меньшим наклоном.
Положил обратно. Вернулся в столовую.
— Пойдёшь ложиться? — спросила Маша.
— Через полчаса. Хочу ещё посидеть.
Она кивнула. Встала сама, прошла к буфету — Эссен слышал, не поворачивая головы, — открыла дверцу, что-то поправила внутри. Закрыла. Вернулась за стол. Он знал, что она поправила: отцовскую чашку, чуть сдвинувшуюся от вибрации пола. Так она делала каждый раз, когда чашка оказывалась в поле её зрения дольше секунды — поправляла, чтобы стояла точно на своём месте, ручкой влево. Никто её этому не учил. Маша просто делала это с восьмидесятого года, когда чашка появилась в доме, и с тех пор, насколько Эссен мог вспомнить, не было ни одного вечера, когда бы чашка к утру стояла криво.
— Мария Михайловна.
— Да.
— Хорошо, что ты ждала.
Маша не ответила. Не потому что не услышала. Потому что за тридцать два года к таким словам ответа у неё не было — слова были не её, и она это знала. Просто посмотрела на него одну секунду, уголки губ чуть поднялись — не улыбка, тень улыбки — и отвела взгляд в окно. За окном стоял чёрный ревельский сад, и за садом была глухая стена соседнего дома, и над стеной — такое же чёрное небо, в котором даже звёзд сегодня не разобрать из-за высокой облачности.
Эссен сидел ещё сорок минут. Самовар остыл. Маша задремала в кресле с книгой на коленях — он не будил. В пол-четвёртого перенёс её в спальню на руках, как делал это раз в год или два, когда она засыпала не в постели; она была лёгкая, и ему было приятно её нести, и он делал это медленно, по одной ступени. Уложил. Спустился обратно в столовую, погасил лампу. Перед тем как подняться, подошёл к буфету — открыл, посмотрел на отцовскую чашку. Стояла ровно, ручкой влево. Закрыл. Пошёл спать.
* * *
19 октября 1916 года. Штаб Балтфлота, Ревель. Без четверти семь.
Штаб стоял на верху Вышгорода, в старом сером здании с толстыми стенами, построенном при шведах и с тех пор перестраивавшемся раз в столетие. Эссен пришёл в четверть седьмого — раньше обычного, потому что заснул сразу и встал до будильника. Часовой у подъезда отдал честь, дежурный офицер — лейтенант Воронцов, тонкий, в очках — вышел навстречу в коридоре, доложил коротко: ночь тихая, по флоту одно происшествие в Кронштадте, в остальном штатно, и Непенин просил разбудить адмирала в семь, но если адмирал уже на месте — Непенин в радиорубке и просит.
— Иду.
Эссен поднялся на третий этаж. Ковровая дорожка на лестнице — тёмно-красная, казённая, со следами сотен шагов; перила дубовые, тяжёлые, отполированные до тусклого блеска. Здание в этот час пахло мастикой от натёртого пола, холодным чернилом из канцелярий и тем особым утренним прохладным запахом остывших радиаторов, который бывает только в первой половине октября, когда топить ещё не начали, а воздух в коридорах уже остыл за ночь.
Радиорубка была в угловой комнате с двумя окнами на залив. Непенин сидел у левого стола, в расстёгнутом кителе, без галстука — значит, из дома не ушёл, провёл здесь всю ночь. Перед ним лежали три аппаратных журнала с разными цветными обложками, ворох расшифровок, чёрный бланк записи, обведённый красным карандашом — это Эссен заметил с порога, — и две чашки холодного чая, одна на половину. Дежурный радист, мичман, имени Эссен не сразу вспомнил — Стеценко? — сидел у приёмника в наушниках, вращал медленно ручку настройки. Лицо у него было усталое, но собранное: вахту ночную он уже отработал и сейчас повторял развёртку по длинноволновому диапазону, как Непенин, видимо, попросил.
— Николай Оттович.
Непенин встал. Не вытянулся по уставу — они уже пять лет работали рядом, устав для встреч наедине держать было лишнее. Но подтянулся — осанка стала другой, и Эссен это движение у него узнавал как сигнал: Непенин думает.
— Что?
— Сядьте.
Эссен сел в жёсткое гостевое кресло у стола. Непенин подвинул к нему красный бланк.
— Ночью, без пяти минут два, Стеценко поймал на тысяче восьмисот метрах обрывок. Короткий, очень короткий — сорок, может пятьдесят знаков морзянкой. На французском.
— Французы в Балтике?
— Нет. И не должны. И сигнал шёл не с Балтики — Стеценко сразу пошёл на пеленг, я встал на вторую станцию. Две станции дали пересечение: источник — где-то между Скагерраком и Северным морем. Плюс-минус сотня миль, потому что сигнал слабый, нестабильный. Но это не Балтика. Это Северное море или выход.
Эссен кивнул. Взял бланк. На нём аккуратным почерком Непенина — он всегда писал от руки, не доверяя печатным машинкам, — было разборчиво выведено:
Nous sommes... nous... perdus... Dieu.
И ниже, переводом:
Мы... мы... пропали... Господи.
Эссен прочитал дважды. Отложил. Спросил ровно:
— Всё?
— Всё. После «Dieu» — обрыв. Не затухание, не шум, не глушение. Просто — нет сигнала. Стеценко держал ту же частоту ещё три часа, я сам слушал час — тот, кто стучал, молчит. Проверили соседние волны — тоже ноль. Передали в Петроград на три станции, чтобы проверили на своих приёмниках, — на восемнадцати сотнях у них так же, пусто. Англичан подняли через атташе, вежливо, без паники — запрос: слышали ли их станции такой сигнал. Ответа пока нет.
— Времени прошло?
— Пять часов десять минут.
Эссен постучал пальцами по столу — один раз, ровно, не дробью. Пальцы оставили легчайший след на полированном дереве — ночью кто-то протирал стол, и слой мастики ещё не затвердел.
— Источник — корабль? Или берег?
— Не знаю.
Непенин сказал это коротко, без тени извинения. Эссен это у него ценил.
— Что я могу сказать по сигналу, Николай Оттович, — продолжил Непенин, — так это: отправитель — не профессионал. Темп рваный, пропуски, одна буква лишняя — вот «nous» повторено, это рука оператора, который запнулся. Передача не со штатной станции. Возможно — аварийный передатчик, возможно — любитель, возможно — младший офицер у ключа в тот момент, когда старший уже не мог. Одно из трёх.
— Французский флот в Северном море на данный момент?
— Минимальное присутствие. Два эсминца в Плимуте по союзническому соглашению, один тральщик на совместном патрулировании в Ла-Манше. Основные силы — Тулон, Брест. Атлантика. В Северное море самостоятельно не выходят. То, что слышали мы, — это либо один из двух эсминцев, либо… — Непенин чуть помедлил, — либо кто-то, кто передаёт на французском, но не оттуда, где французы должны быть.
— Третье — что?
— Третье: передатчик невоенный. Торговый, пассажирский, частный. Тысяча восемьсот метров — длина волны, которую гражданские используют для аварийной связи с шестнадцатого года по рекомендации Международного бюро.
Эссен посмотрел в окно. Над заливом лежал ровный серый свет — тот мерклый полог, в котором все предметы теряют тень и становятся одинаково плоскими. Ни одной лодки на воде — слишком рано. На другой стороне залива, за косой, горели две точки: сторожевые фонари Минной гавани.
— Что сам думаешь, Адриан Иванович?
Непенин ответил не сразу. Взял свою чашку, попробовал, поставил обратно — чай был холодный, он этого не заметил ночью, но заметил сейчас. Потом, не глядя на Эссена, ровно:
— Я думаю, что пять часов тишины на этом канале — не глушение и не шторм. Глушение даёт шум на частоте. Шторм — шипение. Здесь — чисто. Чисто — значит, никто не передаёт. Никто не передаёт, Николай Оттович, бывает в двух случаях: либо никто не хочет передавать, либо некому передавать. Первый случай — политический, штабной, на такой частоте и в такой форме — не бывает. Остаётся второй.
— На всём Северном море?
— Мы слушали ночь. Английские частоты, немецкие военные, немецкие гражданские, голландские, датские. Английских я не могу судить, формат кодированный, но несущая есть, работают. Немецкие военные — есть. Гражданские — есть, но тише обычного. А вот всё, что южнее Доггер-банки, — тоньше. Голландцы передают, но коротко, на одних-двух волнах, только административные сводки. Датчане раньше шли плотно, теперь — на тридцатую часть. За последнюю неделю в основном молчат. Бельгийский гражданский эфир у нас мёртв с четырнадцатого — оккупация, ничего нового. Но и армейские станции короля Альберта в Ньюпоре — пусто уже четвёртый день. Их раньше слушали: ежедневные сводки, короткие, в одно и то же время. Оборвались. Французские станции с берега — молчат.
— И этот — последний?
— Последний, из того, что мы услышали. Да.
Эссен снова взял бланк. Прочитал в третий раз. Nous sommes... nous... perdus... Dieu. Он знал французский хорошо — настолько, чтоб прочесть Флобера, хотя Флобера не любил, — и сейчас, читая эту строчку, он невольно услышал её вслух, в той интонации, которой её, возможно, передавал неизвестный человек в неизвестной точке: не панической, не торжественной — остановившейся. Как будто тот, кто стучал по ключу, уже знал, что следующего раза не будет, и старался, чтобы последняя фраза была не истерикой, а формулой. «Мы пропали. Господи.» Четыре слова, считая «мы» дважды, и только первое — нечёткое, повторенное, запнувшееся. Остальные — ровные.
В штабной дальней комнате, за стеной, пробили часы — один удар, тихий, семь утра. В радиорубке запаздывали на пять минут: у Непенина свой хронометр, выставленный точно по Гринвичу, и с канцелярскими часами он не сверялся.
— Адриан Иванович.
— Да.
— Держите станцию на приёме сутки. Запишите всё, что услышите с запада на любой частоте, даже шум. Пеленгуйте любой звук. Если англичане ответят — немедленно докладывать мне. Даже если я на корабле.
— Слушаю.
— И ещё. — Эссен встал. Подвинул бланк обратно Непенину. — Копию — в штабной журнал. Оригинал храните у себя.
— Принято.
Эссен прошёл в смежный кабинет — свой, флагманский, в котором стоял большой письменный стол с зелёным сукном, портрет Макарова в серебряной рамке на стене, и раскрытый штабной журнал в кожаном переплёте на столе, куда он каждое утро записывал рапорт о предыдущих сутках. Сел. Снял перчатки, положил слева. Взял перо. Чернильница была полная — кто-то из дежурных заправил на ночь.
Вписал дату: 19 октября 1916 года. Потом — короткую строку с итогами похода: минная постановка завершена, двести восемьдесят мин, потерь нет, бой с «Аугсбургом», попадание в надстройку, уход противника в туман. Дальше — строчку по совместной операции с подлодками, перенесённой на двадцать первое. Дальше — перечень текущих задач.
В самом низу, отступив строку от остального, вывел:
Ночью — перехват на 1800 м, французский, предположительно аварийный. Источник — Северное море, пеленг тройной, установить не удалось. Сигнал оборвался. На западных частотах — общая тишина дольше нормы. Распорядился Непенину держать приём.
Посмотрел на написанное. Перо повисло над бумагой. Эссен провёл пальцем левой руки по кромке листа — один раз, туда-обратно, — привычка, от которой он так и не избавился за сорок лет. Потом вывел последнюю строку, отдельно:
Странное. На западе что-то случилось.
Положил перо. Промокнул бумагу промокашкой. Закрыл журнал.
За окном на заливе медленно светало. Обычное октябрьское утро — низкие тучи, ветер с зюйда, холодное серое небо без солнца и без зари, но с тем ровным дневным светом, который Балтика даёт с конца сентября до апреля. Где-то далеко, за косой, пропел первый паровозный гудок — утренний поезд на Петроград. Ревель просыпался на своё время, как просыпался вчера, позавчера. Залив стоял серый и ровный, горизонт на западе лежал чистый, без дымов, без кораблей.
Эссен посмотрел дольше.
У самой кромки горизонта, на зюйд-весте — там, где небо касалось воды, — стояло свечение. Слабое, далёкое, низкое. Не зарево пожара — зарево красное. Это было другим: зеленоватым, с тем холодным оттенком, который Эссен видел однажды на северном сиянии в Белом море, в девятьсот третьем, возвращаясь из похода. Но то было на норде, и зимой. Сейчас — октябрь, зюйд-вест, не то направление, не то время года.
Отблеск держался минуту, может две. Потом — сошёл, не то чтобы погаснув, а размывшись в серое. Эссен подождал, смотрел ещё минуту. Не появилось. Отвернулся от окна. Взял следующую папку. Работа шла.
О проекте
О подписке
Другие проекты