Читать книгу «Лист лавровый в пищу не употребляется» онлайн полностью📖 — Галины Калинкиной — MyBook.

6. Мышарник

Мышарник обнаружился в чулане.

«А денег у них никаких нет. Нету денег. Не то ели бы не ячмень с овсом, а хлеб пеклеванный. А комнаты у них оклеенные. И мебеля дорогия. Такие жечь жалко. И зала с избу. И часы диковинные, в рост – дылда в киоте. Тарелочка медная туда-сюда, туда-сюда. А как загремят – страсть, сердце долу. Домик пряничный у них погоды гадает. Зачем им погоды? Выйди на двор и глянь. За часы-дылду сторговать пуда три муки можно. А домик будто теянтер. Жалка… А сад у них знатный. И яблони тута, корней с десяток перстов будет; и вишни столько же, и груша-каланча. Сарай, беседка, четыре скамейки да качели. Будет что распилить зимою. И ставни узорчаты, дубовы, сгодятся. Одной ставней весь дом протопить можна. А окон-то не счесть. По две ставни на кажном. “Не за что”, “перст”, “состав”, “сочиненье”. Арифметика есть наука трудная. Но до весны и с арифметикой проживешь, не сильно намучишьси. Полы крашены. Мыть, не скоблить – в радость. В чулане машина такая стоить… Говорят, немчура придумал. Стирает сама – чудо как есть. Тока мыла не напасешьси туда крошить. В залах ковры и скатерть бархатная, пурпурная с золотой канителью понизу. Рамы богатыя. А картинки в них – так, страмота. Иконы старые. В кажной комнате образа. Будто у бабиньки в светелке, ветковского письма. И божницы устроены все по чину, как в Верее. Живуть двое. Чудные… На суженых не походят. На брата с сестрою больше. Но не родня. Встречаются, кланяются. Прощаются, кланяются. Малым поклоном. В комнаты друг к дружке не ходють, стучатся. Ейная спаленка как шкатулочка расписная. Цвяточки по стенам. И зеркало в створках. И духи. И ширма диковинная – китайская. А он в кабинете ночуить. Сурьезный такой. Но не сердитый, нет. Добрый. Все за столом сидить. То пишет чего, то стругаить. Кругом стружками завалил. И все – я сам приберу, сам приберу. А то читать возьмется. Свет жжет. И не докричишься его. А в кабинет идти через библиотеку. Комната такая у них без окон, темна тама. И книжек стока: от пола под потолок. На растопку пойдуть. Он арифметике учит. Она тоже ученая. Книги знает. Говорить меня учит. А я говорить разве не умею? Тут Москва, кажет. Нечто я не знаю? Она – строгая, не жадная. Яйцо в рюмке ест. И красивая. Волос светло-русый, почти льняной, золотится и пушится. Как с мокряди приходит, у ней аж венок над лбом распушается. А если моет, так столько воды уйдет! И меня приучает косы мыть часто. А банная у них с печкою и котлом. И полотенца душистые, как те флаконы в спальне, с лавандою. Не голашествуют. Токо по нынешним временам и по своей необразованности в жизти быстро оне все последнее спустят. Она помочь в стряпне берется. То подгорить у ее, то недопечетси. Та же мучка, да не та ручка. Смешно, как барыни зажмуриваются, ежели курице башку оттяпать, кролика ошкурить. Какая с ей помощница… Ручки тоненькие. Стопа дитячья. Меньше моей будеть. Ледащая она, тщедушная. Но умная больно. Как начнет примеры проверять – со стыда убегай. А надысь не усмотрела за ими, печку перекалили, так отскочила на чайнике эмаль, сгорела кочерга да подпалилась рубаха. А чайник-то какой расписной, с кочетами. Тепереча один кочет на лапу хромаить, а у другова гребня нету. Говорю же, чудики как есть. Непригодные. Чей дом, не уразумею, евонный или ейный. Уходить отсюдова пока неохота. Хорошо у их, честно. Большие яни, старшие, а словно дети: жисти не знають. Жалко ведь. Пропадуть. И почто уходить? Комнату давали рядом с залою. Да мне другая по нраву, возля кухни и печи. Окно моей светелки через веранду на двор смотрит. В горнице хоть пляши. Тута прежде двое проживали: кухарка с нянькой. И кровать мягкая, с периной да тремя подушками. И комод имеется. На обзаведение и чашку с блюдцем дали. Фарфоровую. Тама гусар с дамой в обнимку. И салфетки вручили узорчаты, и простыни две. И одежу новую. А ходики на стену я свои повесила. На базаре задешево взяла. Очень оне напоминали мне прадедушкины, с гирей на цепочке. Мышей у их – пропасть. Длинный, хозяин, не из пужливых. А ледащая мышей страсть как боится. Не визжит, но бледнеет. Слава Царице Небесной, на хорошее место определила. Рядом и церква и базар. Мосток перейдешь, и вот те рынок. Не доходя, прямо на дороге с обеих сторон, народ торговый стоить с товаром. Хто в казну платить не хотить, тот до воротчиков товар разложит на землю, на газетке иль тряпице. Здеся и подешевше сторговаться можно, пока разгона не дали. А церква на горке, лапушка, сама чисто-розова, вся в пеночках белых, а купола черные с золотыми звездами. Крыльцо высокое, как у терема древнего. И внутри столько образов, столько ликов родных, что там дома в моленной дедовой. Дьякон у них старичок славненький, будто деденька наш, седой и ласковый. А настоятелем – поп строгий, словно апостол. Такого в нашей стыраверской дяревни нетути. И подойти к нему за благословением боязно. Зато все по чину, старым порядком, и стихов службой не читають, как в той “живой” церкви возля дома тетки Лыськовой. Да от барака теткиного пепелище одно, дотла сгорел. Не приезжайте. Некуда. Всей родне в ноги кланяюсь и приветы шлю: маменьке, отцу, бабиньке, деду, теткам и племянникам. Помню и помнить буду, как бабинька говаривала: живи аль умирай – да завсегда с Господом. Ваша Олимпиада Власовна Шурашова».

Писать Липа не умела.

Письма сводила в уме.

Лица матери не видела. Разве когда повитуха ее, склизкую, сине-красную от натуги, склонила сверху над растерзанной постелью, где металась женщина в родовой горячке. Роженица взглянула на орущего младенчика, произнесла: «Девка» и дух испустила. Отец в девятьсот пятом на заработки в Москву подался, спешил к родам вернуться. Да так и не узнал, кем супруга разрешилась. Закрутился революционным вихрем, в городе сгинул. Девочку на второй титьке выкормила шурашовская родственница, питавшая на первой новорожденного сына. А растила потом до пяти лет семья деда по отцу. Хорошо жили, зажиточно. Но сперва деда лихоманка скрутила. Потом бабинька отошла. Липу снова не бросили. Обреталась она в Верее почти до пятнадцати лет, переходя от одной тетки к другой. Шурашовых много, не потеряешься. И вроде все приветят, не обижают, в рот не смотрят, кусок не отбирают – у самих достаток имеется. И все же что-то нелепое, может, отцовская тяга к воле, тянуло ее прочь из родной Вереи в город. А может, и не давали спать на деревенской печи черные глаза заезжего одного, бывшего в Верее по делам у попа церкви Покрова Пресвятой Богородицы. Гость и побыл-то с недельку при храме. А загляделось на него немало девок прихода. Такой ладный, со смоляным чубом и молодой бородкой, в кубанке решетиловской смушки – жених завидный. Липа с ним и словом не перекинулась. На службах, как положено, по разные стороны вставали: она слева – на женской, он справа – на мужской. И даже когда приезжий ее чуть конем не сшиб, и тогда не заговорила. Так у них, у Шурашовых, заведено: парень девку выходи.

Она шла из лабаза да на другую сторону тракта, а верховой с угла выскочил во весь опор. Бабы тогда ахнули, запричитали. Липа испугаться не успела; круп лошадиный над ней завис, зажмурилась и в снег осела. Потом один, другой глаз открывает, а всадник склонился, нахмурясь, и лошадиная морда близко так: горячим паром обдала на морозе. И видит Липа, как проходит испуг у всадника, и вот уже взгляд смеющихся черных глаз играет с ее щеками, губами, с глазами встретиться норовит. Верховой спéшился. Баранки из сидора вытянул и снизку Липе на шею надел, как бусы. Бабы на него наседают, бранятся: ишь, вольный какой, по тракту гоняет, ушкуйник. А заезжий вскочил на коня и, разбойничьи свистнув бабам, унесся. Прочь, в ночь, в зиму. А Липа с того дня спать сладко, детским сном, разучилась. Все ворочалась, то к вьюге, то к себе прислушиваясь. И приметила, как иной раз грудь нальется, затвердеет и широким кругом, с блюдице, вокруг соска заноет. Так ли приходит пора девичья?

Поплутав незнакомыми улицами, растерявшись от «бегающих» по тротуарам горожан, от снующих трамваев, орущих живейных извозчиков, изрядно промокнув в матерчатых баретках, добралась-таки путешественница в Шелапутинский переулок. Лыськова – дальняя родственница кому-то, кажется всем в Верее, давно Верею оставившая, – жила в бараке, приторговывала мелочью и привечала односельчан, наезжавших по делам в город. За постой брала недорого: с кого сальце, с кого медку, с кого анекдотец.

Но Липа на месте барака застала пожар полыхающий и погорельцев мятущихся. Темное пламя бросалось на соседние здания. От страха забилась под лавку в церкви. Наревевшись, отправилась в лазарет искать бабку Лыськову. В приемном покое сказали, в ночь померла бабка от ожогов. Тогда вернулась беглянка в Шелапутинский. В храм Петра и Павла пошла – больше некуда. При храме жила с неделю, а то и поболе. Там какие-то непонятные дела творились, непонятные и срамные. Не в силах глядеть, как в церкви тутошней престол вынесли на середину, врата алтарные вдругорядь настежь, как священник тайную Херувимскую открыто читать принялся. Завывает, едва не скулит. Оказалось, посреди службы стихи принялся читать, будто студент с афишной тумбы. И служба вся на русском идет, не на церковнославянском. Ектиньи не узнать. И клирос пуст: нету певчих. Ни просфорника, ни алтарника, ни псаломщика, ни чтеца. Один новопоп. Богомольцев мало, больше любопытствующих. Бежать, бежать от поганого нового уклада. Но тут священник, главный их, статный, горбоносый и велеречивый, уговорил в дом один пойти, на постой. Сказывал, навещать станет, не оставит. Липа и согласилась. Перезимовать.

Мышарник обнаружился в чулане.

Сумеречным утром еще до базара выбралась Липа на двор, собрала за флигелем пучок сухой травы. В кухонной печи раскалила обгорелую кочергу, на нее намотав траву, пожгла на слабом огне. Золу перемешала, шепча молитву святому Трифону Кампсадскому, что увел из Кампсады грозивших засильем насекомых и аспидов. Золу подсыпала к мышарнику в чулане, остатки вынесла под дерева в саду, уводя царя мышиного подале от дома. Мышей, говорят, нынешним временем продают на рынке. Но барынька так подзаработать не даст. Да и сама Липа брезгует бархатными спинками.

Довольная делом, принялась собираться на базар. Кофту плюшевую на все крючки застегнула. Поверх кофты натянула стеганую душегрейку. Платок хлопковый заколола у подбородка булавкой. Плечи платком шерстяным стянула. Проверила: юбка фильдеперсовая закрывает ноги по щиколотку, как раз доходя до обтянутых кожей пуговок на ботиках с каблучком. А под фильдеперсовой жмутся шерстяная юбка и подъюбник саржевый. Сто одежек для несокрушимости. Ботики вместо развалившихся бареток заказал ей баринька у сапожников Шмидтов, торгующих на углу паролитотипографии. Точно по ноге. Колодка у чеботарей хороша, обувка сразу села. Третьего дня рыжий Аркашка – сапожников сын – заказ доставил по адресу: частное владение Лантратовых. Глазами зыркал, зыркал, да молодой хозяин его дальше веранды не пустил. Расплатился и выпроводил. Липа из-за угла подглядывала. Ботики с каблучком нравились Липе больше всей новой одежи – как-никак, первая ее взрослая обувь. Городские мостовые слышат теперь скорый шаг девчонки из Вереи. Вот бы маменька с бабинькой видали.

Зажав кошелек в руке, девочка принялась класть поясные поклоны перед образом:

– Владычица мира, Пресвятая Богородица… вели святому, кого праздник нынче… сторговать Липе… по дешевке… смальца, мучицы и сахарина. Заступница Теплая, Скорая, вели грабителям базарным… супостатам и храпоидолам… рабу Твою Липу обходить стороной… чтоб торговцы стали к Липе щедры и милостивы… чтоб донесть харч целехоньким до дому.

Отмолясь с земными поклонами, шла Липа на базарную площадь за Горбатым мостком. Рядилась, приценивалась, собачилась, лукавила, прибеднялась, а нужный провиант выторговывала по сходной цене и счастливая, с кошельком под плюшевой кофтой с крючочками до горла, с полной кошелкой спешила мостком обратно – домой, к знающим арифметику, но ничего не понимавшим в рыночной торговле чудикам.

От сапожников новость про заказчика ботиков с кожаными пуговичками немедля перешла к Хрящевым, соседям Шмидтов. Мирра взорвалась, запунцовела и выматерилась, как обычно делала Тонька, но тут же перехватила пытливый взгляд из-под рыжего чуба и стала остывать. Мирре – лидеру профсоюза красных швецов – не подобает на чужую мельницу воду лить. Не дождется рыжий черт ее осечки. Да и какая беда? В доме Лантратовых появилась баба, ей Лаврик обувку купил. Может, родня, может… Кроме родни, Тоне не приходило на ум ничего другого. Разочарованный Аркашка напросился пройти в братову комнатуху, выгороженную из родительской. Через стенку в комнате стариков Хрящевых, какую с ними делила дочь Тоня, слышались голоса двух споривших мужчин: брат гундосил, с ним пререкался гость его – псоватый, брыдлый Козочкин по прозвищу Ванька Пупырь-Летит. Как зашел туда Аркашка, спор стих. Потом из разговора Федьки с матерью Тоня поняла, сотоварищи втроем направляются на водонапорку. Брат как попал в председатели комитета Алексеевской насосной станции, так зазнался. Щелкал младшую сестру по носу и норовил леща дать, как в детстве, невзирая на сестрины успехи по профсоюзной линии. В начальниках Федька будто раздался в плечах, взял себе новое имя Ким – Коммунистический интернационал молодежи – и завел привычку сидеть на столе. Родители косились, но не перечили, оказывая всяческое уважение сыну, в люди вышедшему, и гордясь им перед соседями. Тоня подождала, пока троица отойдет подальше от барака, а сама рысцой понеслась в швейный клуб при заводской столовой. Нынче в их тесной клубной комнате за «Воробьихой» в Богородском читают лекцию по программе «Безбожник». Фабрика швецов делит клуб с рабочими завода «Красный богатырь». После лекции члены профсоюза будут решать вопрос, над какой церковью берут шефство. На повестке дня голосование по «чистке»: исключить из так называемых святых Николая Мирликийского и Серафима Саровского. Обоих по причине непролетарского происхождения.

Лавр метался по городу без видимой надобности. Дома не сиделось.

Стояли дни золотого листопада, и ни следа того первого снега, что покрыл рояль во дворе. Не выходило книжки читать, когда на тебя свалилась ответственность за двух сирот, двух женщин, две милые души.

Видно, как Вита изо всех сил старается казаться самостоятельной, взрослой. Приносит продуктовую карточку в общее пользование.

Липа карточку отоваривает. Выгадывая из скупых их запасов крохи и остатки, выменивает на недостающие продукты на рынке.

Вита ежедневно полгорода преодолевает для нахождения на бесполезной службе, отсиживаясь на формальных собраньях, выпускающих безумные резолюции.

Липа – девочка-подросток – стряпает, прибирается, таскается в непогоду на торжище.

Сам же он, войдя в «ярмарочную» толпу, через пять минут перестает различать лица, голоса. Звуки и картинки сливаются в месиво орущих, копошащихся, вороватых, лукавых, потных сущностей, вожделеющих одного – обмана. По рынку таскаются разряженные крестьяне, отвратительные самодовольством, смешные в своем непонимании, как потешно выглядят. Идет эдакая бабища, разодетая под купчиху, какую хаяла намедни, а сама нынче худшее повторение хулимого безвкусия, гротескная фигура: юбка из габардиновой занавески, шляпа с вуалью, нелепый веер в руке, а из-под подола онучи виднеются.

Обе женщины, проживающие с ним под одной крышей, тянут лямку свою без жалоб и сетований. А он, старший и сильный, изучает венецианские увражи и издания по клеймению амфорных черепиц из дедовой коллекции. Он, Лавр, живет историей и фантазией. А Вита и Липа – настоящей, жуткой действительностью. И выходит, будто он, старший и сильный, уклоняется, прячется в библиотеке. Изредка он приносит вырученное, случайный заработок. Хватается за домашние дела, старается помогать, и выходит у него хорошо и добротно. Но все не то, не то. Мало и несостоятельно. И только милый дух, возникший в доме, нацеженная в окружающем холоде теплота, как дыхание в варежку, греет, дает ощущение семьи и слегка облегчает его досаду собою.

Лавр по просьбе Евсикова-старшего сделал две ходки с возником, когда лазарет выписал профессору дрова на подступающую зиму. Дважды протащились туда-обратно на телеге от Сухаревой площади до Последнего переулка. Воз дров по нынешним временам – драгоценность, требующая охраны.

Присоединился к спасающему плантации Костику. Украдкой выкопали и, стараясь не повредить, вывезли в Сокольничью рощу гроздовник реликтовый и рацинию насекомоядную. Пересадили в парник на даче у коллеги Евса, подальше от глаз Уткина, расчищавшего посадки под гимнастическую площадку и занятия пролетариев спортом. Костик остался сильно раздосадован произволом Уткина, отдавшего приказ разорить «английский уголок» дендрария. Собирался устроить фронду.

После лазарета и фольварка навестил нового друга. На именины Анатолия выстругал жаворонка, прямо точно такого, как на Сорок мучеников пекут из теста, – с глазками, клювиком, крылышками. Толик жаворонка посадил на полку над своей кроваткой возле китайской фарфоровой куколки с младенчиком, похоже самой дорогой вещи его ребячьей жизни.

От дома причта перебрался мостком на ту сторону, наведался в переплетную мастерскую Вашутина, надеясь на новый заказ. Но Платон Платонович, как всегда, мялся: «И то-то и то-то… Так вот так». И не давал окончательного ответа, оглаживая упругую бороду и шевеля пальцами, будто подсчитывая барыш или упущенную выгоду. Пришлось вернуться домой с двумя ананасами в счет платы за прежнюю сделку и прескверным настроением.

Работы нет.

В кухне сгрузил иноземные фрукты, Липе будет с чем на рынок идти. И побрел к Буфетовым за советом. Вроде при деле, а сердце мается, не то, не то, настоящего бы дела, с пользой. Только и мыслей, как прокормиться втроем, как облегчить жизнь девочкам. И надо серьезно поговорить с Витой о Липе. Нынче базар не самое безопасное место, а девчушка там пропадает с утренних сумерек до вечерних и, даже одеваясь в несколько плотных одежд, возвращается с помятыми боками.