Дэлглиш тактично и без лишних слов убедил Кейт не подавать в отставку. Но она понимала, что в последние годы ее преданность делу, сознание выполняемого долга и наивный энтузиазм, с которыми она начинала свою работу в полиции, постепенно ослабевают. Она по-прежнему была высоко ценимым и весьма компетентным специалистом. Она любила эту работу и не могла вообразить себе никакого иного дела, для которого была бы столь же пригодна и какое могла бы выполнять столь же профессионально. Но ее стала пугать эмоциональная вовлеченность, требовавшая большей самозащиты, постоянного осознания того, что жизнь может сделать с человеком. Сейчас, лежа одна в постели и прислушиваясь к тому, как ходит по квартире Пьер, она ощутила почти забытое чувство радости.
Кейт проснулась первой и впервые – без привычной, оставшейся с детства тревоги. Она лежала целых полчаса, наслаждаясь ощущением физического, телесного довольства, следя, как крепнет утренний свет, прислушиваясь к первым дневным звучаниям реки, и только потом выскользнула из постели и направилась в ванную. Ее движения разбудили Пьера. Он пошевелился, протянул руки, ища ее, и вдруг резко сел в кровати, словно взлохмаченный йо-йо – «чертик из коробочки». Оба рассмеялись. На кухне они оказались вместе, он выжимал сок из апельсинов, пока она готовила чай, а потом они вынесли хрустящие подсушенные хлебцы с маслом на балкон и бросали крошки крикливым чайкам, слетавшимся к ним в шуме яростно хлопающих крыльев и с жадно раскрытыми клювами. А затем снова вернулись в постель.
Шум и журчание воды в ванной прекратились. Пора наконец встать, пора встретить лицом к лицу сложности нового дня. Она едва успела спустить ноги с кровати, как зазвонил ее мобильный телефон. Звонок рывком вывел ее из состояния покоя, будто она услышала его впервые в жизни. Из кухни вышел Пьер с обернутым вокруг бедер полотенцем, в руке он держал кофейник.
– О Господи! – сказала Кейт. – Нашел же момент!
– А может, это что-то личное?
– Только не по этому телефону.
Кейт протянула руку к ночному столику и взяла трубку. Она молча и напряженно слушала, потом произнесла: «Да, сэр» – и выключила телефон. И сказала, зная, что не может скрыть радостное волнение, звучащее в голосе:
– Новое дело. Подозревается убийство. Какой-то остров у побережья Корнуолла. Значит, лететь вертолетом. Машину оставлю здесь. А. Д. посылает полицейскую за Бентоном, а потом за мной. Встречаемся в Баттерси, на вертодроме.
– А твой следственный чемоданчик?
Кейт уже собиралась, быстро и четко, твердо зная, что надо делать и в каком порядке. Она ответила из двери ванной.
– Он в кабинете. А. Д. скажет, чтобы его в машину положили.
Пьер заметил:
– Раз он за тобой полицейскую машину посылает, мне надо побыстрей смываться. Если за рулем Нобби Кларк, не дай Бог, он меня увидит – вся шоферская мафия услышит эту новость в тот же момент. Не думаю, что нам стоит давать им повод развлекать друг друга сплетнями в столовой.
Через несколько минут она шлепнула на кровать небольшой матерчатый чемодан и принялась быстро и методично укладывать вещи. Как обычно, она наденет шерстяные брюки и твидовый пиджак, а к нему – кашемировый джемпер с высоким горлом. Даже если теплая погода удержится, нет смысла брать с собой что-нибудь полотняное или хлопчатобумажное: на острове – каким бы он ни был – редко бывает слишком тепло. Прочные уличные туфли улеглись на дно чемодана, за ними – трусики и бюстгальтер, всего одна смена – их же можно стирать каждый день. Она аккуратно сложила еще один джемпер, более теплый, и добавила, свернув так, чтобы не помять, шелковую блузку. Сверху легла пижама, затем – шерстяной халат. Кейт поместила в чемодан и туалетную сумку: она всегда держала ее наготове со всеми необходимыми принадлежностями. Последними она швырнула в чемодан пару чистых тетрадей, полдюжины шариковых ручек и недочитанную книгу в мягкой обложке.
Минут через пять оба они были уже одеты и готовы в путь. Кейт прошла с Пьером к подземному гаражу. У двери своего «альфа-ромео» он поцеловал ее в щеку и сказал:
– Спасибо тебе, что согласилась со мной пообедать, спасибо за завтрак и за все, что было в промежутке. Пошли мне открыточку с твоего таинственного острова. Всего шесть слов – этого вполне хватит. Более чем хватит, если они окажутся искренними. «Жаль, что тебя здесь нет. Кейт».
Она рассмеялась, но не ответила. В заднем окне «воксхолла», выезжавшего из гаража впереди Пьера, красовалась карточка: «В МАШИНЕ МЛАДЕНЕЦ!» Такое всегда приводило Пьера в бешенство. Он выхватил из бардачка карточку, надписанную от руки, и приставил ее к ветровому стеклу: «В МАШИНЕ ИРОД!» Потом прощальным жестом поднял руку и уехал.
Кейт стояла, глядя ему вслед, пока он не просигналил ей на прощание, выруливая на дорогу. И вот теперь ею овладевало совершенно иное, менее сложное и гораздо более привычное чувство. Какие бы проблемы ни породила эта необычайная ночь, сейчас не время было думать о них. Где-то на острове, в холодной абстракции смерти, лежало человеческое тело, пока лишь воображаемое. Небольшая группа людей ожидала прибытия полицейских, некоторые – в горе, большинство – в страхе, а кто-то один, несомненно, с таким же, как у нее, смешанным чувством возбуждения и решимости. Ей всегда было мучительно сознавать, что для того, чтобы она испытала это полувиноватое пьянящее возбуждение, кто-то должен был умереть. И ее ожидало то, что более всего доставляло ей радость, – встреча в конце дня с участниками расследования, когда А. Д. соберет их вместе и они втроем – она сама, Бентон-Смит и А. Д. – станут размышлять над показаниями свидетелей, отбирая, отбрасывая, сопоставляя улики, укладывая нужное на нужное место, словно мелкие фрагменты головоломки. Однако она понимала, где кроется корень слабенького ростка ее вины. Хотя они никогда об этом не говорили, она подозревала, что А. Д. испытывает то же самое чувство. Фрагментами этой головоломки были сломанные человеческие судьбы, погубленная жизнь мужчин и женщин.
Через три минуты, выйдя с чемоданом в руке к парадному входу, она увидела, как с дороги на боковую дорожку сворачивает приехавшая за ней полицейская машина. Рабочий день вступил в свои права.
Сержант Фрэнсис Бентон-Смит жил на шестнадцатом этаже многоквартирного дома: после войны целый квартал таких домов вырос к северо-западу от района Шепардз-Буш. Под его квартирой располагалось пятнадцать этажей точно таких же квартир, точно таких же балконов. Балконы тянулись во всю длину каждого этажа, они не давали человеку возможности уединиться, но Фрэнсиса соседи беспокоили мало. Один из них пользовался своей квартирой лишь как pied-а-terre[5] и бывал там очень редко, а другой, занятый какой-то таинственной деятельностью в Сити, уходил еще раньше, чем Бентон, и возвращался, по-конспираторски бесшумно, уже под утро. Этот дом когда-то принадлежал районному жилищному управлению, но затем районный совет его продал, новые владельцы дом подновили и выставили квартиры на продажу. И хотя вход и вестибюль были реконструированы, лифты модернизированы и пока еще не попорчены вандалами, а все внутри было свежеокрашено, дом по-прежнему представлял собой неудачный компромисс расчетливой экономичности с городской заносчивостью и популистской конформностью. Впрочем, с архитектурной точки зрения он хотя бы не оскорблял глаз. Он не вызывал никаких эмоций, кроме, пожалуй, удивления, что кто-то вообще захотел его построить.
Даже широкий вид, открывавшийся с балкона, был ничем не примечателен. Перед Бентоном простирался скучный индустриальный пейзаж в серых и черных тонах, в котором доминировали прямоугольники многоквартирных высоток, невыразительные промышленные строения и узкие улочки упрямо силившихся выжить террасных домов[6] девятнадцатого века, в наши дни ставших тщательно оберегаемой средой обитания честолюбивых молодых профессионалов. Над тесно набитой стоянкой жилых автофургонов дугой поднимался Уэстуэй. На стоянке, под бетонными столбами, жили временные обитатели города, люди, переезжающие с места на место в поисках работы или по каким-то иным причинам; они редко покидали свои жилища. Еще дальше виднелась огороженная площадка, заполненная искореженным металлом брошенных автомашин – мешанина ржавых останков с торчащими во все стороны острыми обломками, символ хрупкости человеческой жизни и человеческих надежд. Но когда спускалась ночь, этот вид преображался, утрачивал реальность, становился иллюзорным, ночные огни делали его странно мистическим. Сменялись цвета светофоров, машины мчались по призрачным дорогам, словно заводные игрушки, высотные подъемные краны, каждый с единственным огоньком на верхушке, угловато сгибались, как молящиеся жуки-богомолы, как гротескные циклопы ночи. В иссиня-черном небе самолеты бесшумно снижались, направляясь к аэропорту Хитроу; небо было исчерчено облаками, крашенными заревом огней, и по мере того, как сгущалась тьма, в высотных домах загорались окна.
Но ни ночью ни днем этот пейзаж не был уникальным лондонским пейзажем. Бентон чувствовал, что он мог бы отсюда смотреть на любой другой большой город. Никаких привычных лондонских вех здесь не было и в помине: ни мерцания реки, ни залитых светом мостов над ней, ни знакомых башен, ни куполов. Однако именно к этой сознательно выбранной анонимности он и стремился. Ведь он не стремился пустить здесь корни – у него не было родной почвы.
Фрэнсис переехал в эту квартиру полгода назад, когда стал работать в полиции. Он не мог бы отыскать ничего менее похожего на родительский дом на осененной густой листвой улице в Южном Кенсингтоне – дом с белыми ступенями и колоннадой перед входом, радующий глаз свежей краской и безупречной штукатуркой. Он решил уехать из своей небольшой отдельной квартиры на самом верху этого дома, отчасти потому, что считал унизительным после того, как ему исполнилось восемнадцать лет, все еще жить с родителями, но главным образом потому, что не мог даже представить себе, как он пригласит кого-нибудь из сослуживцев к себе домой. Ведь стоило только войти в парадное, как сразу становилось ясно, о чем говорит этот дом: деньги, привилегии, культура, уверенность, свойственные преуспевающим либеральным представителям крупной буржуазии. Но он понимал, что его теперешняя очевидная независимость иллюзорна: и квартира, и все вещи в ней были куплены его родителями; на свою зарплату он не мог бы позволить себе никуда переехать. А устроился он здесь с полным комфортом. Он с грустной иронией говорил себе, что только гость, хорошо разбирающийся в современной меблировке, смог бы догадаться, сколько на самом деле стоят обманчиво простые предметы обстановки в его новом обиталище.
Однако никто из его сотрудников не приходил к нему в гости. Как и подобает новичку, он поначалу старался быть как можно более тактичным, понимая, что он проходит испытательный срок, гораздо более длительный и отличающийся гораздо более строгими требованиями, чем предварительная оценка его пригодности со стороны старших офицеров. Он надеялся если уж не на дружбу, то хотя бы на терпимость, уважение и признание коллег, во всяком случае, в той мере, в какой он этого заслуживал. Но он сознавал, что пока на него посматривают с некоторой настороженностью. Ему представлялось, что его окружает целый ряд разнообразных структур, включая и уголовное право, призванных защищать, в частности, его национальное самосознание, будто его так же легко оскорбить, как девицу викторианских времен, узревшую, как эксгибиционист обнажает перед ней гениталии. Он хотел бы, чтобы эти защитники расового равноправия оставили его в покое. Чего они, в конце концов, добиваются – продемонстрировать, что нацменьшинства болезненно обидчивые, психически неустойчивые параноики? И все же Бентон готов был согласиться, что отчасти он сам создает эту проблему, что его сдержанность, более глубокая, чем робость, и не столь простительная, мешает сближению. Они не понимали, кто он такой на самом деле: он и сам этого не понимал. И дело не просто в том, что он полукровка, думал Бентон. Лондон, тот мир, где он жил и работал, тот мир, который он знал, был населен множеством женщин и мужчин, вышедших из смешанных семей – разными в этих семьях были и национальность, и религия, и цвет кожи. Но все они, как ему казалось, умели уживаться.
Его мать была индианка, отец – англичанин. Она – врач-педиатр, он – директор единой средней школы. Они влюбились друг в друга и поженились, когда ей было семнадцать, а ему на двадцать лет больше. Оба тогда были страстно влюблены, да и сейчас тоже. Фрэнсис по свадебной фотографии видел, как изысканно красива была его мать. Она и теперь все еще изысканно красива. Она принесла с собой в этот брак не только красоту, но и деньги. Сын с самого детства чувствовал, что непрошено вторгся в этот замкнутый, самодостаточный мир двоих. Они вечно были заняты сверх головы, и мальчик очень рано научился понимать, что время, проводимое вдвоем, было для них драгоценно. Он знал, что родители его любят, что они хотят, чтобы ему было хорошо, заботятся о том, чтобы у него было все, что нужно. Однако если ему случалось тихо и неожиданно войти в комнату, где отец и мать были вдвоем, он замечал облачко разочарования на их лицах, быстро – но недостаточно быстро – сменявшееся приветливыми улыбками. Разница в вере, казалось, никогда им не мешала. Отец был атеистом, мать – католичкой, и Фрэнсиса воспитали в этой вере, он и образование получил соответствующее. Однако уже в подростковом возрасте он отошел от веры, как бы оставив ее в покинутом навсегда детстве. Ни мать, ни отец этого вроде бы не заметили или, если заметили, не считали себя вправе задавать ему вопросы.
Они брали его с собой в ежегодные поездки в Дели, но и там он чувствовал себя чужаком. Представлялось, что его ноги, с мучительным усилием расставленные на вращающемся земном шаре, не могут обрести прочного места ни на одном из двух континентов. Отец Фрэнсиса любил снова и снова приезжать в Индию, чувствовал себя там как дома, его встречали там с возгласами радостного восхищения, он смеялся и всех поддразнивал, его тоже поддразнивали, он носил индийскую одежду, совершал салам с большей легкостью, чем пожимал руки у себя, в Англии, и когда наступало время отъезда, все плакали, прощаясь. Когда Фрэнсис был ребенком, а потом и подростком, вокруг него все суетились, над ним восклицали, восхищались его миловидностью, его умом, а он стоял, ощущая неловкость, вежливо возвращая комплименты и понимая, что здесь он не на своем месте, что он – чужой.
Он надеялся, что раз его отобрали в спецотдел Адама Дэлглиша, это поможет ему почувствовать себя на своем месте на работе и, может быть, даже в своем разъединенном мире. Вероятно, так оно и оказалось, во всяком случае, до какой-то степени. Он знал, что ему повезло: работа в этом отделе считалась несомненным достоинством, если речь заходила о повышении в должности. Последнее дело, которое ему пришлось расследовать (оно, кстати говоря, было и самым первым его делом) – смерть при пожаре в Хэмпстедском музее, – было проверкой, которую, как ему казалось, он прошел вполне успешно. Со следующим вызовом могли возникнуть проблемы. Поговаривали, что инспектор Пьер Таррант – руководитель требовательный и работать с ним порой совсем непросто, но Бентон чувствовал, что сможет сотрудничать с Таррантом, потому что разглядел в нем черточки, которые были ему вполне понятны: честолюбие, некоторый цинизм и жесткость – эти качества он замечал и в самом себе. Однако теперь, когда Таррант перешел в антитеррористический отдел, Бентону придется работать под руководством инспектора Кейт Мискин. А Кейт Мискин – это совсем другое дело. С ней будет гораздо сложнее, и не только потому, что она женщина. Она всегда корректна по отношению к нему и не так откровенно критична, как Таррант, но он чувствовал, что она постоянно испытывает какую-то неловкость, работая с ним. И дело вовсе не в цвете его кожи, не в том, что он мужчина, и даже не в его социальном статусе, хотя он догадывался, что у нее есть какие-то комплексы на этот счет. Просто он ей не нравится, и все тут. С этим ничего не поделаешь. Надо будет как-то научиться с этим справляться, и как можно скорее.
А теперь он решил подумать о планах на сегодняшний свободный день. Он уже съездил на велосипеде на фермерский рынок у Ноттинг-Хилл-Гейта и купил свежих фруктов, овощей и мяса на выходные; часть продуктов он собирался отвезти матери во второй половине дня. Он уже шесть недель и носа домой не показывал, пора было туда заехать, хотя бы для того, чтобы утихомирить неотступное чувство вины из-за того, что он не так уж пунктуально выполняет свои сыновние обязанности.
А вечером он приготовит обед для Беверли. Беверли – актриса, ей двадцать один год. Ей удалось, чуть выйдя из школы драматического искусства, заполучить небольшую роль в длиннющем телесериале, действие которого происходит в Суффолк-Виллидж. Познакомился он с ней в местном супермаркете, хорошо известном как место знакомств, – последний ресурс людей одиноких или временно обездоленных. Она незаметно изучала его минуту-другую, прежде чем сделать первый шаг, и попросила достать ей с полки банку томатов, очень удобно стоявшую слишком для нее высоко. Фрэнсис был очарован ее внешностью: нежным овалом лица, прямыми темными волосами, челкой спадавшими на миндалевидные глаза, – все это придавало ей обворожительную, какую-то восточную изысканность. На самом же деле она была настоящей, очень здравой англичанкой и происходила из почти такой же среды, как его собственная. Беверли чувствовала бы себя абсолютно на своем месте, окажись она в гостиной у его матери. Но она постаралась избавиться от характерных черточек и акцента выходцев из среднего класса и ради карьеры поменяла немодное имя, данное ей при крещении. Ее роль в сериале – роль сбившейся с пути дочери хозяина сельского паба – имела оглушительный успех у зрителей. Прошел слух, что персонаж получит дальнейшую разработку с увлекательными приключениями – с изнасилованием, с незаконнорожденным ребенком, романом с церковным органистом, может быть, даже и с убийством, хотя убьют, разумеется, не ее и ни в коем случае не ребенка. Ведь публика, объясняла она Бентону, не любит видеть убитых младенцев. На эфемерном, вульгарно блистающем небосводе поп-культуры Беверли становилась звездой.
После секса, в котором Беверли нравилось проявлять изобретательность, она обычно занималась йогой, а Бентон оставался в постели и, опершись на руку, зачарованно смотрел на ее странные извивания, испытывая к ней какую-то снисходительную нежность. В такие моменты он чувствовал, что опасно близок к тому, чтобы влюбиться всерьез, но понимал, что их роман не продлится долго. Беверли, громко и яростно, словно священник, предрекающий адские муки грешникам, обличавшая половую распущенность, предпочитала периодическую моногамность с тщательно определяемым сроком длительности для каждого партнера. Она с готовностью предупреждала, что обычно ей становится скучно через шесть месяцев. Они пробыли вместе уже пять, и, хотя Беверли еще не заговаривала о разрыве, Бентон не надеялся, что его ласки или умение готовить еду обеспечат ему право на продление срока.
Он все еще распаковывал покупки и отыскивал им место в холодильнике, когда на прикроватном столике зазвонил специальный мобильный телефон. Каждую ночь Бентон протягивал руку, чтобы убедиться, что трубка на месте. По утрам, отправляясь на работу в столпол, он засовывал трубку в карман, всей душой желая, чтобы телефон зазвонил. Сейчас, поспешно захлопнув дверцу холодильника, он бросился к столику, будто опасаясь, что трубка вдруг замолкнет. Он выслушал короткое сообщение, ответил только: «Да, сэр» – и выключил телефон. День преобразился.
Его матерчатый чемодан, как всегда, был заранее упакован. Ему сказали, что следует взять с собой фотокамеру и бинокль: оба эти предмета были лучшего качества, чем те, что имелись у остальных членов группы. Значит, они будут действовать самостоятельно, не вызывая группу поддержки, фотографа или офицера спецсвязи, если только это не окажется совершенно необходимым. Таинственность усиливала его возбуждение. Теперь ему ничего больше не оставалось делать, как только быстро позвонить по двум телефонным номерам: матери и Беверли. Оба разговора, как он подозревал, могут вызвать некоторую неловкость, но вряд ли сильно огорчат хотя бы одну из них. В полурадостном, полуиспуганном ожидании он обратился мыслями к предстоящему ему новому испытанию, к новой пробе сил, ожидавшей его на пока еще неведомом прибрежном острове.
О проекте
О подписке
Другие проекты
