Черпаков предпочитал, чтобы к нему обращались: «Док». Носил с собой шагреневой кожи «докторский саквояж». Никогда не раскрывал его на людях, содержимым его прилюдно не пользовался. О наполнении саквояжа окружающим оставалось только догадываться. Но все собиравшиеся по четвергам у Евсиковых знали: Черпаков окончил лишь курсы ветеринаров. Зато Док умел пространно порассуждать о несовершенстве человеческой породы, о тайных страстишках, о вреде гомеопатии, о высокой литературе. Преподносил весьма противоречивые познания виртуозно, с апломбом мастака, грамотея, разбирающегося в проблеме. Со стороны казалось, каков тот Черпаков уникум – дока во всем и вся, за что ни зацепись умом. Но ничего своего – все заимствованное. Когда разглагольствующий ветеринар сильно завирался в вопросах анатомического строения тела либо в аспектах ментального расстройства и тонкостях сахарного мочеизнурения, профессор Евсиков осекал его предостерегающим «Коллега?». Док как будто бы давился, сжевывал слово, проглатывал, но, в секунду оправившись, уверенно и безапелляционно принимался развивать тему засолки луховицкого огурца без кипячения воды. На процессах соления и маринования профессорское внимание обычно рассеивалось. Но стоило стремительно терявшему интерес общества Черпакову вернуться к академическим темам, как его вновь настигало деликатное профессорское: «Коллега?»
Док из тех людей, какие, кажется, позвякивают при ходьбе. При взгляде на них сперва замечаешь массивную цепочку от часов, брелоки у пояса, выдающиеся запонки, перстень-печатку во всю фалангу, а потом ищешь шпоры на туфлях; их наверняка нет, но ты ищешь. Кажется, у подобных персонажей в кармане жилета припрятаны вещицы на разные случаи и ситуации. Понадобись вам сейчас секундомер, увеличительное стекло, транспортир, компас, пилочка для ногтей, ножницы или пинцет – они непременно отыщутся у Черпакова. Такие люди любезной угодливостью и всегдашней пригождаемостью обществу доказывают в первую очередь себе и миру великую их полезность, пряча при том болезненную ненужность кому-то одному, близкому. Док умел перемещаться за спинами сидящих так, что цепко держал внимание; собравшиеся у стола вынужденно крутили головами, выворачивали шеи. При выдающейся худосочности и вертлявости вещал поставленным голосом псаломщика, владея полной октавой, снижая регистр от басов до вкрадчивого шепота. Хотя в церковь захаживал лишь послушать хоры и раз в год на Пасху непременно в храм Христа Спасителя, непременно на Собинова с Шаляпиным. Знаменитые тенор и бас выдавливали слезу у публики своим невероятным исполнением «Чертог твой вижду, Спаситель». Ораторствуя, Док на ходу поглаживал лысый череп с разными мочками ушей – отвислой и приплюснутой, как будто заранее внутри себя изумлялся, готовясь изумить публику. Мягко скользил меж кресел, вкрадчиво шепча и нагнетая, потирал холеные руки, оберегая их словно тапер, а не коновал. Любил наклоняться к уху собеседника и с придыханием сообщать свежую апокалипсическую новость. В паузе громко хрустел суставами пальцев, с щелчком вправляя их на место, эпатируя и смущая дам, раздражая мужчин. Потом заглядывал в глаза, ожидая резонон, и едва не стонал вслух от наслаждения, получив ожидаемое. Иной раз допускал кабацкий анекдотец, скабрезную шутку, пошловатый намек, за что его в здешнем обществе недолюбливали, но прощали как вычурному, испорченному, болезному.
Черпакова терпели на несходстве, в сравнении; как терпят грешника, антитетичного праведным началам, мнимым каждым в самом себе. Наслушавшись черпаковских баек о похождениях и обширных связях с растленными женщинами, за ним вполне могли предположить какую-нибудь дурную болезнь. За Черпаковым знали и скверную манеру «ходить в люди». А он и не скрывал, что регулярно столуется вне дома: по понедельникам у Колчиных, по вторникам у Вашутиных, по четвергам у Евсиковых, пропуская постные среды и пятницы, никак не привлекавшие его. Евсиковы терпели вертлявого даже не за осведомленность, а скорее по традициям сложившегося четвергового гостеприимства, из смущения отказать от дома, не помня, когда он вынырнул впервые, и временами недоумевая, как такой человек вообще мог появиться у них.
– Старовер нынче не тот пошел-с, поиздержался, – обратился Черпаков к хозяину. – Еще век назад не сидеть бы нам за одним столом. Самая большая благость – кружку воды вынесли бы вы мне в переднюю, да и то расхожую, с трещинкой, поплоше, никак не из парадного сервизу. Кисельку б не поднесли. Да и утереться дали б полотенцем для пришлых.
– Знаете, у нас ведь принято друг другу тыкать. Христу тыкаем! А батюшкой попа назовете, такой краковяк запляшете! – Профессор отвернулся от Черпакова, покосился на другого гостя, сидящего в нише, и протянул супруге чашку – подлить кипятку.
За самоваром чаевничали гости Евсиковых: супруги Лантратовы и управляющий Алексеевской насосной станцией Николай Николаевич Колчин. В нише на диване уединился протоиерей Перминов – настоятель храма Илии Пророка в Алексеевой слободе. Он с трудом сносил общество Черпакова, потому вынужденно до чая отсел от стола. Подвесная люстра высвечивала острые коленки под рясой и сомкнутые в замок руки поверх, оставляя лицо священника в тени. У настоятеля были умные руки с удивительно правильной формы длинными пальцами, выдающими породу, со сморщенной кожей, указывающей на возраст человека в годах. Настоятель время от времени похлопывал себя по правому карману, проверяя, на месте ли фарфоровая куколка-младенчик. Нащупав, возвращал руки в спокойное положение. И никто со стороны не мог подметить невероятное волнение, переполнявшее его.
Сын Лантратовых – учащийся Набилковского пансиона – возле этажерки листал журнал «Русский архив патологии», вчитываясь в малопонятные термины. «Monstra acephala – уроды, у которых совсем или почти совсем недостает черепа или верхней части головы. Есть уроды, которые состоят из одного кожного мешка с костьми и жиром».
Из-за портьер на входе в гостиную его вызывал знаками однокашник – Костя Евс, сын хозяев дома. Лаврик будто бы не замечал сигналов Евса и делал вид, что интересуется журналом; на самом деле вслушивался в разговор взрослых.
После студня, запеченной утки и гусиного паштета напились чаю с кулебякой; ждали разговоров.
– Очисти меня иссоповым медом, – громко, на манер молитвы гнусавил Черпаков, смачно прихлебывая чай.
– Нынче гречишный, – улыбчиво поправляла его хозяйка.
– Все-то у нас нельзя. Все-то под запретом. Кондовое вероисповедание. Охранительное. – Профессор Евсиков развернулся в полкорпуса к протоиерею, отодвигая в сердцах блюдце с медом. – Да будет вам известно, мы с нашим старообрядчеством потеряли русский народ!
– Это про какой же народ? Хапуга – народец-то, сквалыга, христопродавец. – Колчин ждал именно ответа священника. – А потеряли, потому что закрылись и разъяснять перестали: какая вера из начал вышла. Что, вероятно, не согласитесь, ваше преподобие?
– Не так линейно, Николай Николаич, – отозвался из полутьмы ниши священник. – Но я не настроен сегодня на споры. Тяжелый день выдался.
– Его преподобие, отец Антоний, устали-с, – Черпаков будто бы поддержал отказ священника вступать в беседу, но в голосе слышалось едва скрываемое ехидство, – не станем настаивать. Лучше послушайте, о чем нынче в городе говорят. Восхитительные слухи! Вот, к примеру, Саламонский…
– Директор цирка? – перебил Колчин. – Так он скончался.
– Преставился. А по завещанию все свое имущество отписал горничной жены, каково?
– Это как же?! – откликнулась хозяйка. – Да разве же так можно?
– Или вот еще новость. Старообрядцы кузнецовские бастуют в Твери. А их оправдывают лучшие столичные адвокаты – за вознаграждение-с. Шубинский, например.
– Стеклодувы на стачке? – поинтересовался Лантратов.
– Так и есть: фарфор-фаянс, – подтвердил Черпаков.
– Матвей Сидорович в свое время распустил работничков.
– Да, вот ведь человек масштабный. И посуду небьющуюся выдумал, и площадки гимнастические соорудил, и классы рисовальные. В той же Твери сад Ботанический открыл.
– А футбол?
– Что футбол?
– Его работнички с англичанами в футбол играли?
– Путаете, футбольное поле Морозов своим ткачам устроил.
– Где такое видано, чтоб староверы в трусах за мячом бегали?
– Забаловали, забаловали своих бородачей. Они теперь и фордыбачат. – Черпаков двинулся от Лантратовых по кругу. – Но каково вам вероломство Шубинского? Капиталист, конезаводчик. В один беговой день с ипподрома под миллион имеет. А забастовку обеляет-с. И бузотеров на Морозовской стачке от суда отвел, и теперь вот-с, обеляет.
– Ну, хватили, – возмутился Лантратов, – миллион одним днем!
– Приврал, приврал, каюсь. Хотя самому адвокату не до лошадок. Павлинов-то у него жену увел, актрису.
– Сафо? – воскликнула Лантратова.
– Профессор Павлинов? Не может быть. Вечно вы, Черпаков, притащите какие-то забобоны, – возмутился Евсиков-старший.
– Помилуйте, Леонтий Петрович, я не лансирую. Что я, половой, пульки отливать? Новость, как свежайшая осетрина из Елисеевского. Этот специалист по женской истерии увел чужую жену, да еще приму сезона, вот вам крест.
Черпаков оглядел присутствующих и сделал в воздухе маховое движение.
– Вы же вероотметчик, – поддел Колчин, – чего ж осеняетесь?
Черпаков сморщил гримасу Пьеро – не верят, гнушаются. Но тут же вспомнив что-то, сменил Пьеро на Арлекина, продолжил:
– Вот что значит связываться с актрисульками! Не доверяю я опереточным и балетным, драматические порядочней будут. И тем не менее, тем не менее.
– Батенька, да вы разбираетесь в искусстве!
Черпаков спустил издевку профессору.
– Лаврик, отыщи Котю. – Мать постаралась отправить сына из гостиной, спохватившись: не те разговоры пошли.
– Гимназистикам баиньки, баиньки. – Черпаков хотел было погладить мальчишку по макушке, но осекся под его взглядом и склонился, паясничая, в полупоклоне, вытянув руки в сторону, как коридорный. – Вот так на меня в Иловле глядел лисенок-корсак. Мамку его подстрелили.
Мальчик, прихватив скрученный в трубочку журнал, тотчас вышел и за портьерами попал в объятия Евса. Костик горячился и оттого заикался: «Ввы что, Ллантратов, ослепли? “Дамские язычки” ххотите?» Лаврик рассеянно мотает головой. Из-за портьеры не так удобно наблюдать за взрослыми, хочется дослушать разговор. Но Костику все же удается отвлечь Лавра: «С ликером не ббудете?!» Лавр берет конфету и протягивает статью: «Котька, про акефалы знаешь?» – «Безглавые?» – «Павлинов – автор!» – «И что с ттого, что Ппавлинов?» – «Его застрелят». – «Ггде?» – «На скачках». – «Ккогда?!» – «Скоро». – «За что?» – «За даму сердца». – «Ддопустим. Но я пполюбопытнее ммогу сообщить, Ллантратов! Ппятницкое кладбище знаете?» – «У Крестовской заставы?» – «Ттам захоронен…» – «Безглавый?!» – «Нет, одна гголова, ппонимаете?» – «Не может быть». – «А ввот и мможет. Про ккитайских ббоксеров слыхали?» – «Чепуха какая-то». – «Ппойти туда завтра ночью не забоитесь?» – «Пойдемте».
– Говорят, та актриса необыкновенно талантлива и красива. – Лантратова взглянула на мужа через стол.
– Сафо? На любителя-с, – со знанием дела тут же отозвался Черпаков.
– И обыкновенно несчастна, как может быть попросту несчастен кто-нибудь из ее поклонников с галерки. – Лантратов выдержал взгляд супруги.
– Шубинский, Шубинский, не тот ли, что почтаря Кетхудова оправдал? Вора и безбожника? – засмеялся Колчин. – Раскатистое дельце вышло. Почтарь ободрал купца Кнопа и подлог укрыл. А адвоката обвиняли в словоблудии – в его профессиональном амплуа. Не потешно ли?
– Взошли грешники, как трава. Слепцы, проходящие, как деревья, – глухо из ниши вступил отец Антоний. – Падет некрещеная Русь.
Непонятно, кого именно осудил духовник. Или всех сразу. Разговор прервался. Пауза затягивалась.
– Роман Антонович, как известно, я тоже старой веры, – ворчливо начал Колчин. – Но нынешнему дню совершенно непонятен наш брат, старообрядец. Поминает какого-то Зилу, пришедшего в Халкопратию тысячу лет назад, и тому подобные легенды. Никто не помнит в обществе, о чем речь. Да и как вот мне самому балансировать между мирским и церковным? Для конторы я слишком набожный, слишком русский. Даже прозвище дали – гусляр. А в храме – слишком светский. Ни тем ни другим не ко двору. С собою спорю. Себе – чужой.
– Я не настроен сегодня на диспуты, Николай Николаевич, – повторил протоиерей Перминов. – День труден вышел. Напрасно и обеспокоил дорогих хозяев присутствием. Прощайте. Спаси Христос!
– Сами спасемся, сами, без угрюмого старика с деревяшки.
От столетий, от книг, от видений
Эти губы, и клятвы, и ложь.
И не знаем мы, полночь ли, день ли,
Если звезды обуглены сплошь.
В мире встанет ли новый Аттила,
Божий бич, божий меч, – потоптать…[1]
Ерничество Черпакова достигало спины священника, тот слышал декламации, да лишь ссутулился и поспешил выйти, держась за правый карман. Хозяин дома поморщился от грубых подначек, как от разыгравшейся изжоги, но не одернул шута: сам так сам, пусть сам и спасается Док, в конце концов.
Перминову захотелось пройтись пешком, хотя полагалось бы взять извозчика. Да что тут пути-то, с полквартала, пренебрег условностями. В темноте не разобрать, по улице будто шел не сановитый жрец, еще утром блиставший золотыми прошвами риз на амвоне, не степенный черный монах, а мещанин Перминов, человек Божий, согбенный своей заботой. И все же дар движения, жестов выдавал принадлежность к сану, положению. Шел и в мыслях пикировался с Колчиным. «Ответ тут прост. Мирской, безбожник, искусит тебя: откажись от своего Бога. Здесь ты не станешь искать совета? Так что же? Разве не о том же спрашиваешь теперь ты сам?»
Ни один человек не повстречался на пути. Скорым шагом прошел мимо остывшей церкви к дому причта. Обрадовался, ни с кем не столкнувшись на входе и лестнице. Затворил засов в своей половине. Встал на колени перед иконостасом и заплакал. Лампада ровно горела, не сбиваясь.
В доме Евсиковых вскоре и остальные гости распрощались. Расходились по домам под накрапывающим дождиком и навалившимся ветром. Колчин взял извозчика до Второй Мещанской. Лантратовым и Черпакову по пути: чете с сыном горку перейти, а Черпакову дальше, в сторону Катенькиного акведука, в Левонову пустошь, но у парадного раскланялись и повернули в разные стороны. Отойдя шага три, Черпаков запнулся, обернувшись и размахивая бессменным саквояжем, бросил в темноту: «А война-то будет?»
Кухарка Евсиковых захлопнула двери.
День кончался.
На следующий день пробудился ото сна Роман Антонович затемно, часа в четыре с четвертью. Сел в постели, за бороду схватил себя. На месте борода-то. Сердце стучало яростно. Исподнее наскрозь мокрое, остывая, липнет к телу. Жара нет, а лоб в испарине. В комнате прохладно. Сон испугал до поту. Помолился темному углу. Елейник ночью угас. Не дело. Надо маслица подлить. Зажег свечу, умылся, гремя рукомойником и знобясь от ледяной воды. Облачился в подрясник, рясу и камилавку, вышел на воздух.
О проекте
О подписке
Другие проекты