Джек входил в сорго с головой. Куда ему косить! Помогал грузить снопы, бегал в шалаш за водой, делил сухой паек. У него была тыща дел, у Джека Свистка, человека с прекрасными ушами. У него было дело, справиться с которым не мог никто другой: каждый день раскалывать на пару арбузов сторожа колхозной бахчи, что лежала километра за полтора от нашего поля. Джек уходил к этому деду, ровеснику собственной тулки, свистевшей за его спиной, как пустая камышинка, и тем не менее такому свирепому, что сунувшись к арбузам в первый день, мы летели от его овчарки, не чуя под собой ног.
– Турки! Супостаты! Белогвардейцы!
После таких обвинений выстрел был бы вполне логичен. И еще никто б его, кляузника, не судил…
Джек уходил к деду, беседовал с ним, временами уже подсвистывавшим своей тулке вторым, с прихрапом, голосом, и с его страдающей бессонницей овчаркой – о жизни, о погоде, мало ли о чем беседует человек, когда ему нужна пара арбузов, и возвращался-таки с добычей. Однажды вместе с ним пришла и собака. Смиренная, прямо переродившаяся. Представилась, повиляла хвостом, села возле Джека и ревностно следила, чтобы мы, не дай бог, не обделили его за обедом. С этого дня овчарка Струна сторожила уже не арбузы – она охраняла Джека Свистка.
И бессонница прошла; дрыхла на солнышке вместе с дедом и тулкой…
Степь, птичья свобода, астраханские арбузы с черным хлебом, вечерние поездки на пыльных, горячих снопах с интернатским шофером дядей Федей – что может быть лучше этой жизни!
Одно было плохо.
По ночам Джек тосковал и плакал. Плакал во сне, тихо, по-щенячьи. Мы будили его, успокаивали. Случалось, в порядке внушения давали ему подзатыльник. Умиротворенный внушением, Джек засыпал и начинал скулить снова. Он скулил, а мы, четверо длиннобудылых отроков, уже косившихся на невесть когда высунувшиеся из-под форменных платьиц коленки одноклассниц, притворялись спящими. Мы притворялись спящими, хотя еле слышное завывание Свистка повергало нас в смятение. У каждого что-то ныло и ворочалось, каждому мерещились дом и мать, даже тем, кто никогда не знал ни того, ни другого…
И каждый боялся в этом признаться. Себе. Соседу. Джеку.
Пройдитесь ночью по детскому дому.
Кто-то из малышей помочился под себя. Что ж, бывает. Снимите с него трусы и суньте его, теплого, в постель к соседу.
Если человек хохочет во сне, это тоже не страшно – летает, растет.
Но не входите к самым маленьким, к тем, кто во сне бредит, болеет, живет матерью. Не входите. Это заразно. Даже если вам за сорок и вы до сих пор живете с женой, тещей, бабушкой и матерью.
Джек Свисток заразен.
А в одну из суббот он пропал.
* * *
Накануне ночью был дождь. Знаете, как бывает; пройдет ливень, а после еще долго, всю ночь, сочится мелкий, с ветром, дождь. Утром мы встали – Джека нет. Раскладушка заправлена, пол вымыт, горны блестят, а Джека нет. Вначале не удивились, потому что Джек часто вставал раньше нас. Умылись, сходили в столовую, где нас ждала тетя Шура, единственная повариха, согласившаяся за гроши все лето приходить в интернат и готовить нам завтраки и ужины. Она часто приносила из дому что-нибудь вкусное, никогда не говоря при этом: мол, это вам, ребята, от меня или что-то в таком роде, а просто ставила принесенное на стол вместе с небогатыми интернатскими разносолами и молча, строго, подперев щеку рукой, смотрела из-за стойки, как мы едим. Крупная, статная, с волосами, побитыми проседью, разговорчивой ее никто не видел, да и не вязалось это как-то с нею. Мы знали, что у тети Шуры двое детей и что в наш городок она попала девочкой, в войну, из Ленинграда…
В столовой Джека не было.
Мы решили, что он ушел рыбачить (с утра после такого дождичка хорошо клюет, к тому же и наших удочек на месте не оказалось) и запоздал. Попросили тетю Шуру передать ему, что уехали в поле, а он пусть сидит дома и варганит к ужину уху.
День у нас протлел тягостно, и домой мы возвращались в тревоге.
Джека не было.
– Эх вы, – сказал тетя Шура, и мы сидели за ужином, уткнувшись в свои тарелки.
Джек сбежал – это ясно, как дважды два.
Джек сбежал – и мы должны доложить об этом дежурному воспитателю.
За нами на лето закрепили нескольких воспитателей, которые два-три раза в неделю появлялись в интернате, проводили с нами физзарядку – тщедушный Джек делал ее так истово, словно молился своенравному физкультурному богу – и присматривали, как мы живем.
Мы должны были жить без происшествий. Мы обязаны были доложить о побеге дежурному воспитателю, но дежурным воспитателем на этой неделе был Петр Петрович.
Мы прекрасно знали, где он живет, – его уютный, с садиком и с забором, за которым тайно хихикали три белобрысенькие дочки, домик находился недалеко от интерната на Партизанской улочке, и сходить туда не составляло труда. Но мы решили искать Джека сами. Слышали, что мать Джека живет где-то на Кавминводах. Это четыре часа поездом от нашего городка. Поезд уходил в пять утра. Собрали наличность. Двенадцать рублей с копейками – на дорогу туда. Обратно ехать не на что. Но мы были детьми своего интерната и к десяти вечера с помощью ведра и шпагата связали десяток отличных сортовых веников, с которыми можно было ехать к черту на кулички, так, по крайней мере, казалось нам.
…Садишься на корточки, ставишь между коленями пустое ведро, подкладываешь под его дужку метелками вперед пучок сорго, одной рукой прижимаешь дужку, а другой протягиваешь пучок на себя. Готово. Мелкие, на пороховинки похожие зерна ссыпались в ведро, а у тебя в руках остались голые метелки. Бери шпагат, складывай их в нужном порядке, гни и вяжи веник, если, конечно, умеешь. Мануфактура!..
У одного из нас, у гражданина Развозова, старинные карманные часы с боем, подаренные его бабкой. Бабка состояла в регулярной переписке с директором интерната, в которой внука своего, брошен1юго на ее попечение упорхнувшей в погоне за молодостью дочерью, именовала не иначе как «малолетний гражданин Развозов». Сказывалось, вероятно, то, что бабуля была в дальнем родстве с дореволюционными коньякоторговцами Шустовыми – тем ревностнее подчеркивала она теперь сугубо пролетарское происхождение Гражданина,
Поезд уходил в пять утра. Мы поставили часы на полчетвертого. Во сне, конечно, забыли о своих приготовлениях. Когда из-под подушки раздался их сдавленный звон, вскочили и, сонные, оторопевшие, сели как ваньки-встаньки в своих раскладушках.
– П-пора, – сказал Гражданин.
Пора.
Собрались, захватили провизию, навьючили на Плугова мешок с вениками. Гражданин нес бабкины карма1шые часы и общественные карманные деньги.
Улицы безлюдны, и мы сами почувствовали себя беглецами. Тем более что от наших гулких шагов собаки за воротами становились на уши, отчего ворота трещали и раскачивались. Ночь пошла на убыль, впереди, рядом с элеватором, проклюнулась заря. Она стремительно росла, застревала в окнах и лужах, нежно касалась наших лиц. Мы думали о Джеке, о том, как он вчера один, маленький и дохлый, шел под дождем и собачьим лаем по этой враждебной улице, и уже не злились на него. Нам было жаль желторотого Мцыри, потому что мы уже знали, каким спектаклем – с выводом дебютанта на сцену, под фикус, с монологами и раскаяниями – кончаются бега…
Вокзал еще пуст. Если не считать небритого угрюмого человека на лавке в классической позе бродяг и мыслителей. Мы на всякий случай сели подальше от него. Плохо, если вчера с этим вечным Джеком встретился наш маленький Джек. Это значит, что свой дальнейший путь последний продолжает без копейки в кармане, а мы по опыту знали, что в столь незрелом возрасте беглец без денег может уехать гораздо дальше, нежели мальчик, прилежно покупающий билет на всех пересадках и усердно демонстрирующий его образцовым родителям МПС.
Билеты покупал Гражданин.
Благополучно дождались поезда, благополучно разместились в полупустом вагоне, проследив предварительно, чтобы не напороться дуриком ни на кого из работников интерната – вдруг кому-то из них приспичило ехать туда же, – и тронулись в путь. Гремели колеса, круто, по касательной, уходил, отлетал и вообще скрывался с глаз наш душный, протухший, пыльный городок (господи, каким ничтожным он казался нам тогда и как бы мне хотелось сейчас дохнуть его дальним дыханием!), и, наверное, каждым из нас вновь овладело прекрасное чувство побега.
* * *
Я ехал на поезде второй раз. Впервые, полгода назад, меня везли в этом же поезде в Пятигорск на олимпиаду по немецкому языку. Нас было несколько школьников из различных школ района, и везла нас молоденькая городская учительница Аида Васильевна, которая всю дорогу до Пятигорска заставляла нас говорить по-немецки, и это была не дорога, а сплошной четырехчасовой дойч. Обратно ехали еще тягостнее, потому что Аида Васильевна, поджав губы, дулась на нас: мы не заняли на олимпиаде ни первого, ни второго, ни третьего места. Да, ничего такого мы там не завоевали, но нам дали памятные, утешительные подарки, и мне достался «Чудодей» Штриттматтера, правда, на немецком языке – увлекшись, организаторы олимпиады подзабыли, что соревнуются не они, а всего лишь мы, смертные школьники. С великим трудом, года два, переваривал я «Чудодея», специально купив громадный, килограмма на три, немецко-русский словарь. Правда, многих слов в словаре не было, и я обращался с ними к нашей немке, действительно прирожденной поволжской немке Анне Михайловне. Слова оказывались такими, что наша добродетельная Аннушка краснела как маков цвет, и переводила их мне намеками, чем еще больше раздувала вспыхнувшую во мне страсть к иностранным языкам…
Как непохожа теперешняя поездка на ту – под конвоем дойча!
Мы прилипали к окнам, растворялись в окнах, за которыми, покачиваясь, проплывали поля и речки, грохотали костлявые мосты, жили незнакомые села, спотыкаясь, бежали за составом полустанки и ранние базары. Мы шатались по вагонам, болтали и, кажется, совсем забыли о Джеке Свистке. А когда на одной из станций в вагон вошла мороженщица, хранитель наличности Развозов лихо отхватил у нее четыре эскимо. Они были уничтожены на месте, и только Колька Бесфамильный, философ и тайный поэт, обращавшийся к каждому из нас на «вы» – для того, наверное, чтобы подчеркнуть свое старшинство, – поинтересовался:
– Не слишком ли вы расточительны, Гражданин?
– Жить надо широко, – покровительственно ухмылялся тот.
Когда приканчивали третью партию мороженого, перед нами
возникла контролерша – совершенно из ничего, что было удивительно при ее громоздких формах.
– Билетики!
– У него, – три пальца уперлись в Гражданина.
Гражданин вынул из кармана билет – один. – П-постойте, гр-раждан-не, п-постойте… – Это он отбивался уже не от контролерши, а от нас. – Я вс-се объясню. П-послуш-шайте, – вновь повернулся он к контролерше. – П-послушайте, мам-маша. Мы из спецшколы для недоразвитых, – усиленно заикался самый развитый из нас гражданин Развозов.
– Чего-чего?
– Из спецшколы, говорю, – обрадовался грозной и все же неслужебной интонации «чего-чего». И подхватил ее, как галантный кавалер, за талию, за плечики, нежно и крепко, и заплясал вокруг этого «чего», и забил копытами;
– Для недоразвитых. Учимся круглый год – сами понимаете. Даже летом. Просто мученье, – перешел на рубленый слог: лови момент, продувшийся поручик! – А тут на недельку отпустили, домой едем, в Минводы. К родным и близким…
– Врете ж все, паразиты, – растерянно говорила женщина.
– Н-никогда! Н-ни при каких обстоятельствах. Р-развяжи! – неожиданно рявкнул Гражданин Вовке Плугову.
Володя догадался, путаясь в бечевках, развязал оклунок, вытащил веники.
– П-п-п-продукция, – пылил Гражданин. – В школе делаем. Знаете, физиотерапия. Поучился – потрудился. И так круглый год, даже летом. Просто мученье.
Володя держал веник, как букет перед любимой.
Букет отвергнут не был. Контролерша куда более миролюбиво проследовала дальше.
– До войны таких безобразиев не было, не было такого до войны, – ворчала бабка, сидевшая с дюжиной разнокалиберных корзин мест за семнадцать от нас.
– Так и нас же до войны не было, бабушка, – утешал ее Бесфамильный…
В девять поезд был в Минеральных Водах.
Мы ринулись к вокзалу, а вокзал ринулся на нас.
Спешащий, кричащий, переполненный так, что даже голубиный помет не долетал до его перронов, он, как цыганский табор, жил крайними страстями: хохотал и плакал, целовался и матерился, дарил и попрошайничал.
Кипел под ногами асфальт, и поезда, подходившие с юга, волнами гнали перед собой горячий, пенящийся бриз двух морей. От их перелетных криков все внутри просило крыльев, и только курортники, распаренные, очумелые, как осенние мухи, люди, изнывавшие за толстыми линзами вагонных окон, не понимали, какое это чудо – дорога.
Нам трудно было искать Джека Свистка, слишком много отвлекающих запахов.
Решили поделиться на две группы. Двое, Плугов и Бесфамильный, оставались на вокзале, чтобы еще раз осмотреть все залы и закоулки, облазать перроны. Они же, как более представительные из нас, должны были сходить в железнодорожный детский приемник, где в любое время года и суток наверняка сидит на приколе пара-тройка Джеков – на выбор.
Нам же с Гражданином выпало ехать на минераловодскую толкучку. Знаменитый «толчок», на котором умеючи можно толкнуть союзки от ботинок, которые в девичестве сносила наша бабушка.
Собственно, идея поехать на толчок принадлежала Гражданину. Его логика проста и насмешлива: если человеку нужны деньги, а Джеку они наверняка нужны, он непременно обнаружит у себя лишнее барахлишко – например, штаны, даже если они единственные. К этой язвительной теории примешивались и практические соображения нашего финансиста: в конце концов нам тоже нужны деньги, и не продавать же веники прямо на вокзале.
Вышли на привокзальную площадь, спросили, как проехать на толчок, сели в автобус. Жестяная колымага проковыляла несколько остановок, а мы уже на собственных боках почувствовали и силу спроса, и ярость предложения минераловодского толчка. А едва приехали на место, вырвались из автобуса и протиснулись в точно такую же теснотищу барахолки, как в буйном шабаше самых сладкоголосых сирен различили, услышали и очень знакомый нам голос. Не различить его невозможно, потому что профессиональную спевку спекулянтов он покрывал с такой же легкостью, с какой расстраивал и наш любительский интернатский хор.
– Абсолютно новая школьная форма на мальчика высокого роста!
Свисток считал себя «мальчиком высокого роста»?!
Стали пробиваться на голос и вскоре увидели Джека. Плотно зажатый барахольщиками, он стоял со своей недавно полученной со склада формой, и его худое, напряженно вскинутое вверх лицо было печально.
Джек не видел нас, зато мы видели его как на ладони во всем его пороке. Проталкивались к нему, и у нас уже не было ни злости, ни жалости, нам хотелось одного; чтобы Джек поскорее увидел нас. Тогда можно отвесить ему для приличия по шапке, и все пойдет как положено.
– Абсолютно новая школьная…
Джек заметил нас на середине тирады, но с достоинством провопил ее до конца, вплоть до «мальчика высокого роста».
– Привет.
– Привет, – ответили мы.
Мы не успели соблюсти приличия, потому что в эту минуту над нашими ушами громыхнуло так, что мы вздрогнули:
– А это что еще за падлы? И почему они мешают тебе продавать твою собственную вещь?
Мы с Гражданином обернулись. Перед нами стояла растрепанная женщина и пьяно, зло смотрела то на Джека, то на нас.
– Что за падлы, спрашиваю? – повторила, и мы с Гражданином поняли, откуда у Джека его роскошный бас.
– Оставь их, мама. Они из интерната, за мной приехали, – хмуро перебил ее Джек.
– Из интерната? Ну, вот и хорошо, – она как-то сразу улеглась. – А то пришлось бы сегодня одному ехать. Мне беспокойство. А втроем не страшно, весело доедете. А форму давай, сама продам, оперы, слава богу, пиво пить ушились…
Выхватила форму, зыркнула кругом, мазнула Джека по волосам:
– Счастливо, сынок, не скучай. Счастливо, детки, – это уже нам – с поклоном.
Исчезла. Нырнула в толпу, как рыба в воду, только плавники блеснули.
Мы стояли возле Джека, переминаясь с ноги на ногу. Какой интерес, право, отвешивать человеку, который и без того готов реветь белугой. Даже для приличия…
– Может, и венички заодно толкнешь? – не удержался Гражданин.
– Идите вы…
Свисток. Маленький, беззащитный Свисток. Человек с прекрасными ушами, чья мать с сегодняшнего дня уже никогда не будет обслуживать пятьдесят станков одновременно. Пенсия. Производственная травма.
Веники продали и без него, быстро и выгодно: по два с полтиной за штуку. Последней покупательнице, уж очень привередливо ощупывавшей наш товар, посоветовали попробовать его на зуб – со злости…
– Бить будете? – поинтересовался Джек за воротами толчка.
– У-учтем душевные терзания, – буркнул Гражданин, и мы поехали на вокзал.
Все так же кишели перроны, все так же кричали поезда, и августовские девчонки обдавали нас холодком своих платьев и грив, и денег у нас куры не клевали, но мы скучно купили билеты – пять! – скучно дождались поезда и молча, отвернувшись друг от друга, двинулись той самой дорогой, вдоль которой еще утром проплывали, покачиваясь, поля и речки, грохотали костлявые мосты, жили незнакомые села, спотыкаясь, бежали за поездом полустанки и ранние базары.
Догоняли Свистка, а догнали себя.
В интернат добирались поздно вечером. В тесных улочках оседала темень. Зато на окраине, на пустыре, высокие фонари четко обозначили забор, пустынный, ровно застланный светом двор, кирпичные здания, в которых не горело ни одно окно. В столовой тоже никого не было. В пионерской, на столе, стоял ужин и была записка: «Приходил Петр Петрович, я сказала, что вы в кино. Не обижайте Женю…»
УЧИТЕЛЬ
Учитель входил в класс, и начинался урок. Он начинался в тот самый миг, когда Учитель открывал дверь, и в классе сначала появлялась его рука, сухая, желтая, жесткая, какая-то докторская рука, не рука – инструмент. Пинцет, ланцет, зажим – медоборудование, насквозь продезинфицированное табаком – Учитель входил в класс, и наши курильщики судорожно ловили верхним чутьем «БТ».
– Итак, товарищ Смирнов сегодня нам расскажет…
– Кто имеет дополнения?
– Запишем тему урока.
Мы записывали тему, например, «Сравнительная характеристика образов Татьяны Лариной и Катерины Кабановой» или «Народ в войне 1812 года по роману Л. Н. Толстого», Учитель отходил к окну, опирался на подоконник, левую руку подкладывал под поясницу, в правой держал одну из своих ветхих – точно студенческих! – тетрадей и ровным голосом читал: «Несмотря на то, что Татьяна Ларина и Катерина Кабанова – представительницы различных эпох и различных классов, жизнь в деревне, русская природа, близость к простому народу наложили общий отпечаток на их характеры… Для краткости Татьяну Ларину можно обозначить буквой «Т», Катерину Кабанову – буквой «К»…
Или: «Лев Николаевич Толстой убедительно показал, что истинный герой 1812 года – народ, главный фактор победы над Наполеоном – дубина народной войны…»
Учитель диктовал, мы записывали.
Менялись его тетради в старых дерматиновых обложках, с вываливающимися, осыпавшимися листьями, менялась погода в окне за его спиной: весна, осень, зима.
Учитель диктовал, мы скрипели перьями.
Если он натыкался в своих тетрадях на истины, которые уже не были таковыми, во всяком случае для него, – прекрасное человечество умнеет несколько медленнее, чем один человек, он останавливался, спрашивал:
– Записали? Теперь подумаем.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке