Вита в который раз сбивалась с такта.
Пыталась ровно, хотя бы без сбоев, пусть не так одухотворенно, как мама, повторить «Темное пламя» Скрябина. Свет дня без яркого солнца торжествовал на дворе и высветлял квадрат окна в полумраке комнаты, как при выставленных рамах весною. Снова не дают электричества, вольтаж спадает до минимума. Дом второй день тонет во мраке: Георгиевская и Роушская станции намертво встали. Но дневного света, падающего на клавиши из двух угловых окон встык, вполне хватало. Тишина комнат вслушивалась в музыку и следовала то нарастающим, то слабеющим звукам рояля.
Липу ничем не удержать, та снова на базаре. Лавр, должно быть, ушел спозаранку, в десятом часу выходного пробуждения Вита его не застала. И вот она дома одна. «Баринька» – как зовет Лаврика их Найденыш – чем-то заметно расстроен все дни, погружен в себя, не делится причиной частых отлучек. Единственное, чему рад, – рассказам, с каким удовольствием Вита бегает третью неделю на службу в сиротский дом. Да, у нее наконец настоящее дело. Им с Бьянкой Романовной дали пробную смешанную группу восьмилеток в приюте имени Коминтерна, бывшем Бахрушинском. В остальных группах по-прежнему мальчики и девочки учатся раздельно. После эксперимента, вероятно, снова разделят и поручат ей мальчиков.
Вита никак не могла сосредоточиться на игре, «световая» поэма не давалась. Мысли уносились к последнему Рождеству, когда играла мама. Но насущное наступало на воспоминания. Неприятно даже беглое общение с комитетскими из Алексеевской насосной станции, тоже взявшими шефство над приютом имени Коминтерна вслед за Пединститутом.
Неприятен и скепсис Руденского, распекавшего ее за переход с кафедры в сиротский дом. Притом у Вениамина Александровича зло выдвинулась челюсть и даже заостренный подбородок перестал быть безвольным. Накануне он пригласил Виту в заведение «Красный петух», бывшее филипповское кафе «Питтореск», еще раньше пассаж Сан-Галли. Властительной походкой вел девушку по Кузнецкому Мосту, по-хозяйски поддерживая за локоть. Под взглядом спутника девушке показалась тесна вся ее одежда: и юбка в бедрах, и блуза в груди. Все труднее ей стало бывать на людях с Вениамином Александровичем, и наедине все труднее оставаться. Но тут как не согласиться, священник упредил о важной причине встречи. Снова приглашал на публичные дебаты, вскользь упомянул о сакральности «Живой церкви», делая ему одному понятные намеки.
В сущности, весь разговор свелся к неодобрению поступления Виты на службу. Бывший пассаж Сан-Галли оправился от погрома московских заведений, принадлежавших немцам, и теперь слыл модной кофейней. После тишины Алексеевой слободки и Бахрушинского приюта, окруженного подлеском Сокольничьей рощи, тут показалось неуютно. На девушку и священника в облачении оглядывались посетители. Но в их взглядах Вита не находила изумления, разве что мимолетное любопытство. Кажется, Руденский слыл здесь завсегдатаем, и появление церковного сановника в питейном заведении ни у кого не вызывало неприятия. Руденский долго препирался с официантом по поводу заказа, капризничал, тщеславился узнаванием. В его манерах все более явно стала проявляться какая-то «липкость». Вениамин Александрович входил в пору расцвета своей карьеры, но заметно мельчал в глазах Виты Неренцевой. Что осталось от Великого Логофета, оказалось хуже прежнего величия. Отношения Руденского и Лавра никак не выстраивались, обострялись день ото дня, а потом накал спал. Раньше разобщение расстраивало Виту, она считала себя причиной раздоров, несходства двух интересных ей мужчин. Со временем поняла, не столько она причиною.
Руденский не напрашивается на приглашение в дом. Погорячившись, отступает. Но отступление не походило на охлаждение, скорее на некий маневр. В переменчивой речи, от отчитывания до вкрадчивости, в манерности, вечном поиске зеркал, приторности и елейности читалось, что он ведет какую-то интригу. Можно ожидать грозных событий, хорошенько не понимая, какую форму они примут, какую цель и смысл внесут. И здесь, вероятно, лучшей защитой стала бы дистанция. Девушка постаралась свернуть разговор и решительно попрощалась, оставив недопитым чай, несъеденным пирожное «Мокко» и своего визави, не успевшего сообщить о рукоположении в сан епископа.
Да и директор приюта Борис Борисыч Несмеянов, в разговорах персонала просто дир, не поддержал ее порыва. Он настороженно встретил их с Бьянкой Романовной: службистку с кафедры и «раскольницу». Принимая новеньких в штат, дир задавал вопросы о принадлежности к партии большевиков, вероисповедании, замужестве, вредных привычках. Виту сразу же упредил: никакой отдельной посуды, никаких отдельных полотенец, все на общих правах с прочим персоналом советской трудовой школы. Вита, несколько уязвленная не то чтобы приемом, а скорее предвзятым отношением к человеку «старой веры», в споры вступать не стала, заложив себе целью доказать Несмеянову напрасность обособления и ошибочность его понимания староверческих традиций. Борис Борисыч же пророчествовал: обе «институтские» продержатся здесь месяц-полтора, а к Святкам или Масленице сбегут. Вита прекратила ненужный дебат, в самом деле, не пари же держать. Пока она приглядывалась к коллективу, порядкам и самому директору. И по первому впечатлению не смогла составить портрет Несмеянова. Хотя чем-то он отдаленно напоминал ей чеховского Дымова. И если бы не сами дети, сиротские стриженые макушистые головенки, не снести бы сомнений вкупе с тяжкой работой. Здесь нужна любовь, не насилие революций. Свое горе все затмило. И вот ты среди тех, кому хуже тебя. Разве не все теперь несчастны? Нет, не все. И почему счастливых не найти. Счастливые тут же ходят, в кожаном. И нынешняя угроза лысым головенкам теперь зовется одним словом – большевик.
Вита снова сбилась с такта.
В сердцах громко закрыла крышку рояля. И тут же различила звонок с крыльца. Досада разом улетучилась. Липа так быстро сроду не возвращалась с рынка, значит, вернулся Лавр.
Низкие каблучки домашних суконных штиблет чечеточно-радостно простучали по дощатым полам веранды. Дома она носила свободную одежду: юбку с запáхом и холщовую сорочку по крою матросской блузы – с отложным воротником по плечам. На службу же надевала строгий английский костюм: узкую юбку и короткий английский пиджачок поверх белой левантиновой блузы.
Через прорезь для писем слабый луч неяркого дня разрезал тень перед дверью на нижнюю и верхнюю полосы. Вита отодвинула щеколду и отворила половинку двери без прорези. Сощурилась на свету. Перед ней на крыльце стоял мальчик с пухлыми щеками, в кожаном плаще не по росту, с подтеками до самых запыленных сапог, и в фуражке, наезжающей на уши. Два человека – открывший и постучавший – недоуменно вглядывались друг в друга, ожидая увидеть кого-то другого.
– Ты, что ль, играла? – Мальчик покачивал головой в разные стороны, как бы пытаясь с одного или другого боку заглянуть девушке под подол.
Вита отступила на шаг и юбку на бедрах одернула книзу. Парнишка принял отступление за приглашение войти. Шагнул, но на порожке замешкался, втаскивая одною рукою за горловину мешок-рогожку. Мешок застрял в узком дверном проеме. Мальчик ловко дернул, и мешок справился с хребтом, перевалив за порог. Притулил по-хозяйски мешок в угол и деловито прошел вперед по веранде, но на повороте остановился и оглянулся на застывшую в дверях девушку:
– А он где?
Вита прикрыла дверь и тоже прошла. Гость ей по росту и так же звонок голосом, как Липа.
– А вы к кому, простите?
– К Лантратовым. Ты кто будешь?
– Я Неренцева.
– Так жиличка, что ли?
– Жиличка.
– Вот Супников! Яртаул.
Парнишка довольно улыбался.
– Уплотнили, значит. А мне говорят, пианину привезли. Ты, стало быть, с барахлом заехала.
Гость закурил. Помолчали.
– Ты передай ему.
– Что передать?
– Там гречка-дикуша. Неободранная. Ему на всю зиму хватит.
– А от кого передать?
– От Мирры Хрящевой, от кого.
– А кто она, Мирра?
– Мирра-то? Невеста его. Мировая революция. Во! Ну, бывай, жиличка.
– Прощайте.
Вита затворила дверь на цепочку. Обратно каблучки суконных штиблет возвращались без намека на степ. К роялю не тянуло. Есть тоже. Вита вышла через кухню на застекленную терраску. Веяло сыростью и подходившими холодами. Сад стоял перед ней голым и понурым, стихшим в зиму. Нет ничего скучнее сбросившего плоды и листву дерева. Прижалась спиною к влажному простенку. «Что же это такое? Не умею даже дать себе отчета – что же это такое?»
У воротчиков, подвязанных тряпицей, парнишка в плаще столкнулся с девахой в душегрейке. Деваха не собиралась уступать дороги, как и кожаный. Они одновременно протискивались в калитку, сжимая между собой набитую снедью корзину. Кожаный выдохнул махрой в лицо толстухе:
– Лярва!
– Телепень!
Навьюченная девка спешила сгрузить свою поклажу на крыльцо и не оглядывалась. Человек в плаще от ворот обернулся. Показалось, мелькнули под шерстяной юбкой ботики с кожаными пуговками. Но наверняка не разглядел. Дверь захлопнулась.
В конце прошлого лета инженер Николай Николаевич Колчин озадачился странностью: мысль о холостяцкой жизни его вовсе не угнетает. Однако ново, смело. Сперва он радовался отъезду супруги и сыновей «на воды». Потом в силу погромных событий беспокоился о них. После утешился, так как житье в оставленной ими Москве казалось гораздо хуже крымского. Вот тогда снова обрадовался себе, как холостяку: семье у моря лучше, а ему тут одному прожить даже проще выйдет. Но когда линии фронтов Гражданской войны окончательно отрезали их друг от друга, когда прекратилось почтовое сообщение, когда город наводнился слухами о жутком голоде на полуострове, вот тут-то тоска невесть о чем или о всем сразу накрыла с головой, как, бывало, накрывала волна морская.
И все же надо держаться, надо держаться. Имелась думка кинуть дело и броситься на юг, своих искать. Но два соображения останавливали его: водоснабжение города и возможность разминуться. А если жена и сынки пробираются к нему? Претерпевают на пути такое, что и вообразить страшно. Вон как Лантратов-младший рассказывал, чуть не сгиб в дороге. Доберутся домой, его не застанут. Нет-нет, нельзя ему оставить город. Нельзя оставить водокачку, узел. Да и на кого возложить-то? На пошехонцев? У них если динамо-машина встала, так давай ее выкинем; если котел паровой прорвало – в переплавку его; если насос «Фарко» не качает – в утиль. А «Фарко», между прочим, четыре миллиона ведер в сутки мог бы дать!
Ничуть не доверяя нынешним «коллегам» из комитета, Колчин перебрался со Второй Мещанской в геппнеровские башни на площади Крестовской заставы. Квартира же в солодовниковском доме по-прежнему оставалась за ним, хоть и пустовала. Тоскливо бродить по просторной инженерской жилплощади, всюду натыкаться на воспоминания. Переезд значительно сократил время попадания на службу: вот спустись на пару этажей, и ты – в кабинетах технической конторы. Ниже на этаж контрольная станция и ремонтная мастерская водомеров. Да к тому же из твоих окон под крышею башни, с сорокаметровой высоты Виндавский вокзал открывается, как на макете. В детстве забавлялся такой игрушечной железной дорогой с паровозиком, выпускающим пар, и с мигающим семафором. Сейчас каждый гудок паровозный обещает: приедут.
Утро инженера Колчина начиналось теперь на самой верхотуре – в квартирах служащих; там же заканчивался вечер. А весь день инженер проводил на Алексеевской водокачке, метался между казармами рабочих, машинными зданиями, литейно-механическим цехом и главными ремонтными мастерскими. К тому же дважды-трижды в неделю приходилось осматривать оборудование на Сухаревой башне, на Катенькином акведуке и водозаборных фонтанах. А когда возникала потребность скатать на Гремячий ключ, Самотецкий пруд в Мытищи, так и туда снаряжался. С Гремячего шла водичка на Москву. Новые горе-хозяева с пролетарской ширью души и подходом преобладания общего над частным нещадно опресняли Яузу; река в пойме заметно обмелела. Перестали и дно речное чистить. И возле ростверков фундамента акведука все шире разрасталась пустошь. Уходила водица. Нельзя бесконечно увеличивать забор воды. Водоносный слой скудеет. Сторожка смотрителей акведука прежде стояла на шишке-островке возле тракта, и в половодье к ней с дороги или с моста можно было добраться вплавь. Лодочка имелась и весла. За три неполных года нового правления Яузу основательно выкачали. И разливалась она весною на два-три пролета от края, со стороны Алексеевой слободы. Теперь подходи к сторожке со всех четырех сторон по суше. И баркас у мазанки сохнет кверху брюхом, как пустая ракушка.
Вода с Мытищ шла на акведук, с акведука на Алексеевскую водонапорную станцию. С водонапорки сперва подавалась на Сухареву башню. Но с тех пор, как на акведуке под землю запрятали приемный резервуар, а на Сухаревой открыли музей и архив, вода пошла на Крестовскую заставу в геппнеровские башни. И в геппнеровых затеяли запасный резервуар на шесть тысяч ведер. Алексеевская водокачка мощными паровыми насосами накачивала водицу в Крестовские водонапорки. Дальше водица лилась самотеком по чугунному водопроводу, а где и по старинным кирпичным галереям, в город. Алексеевская водокачка и геппнеровские башни вовсю пыхтели, Старая Сухарева – отдыхала. И все же под ее рапирным залом до сих пор стоял «живой» компрессор, а выше рапирного – электрический трансформатор для освещения башенных часов. Вспомнилось, как часы встали двадцать пятого октября 1917 года на одиннадцати с четвертью. Говорили тогда, будто часовые стрелки Главпочтампта на том же времени застыли. И на Спасской башне в Кремле замерли.
В раздумьях Колчин дошагал до проходной. Дежурный в будке кивнул, а стоявшие неподалеку слесарь Хрящев и недавно принятый на работу Иван Козочкин по прозвищу Ванька Пупырь-Летит, не здороваясь, отвернулись. Странное прозвище для немолодого в общем-то человека. Колчина подмывало спросить, почему стоят тут, до сих пор не на рабочих местах. Но что-то остановило, не стоит с утра цепляться, прошел мимо. Решил сначала заглянуть в первое машинное здание, потом к себе в контору. И в машинном сразу обнаружил непорядок. Пятеро рабочих кучковались посреди цеха. Мелькнуло, день едва начат, пошехонцы по утрени дебатируют. Как быстро, однако, красная власть успела развратить рабочего человека: вестовой едва кивает, старый работник не здоровается, в цеху митинг. Увидев бывшего управляющего, все пятеро развернулись к нему и сквозь шум машин принялись что-то наперебой выкрикивать, жестикулируя. Слева и справа к ним подходили еще мастеровые.
– «Фарко» увезли!
– Как увезли?!
– На подводе.
– А кто демонтировал?!
– Мы и сняли.
– А кто грузил?!
– Мы и грузили.
– Я же ремонтникам на сегодня наряд выписал!
– Ты думал, а те сделали.
– Кто распорядился?!
– Новый управляющий.
– Ким.
– Федька Хрящ.
– Гугнивый.
– А вы чего же, киселяи?!
– А чё мы…
– А мы чего?
– Сказано-сделано.
– Красная власть, она за рабочего.
– «Фарко» же ходовой никак?
– Живой мотор.
– Так, живой.
– Куда увезли?!
– Кудой? Нам не докладывали.
– Где Хрящев?!
– У себя в кабинете.
– У тебя в кабинете.
Кабинет свой Колчин любил. Здесь все налажено по его личному усмотрению. Квартиру их на Первой Мещанской супруга обустраивала по собственным картинкам о счастливой семейной жизни. И верно, счастье жило в их доме. На службе же инженер сам себе хозяин. Был. Кабинет во втором этаже, окнами выходит на южную сторону и глядит на внутреннюю территорию станции. Все здания наперечет, дорожки и клумбы между ними четко расчерчивают площадь перед конторой, каланчой-котельной, казармами и цехами. За каланчой виднеются красно-кирпичные, такие же, как и станционные, здания Бахрушинского приюта, золотится крест домового приютского храма – церкви Живоначальной Троицы, а уж за церквой гребенкой торчит лес, соединяя Сокольничью рощу с Лосиным островом. В кабинете минимум мебели: стол с сукном на витых ножках, два стула, кресло, шкаф, диван, обтянутый кожей. В левом углу у окна винный бар в виде глобуса на массивной полуметровой опоре, в правом – чучело медведя-шатуна, на именины дарили пермские друзья-охотники. Колчин любил вертеть шарик-глобус, когда задумывался. Тот, полный напитков, сначала тяжело набирал ход, после все быстрее вращался, так же быстро заставляя крутиться за собою и мысль инженера. Пил инженер редко, угощенье держал больше для важных посетителей. К чучелу звериному поначалу плохо относился, сам не любитель охоты, но потом привык и даже полюбил Топтыгина за мудрый взгляд стеклянных глаз. За медведем притулился металлический сейф, ключи от какого сданы в местный комитет разом с круглой печатью. Вот вам скипетр и держава, властвуйте. Теперь глобус пустует. Содержимое экспроприировали местные предводители и тут же опробовали, можно ли присовокупить к достоянию красной власти. Но пока пробовали, прибыток и закончился.
О проекте
О подписке
Другие проекты