Читать книгу «Сын» онлайн полностью📖 — Филиппа Майера — MyBook.

Десять

ИЛАЙ / ТИЭТЕТИ
1849 год

Команчи котсотека жили в долине реки Канейдиан, где заканчивается Льяно и засушливые равнины переходят в травянистые каньоны. Исторически их земли простирались до самого Остина; Тошавею права моей семьи были известны лучше, чем мне самому. Техасцы подписали договор, который гласил, что к западу от города не будет никаких новых поселений, но они были из той породы людей, что запросто нарушили свои обещания, когда те начали доставлять неудобства.

– Однажды появилось несколько домов, – рассказывал Тошавей. – Бледнолицые начали рубить деревья. Конечно, мы не возражали, как и вы не стали бы возражать, если бы кто-то вломился в ваш дом, распоряжался вашим имуществом, угрожал вашей семье. Но может, я чего-то не понимаю. Может, у белых другие порядки. Может, если у техасца отбирают дом, он говорит: «О, простите, что я построил этот дом, вижу, он вам нравится, так забирайте его вместе со всеми землями, которые кормят мою семью. А я ведь просто кахуу, мышонок. Позвольте, я покажу вам, где лежат мои предки, чтобы вы могли выкопать их и осквернить их могилы». Как думаешь, он так и сказал бы, а, Тиэтети-тайбо?

Это мое новое имя. Я покачал головой.

– Верно, – продолжал Тошавей. – Он убил бы людей, которые отобрали его дом. И сказал бы им: Итса не кахни. А теперь я вырву ваше сердце.

Мы валялись в тополиной роще над долиной Канейдиан. Трава здесь густая, бородач веничный и все остальное, что нравится лошадям, но ее здесь столько, что им вовек не съесть. Солнце садилось, сверчки пиликали на своих скрипках, птицы затеяли скандал в ветвях над нами. На нашем берегу камыш словно полыхал в закатном свете, а за рекой, дальше к югу, в той стороне, где лежали поселения белых, уже сгущалась тьма. Я вспомнил, как злился на брата, когда он читал при свечах и мне приходилось отправляться спать на улицу.

Тошавей продолжал рассказ:

– Но мы же не безумцы, мы помним, что эта земля не всегда принадлежала команчам, много лет назад мы отобрали ее у тонкава. Нам понравились эти места, мы перебили тонкава и захватили их владения… Теперь они считают нас тавохо, врагами, и убивают повсюду, где встретят. Но бледнолицые совсем другие, они забывают, что все на свете уже кому-то принадлежит. Они думают: о, я белый, значит, это должно быть моим. И ведь правда верят в это, Тиэтети. Ни разу не видел бледнолицего, который не удивился бы, когда его убивают. – Он недоуменно пожал плечами. – Я вот, если взял чужое, знаю, что в любой момент может прийти хозяин и убить меня, и знаю песню, которую спою, когда буду умирать.

Я согласно кивнул.

– Я что, сумасшедший, если думаю так?

– No se nada[41].

– Нет, я совсем не сумасшедший. Это бледнолицые безумны. Все хотят быть богатыми, и мы тоже, но бледнолицые не хотят признать, что разбогатеть можно, только отбирая у других. Они думают, если ты не видишь человека, у которого украл, или не знаком с ним, или он не похож на тебя, тогда это вовсе не воровство.

Медведь спустился к реке, стайка чирков устроилась у дальней запруды. Не прерывая плетения волосяного аркана, Тошавей произнес:

– Мууви[42].

– Мууви, – послушно повторил я.

– Я давно наблюдал за тобой, Тиэтети. Твой отец дважды замечал меня, но убедил себя, что ему показалось. Я видел, как твоя мать кормила жалких голодных индейцев, которые приходили просить подаяния. Я видел, как ты выслеживал оленя по следам и как в тот самый вечер застрелил большого темакупа[43]. – Он печально вздохнул. – Но Поедатели Собак почуяли запах вашей еды, а когда я сказал им, что знаю семью, живущую там, что они бедные люди, набукуваате, они закричали, что бедняки так сытно не едят. И Урват решил сам проверить.

Я смотрел на далекие холмы и видел за ними мать, лежащую на пороге дома, растерзанную сестру, брата в каменистой яме. Может, это брат с сестрой привлекли к нам внимание индейцев, подумал я. Потом представил, каково бы ей пришлось, доведись вытерпеть все, что досталось мне. Мама, наверное, справилась бы, а вот сестра… Она точно зачахла бы, решил я. Она совсем не готова была к такой жизни.

Потом я подумал об отце. И вычеркнул его из памяти. С его именем не связано теперь ничего, кроме стыда и позора.

– Мууви, – решительно произнес я.

– Мууви, – одобрительно повторил Тошавей.

* * *

Тошавей и сам не знал, сколько ему лет. На вид около сорока. Высоколобый, как все чистокровные команчи, с широким носом и квадратной головой, пешком он двигался неуклюже, как старый ковбой. Но посади его верхом – и словно другой человек. Все команчи были превосходными наездниками, но не все похожи на Тошавея: смуглые или светлокожие, долговязые, как каранкава[44], или жирные, как банкиры, с чертами лица, будто вырубленными топором, или точеными, как у испанских грандов, – самая причудливая смесь. В каждом из них текла кровь пленников – индейцев из других племен, испанцев, а с недавних времен еще американцев или немцев.

* * *

Поднимался я до зари, если не хотел, чтобы меня выпороли. По росистой траве брел к реке, приносил воду, разводил огонь. И весь день вынужден был заниматься женской работой. Толок зерно в ступе, свежевал дичь, добытую мужчинами, опять таскал воду, ходил за дровами. Команчи пользовались кремнем и кресалом, как белые, но меня заставляли добывать огонь древним способом: берешь палочку юкки и крутишь ее между ладонями, прижимая одним концом к кедровой дощечке. Прижимать надо сильно, а крутить долго, пока деревяшка не начнет тлеть или пока не сотрешь в кровь ладони. Уголек получается размером с булавочную головку и обычно гаснет, прежде чем поднесешь его к пучку соломы или труту.

Эскуте и Неекару целыми днями валялись без дела, спали, курили или играли, если, конечно, не охотились. Если я пытался заговорить с ними, на меня не обращали внимания или сердито прогоняли, но это не сравнить с тем, как колотили меня женщины.

Когда все хозяйственные дела были переделаны, меня отправляли обрабатывать таа сивуу ехе – накидки из бизоньих шкур. Это все равно как печатать деньги на ручном станке. На каждую шкуру уходит не меньше недели. Ее можно обменять на пригоршню стеклянных бус, а потом из этой шкуры сошьют плащ для солдата, который будет воевать с такими же индейцами. Или, к примеру, бизоньи шкуры отлично смотрелись на диванах в гостиных Бостона и Нью-Йорка, где, отмытые от своего грязного туземного прошлого, они символизировали единение с природой.

Но это все женская работа. Если Тошавей звал меня куда-нибудь, все остальные дела нужно было бросить. Иногда он приказывал поймать и оседлать ему лошадь, иногда – раскурить трубку или нанести праздничную раскраску для вечерних плясок. Когда он возвращался после набега, я подолгу вычесывал у него вшей, вскрывал нарывы, готовил еду, выщипывал ему волосы на лице и подновлял раскраску. Даже моя сестрица никогда не прихорашивалась так подолгу, как Тошавей. Он часами разглядывал себя в зеркальце, разрисовывая тело, расчесывал свои длинные волосы костяным гребнем, смазывал свежим жиром и заплетал косы, украшая их мелкими монетками и клочками меха.

А еще меня отправляли собирать съедобные растения. Плоды воквееси (опунции), теапи (дикой сливы) и тунасека (хурмы), стручки уохи хуу (рожкового дерева), кеека (дикий лук), паапаси (дикий картофель) и мутси натсамукве (дикий виноград). Нож, пистолет и даже лук брать с собой нельзя, только палку, чтобы копать. А вокруг полно следов волков, медведей и пумы.

Ни один белый, даже ирландец, не стал бы целый час рыть землю ради пригоршни мелкой картошки, но я-то понимал, что еще легко отделался. Я был сыт, холодными ночами согревался у огня, а рядом спокойно спали другие люди. Могло сложиться и так, что над моей могилой уже шелестела бы молодая травка, а дорога в рай стала бы скользкой от моей крови.

* * *

Все ждут, что я начну рассказывать, как внезапно осознал сходство между собой и чернокожими, которых мои соотечественники держали в рабстве, но, к сожалению, ничего подобного мне не приходило в голову. Я беспокоился только о себе. Я был вроде пустого сосуда, который нужно наполнить какой-никакой пищей и редкими милостями, перепадающими от индейцев; ковылял по жизни, пробираясь через очередной день, и не ждал ничего кроме лишнего куска еды, случайного доброго слова или нескольких минут покоя.

А что до побега, так между этим селением и цивилизацией простирались восемьсот миль засушливой прерии. Первый раз меня поймали ребятишки. Во второй раз – сам Тошавей, и отдал своим женам. Они в компании со своими мамашами поколотили меня до полусмерти, разрезали мне ступни, а потом еще долго совещались, не выколоть ли мне глаз, для надежности. Я понял, что следующая попытка артачиться станет последней.

* * *

Шкура выделывается так: расстилаешь ее на траве, шерстью вниз, растягиваешь и закрепляешь колышками. А потом опускаешься на колени и принимаешься скрести, тупым обломком кости отскабливаешь жир, остатки мяса, прочую дрянь. Если скребок слишком острый или ты скоблишь неаккуратно, можно проткнуть шкуру насквозь, а значит, испортить ее – за это побьют.

Отскоблив сколько можно, я посыпал очищенные места древесной золой, чтобы щелок размягчал жир; в перерывах меня посылали за водой, за дровами или заставляли свежевать и разделывать оленей, которых притаскивали с охоты мужчины и юноши. Единственное, чего я не делал, – не шил и не чинил одежду, хотя, пожалуй, женщины и этому меня научили бы. Они не поспевали за нуждами мужчин, которым постоянно требовалось то одно, то другое: новая пара мокасин или штанов (одна бизонья шкура); теплый плащ из медвежьей шкуры (две шкуры); волчий плащ (четыре шкуры). Шкуру приходилось разрезать, чтобы подогнать по размеру и форме тела человека, а поскольку на обработку одной-единственной оленьей или волчьей шкуры уходил целый день, оплошности здесь не допускались.

Женщины мастерили все инструменты, которыми пользовалось племя: топоры, шилья, иглы, мотыги, скребки, ножи и ложки. Кроме того, они плели веревки, нити, лассо, шнурки. Племени нужны были целые мили разных веревок, которыми крепилось все: типи и одежда, седла и седельные сумы; уздечка и конские путы – это тоже веревка. Все в жизни индейца, все его оружие и инструменты скрепляли веревочные узлы. И эти веревки, дюйм за дюймом, нужно было еще сплести. Листья юкки и агавы размачивали и слегка отбивали, годилась также трава или кора кедра. Размягченные волокна сплетали в длинные веревки. В дело шли и жилы животных – оленьи сухожилия разжевывали до мягкости. Самыми ценными считались позвоночные сухожилия – они длинные и эластичные, но их так мало, что использовали их только для оружия, женщинам запрещали брать ценные волокна на хозяйство.

В крайнем случае веревку можно было сделать из сыромятной кожи, но для нее находилось лучшее применение, а влажная она вдобавок отлично растягивалась. Кусок кожи расправляли и разрезали по спирали полоской в пару дюймов шириной, начиная с края, пока вся кожа не превращалась в одну длинную ленту. Для лассо требовалось шесть таких кожаных лент, и обычно каждый воин сам плел себе лассо, если поблизости не оказывалось ничем не занятой женщины.

Команчей страшно раздражало невежество и неловкость белых пленников. Сами они с детства знали: неважно, сколько времени потребуется – минута или час, – чтобы развести огонь или сделать кинжал, выследить животное или врага, но от этого может зависеть жизнь или смерть. Никто не мог состязаться с индейцами в лености, когда заняться было действительно нечем, в остальное время они трудились терпеливо и старательно, как ювелиры. В лесу они замечали малейшую былинку, знали, как она называется, в какое время съедобна, можно ли ее использовать для лечения. Они могли выследить любое живое существо, ступавшее по этой земле. Любого из них можно было оставить нагишом посреди леса или прерии, а через несколько дней он уже наладил бы нормальную жизнь, даже не лишенную комфорта.

Мы рядом с ними казались тупыми ленивыми волами. Индейцы никак не могли взять в толк, почему им не удается истребить нас всех до единого. Тошавей частенько приговаривал, что женщины бледнолицых, видать, откладывают яйца, как утки, и из них каждую ночь вылупляются новые бледнолицые, так что перебить их всех просто невозможно.

* * *

А я все скоблил и скоблил шкуры; и засыпал, и просыпался с ощущением скребка в ладони. Когда шкура была вычищена и высушена, мы брали кожаный бурдюк и пропитывали ее каким-нибудь подходящим жиром, салом, мозгами, мыльным отваром юкки (для этого я выкапывал растение, разрубал, тащил в селение, там размачивал, толок и кипятил) или просто смазывали подтухшей печенкой. Чаще всего использовали медвежий жир, и на медведей охотились только из-за него. Отец и прочие жители приграничья считали медвежатину с медом королевским ужином, но индейцы ели мясо медведя, только если поблизости не было никаких копытных.

Если на шкуре оставалась шерсть, ее дубили с одной стороны, в противном случае – с обеих. Потом наступала пора самой противной работы: два дня напролет надо было разминать, тискать, выкручивать кожу, чтобы она стала мягкой. И окончательный штрих – прокоптить, чтобы сделать водонепроницаемой. Но если кожу готовили на продажу, то этим уже не занимались.

* * *

Однажды, дело было в августе, Неекару остановил меня, когда я тащил мехи с водой. Почти все лето мы не виделись, хотя жили в одном типи, – Неекару часто уезжал, а даже если был рядом, женщины не давали мне покоя, заставляя трудиться от темна до темна.

Из последнего набега он вернулся со скальпом, и теперь, хотя внешне он все еще оставался долговязым подростком, женщины искали его расположения, а мужчины приглашали к своим кострам. Никакой особой церемонии инициации у команчей не было – никаких испытаний в меткости или мужестве вроде подвешивания на крюках за соски. Если ты чувствовал, что готов, то просто отправлялся с мужчинами в набег; сначала присматривал за лошадьми, а со временем тебе позволяли ввязаться в бой.

– Это женская работа, – бросил Неекару вместо приветствия.

Воду надо было отнести к типи, а потом предстояло еще накопать картошки.

– Они заставляют меня.

– Так скажи, что не будешь этого делать.

– Тошавей побьет меня.

– За это – никогда.

– Ну, тогда побьют его жены, мать и соседки.

– И что?

Мы молча прошли несколько шагов.

– А как мне им про это объяснить?

– Просто прекрати это делать. Остальное – неважно.

Мы медленно поднимались по склону холма. День выдался прохладный, и женщины ко мне не очень приставали. Я не видел особых причин будить лихо. Неекару, должно быть, догадался, о чем я думаю, потому что внезапно остановился и с силой толкнул меня в живот. Я рухнул на колени.

– А теперь внимательно слушай, ради своей же пользы.

Я кивнул, осознав, что прежде с трудом сдерживался бы, чтоб не убить его, а сейчас лишь надеялся, что он не будет меня больше колотить.

– Каждый человек хочет быть неменее[45], и тебе дают такой шанс, а ты отказываешься от него. Когда индейцы в резервациях голодают – чикасо, чероки, вичита, шауни, семинолы, квапа, делавары, даже апачи, осаджи и многие мексиканцы, – они стремятся стать частью нашего племени. Они бегут из резерваций, рискуют ооибенкаре[46], половина из них погибает в поисках наших стоянок. Как ты думаешь, отчего так?

– Не знаю.

– Потому что мы – свободные люди. Они учат язык команчей, не успев еще до нас добраться, Тиэтети. Говорят на своих языках и на языке команчей. Знаешь почему?

Я молча покосился на мехи с водой.

– Потому что команчи никогда не ведут себя как женщины.

– Мне нужно отнести воду.

– Делай что хочешь. Но потом будет поздно что-то менять, и все будут считать тебя на’раибоо[47].

* * *

Наутро жены Тошавея, его мать и соседки затеяли уборку вокруг типи. Мужчины сидели у костра, курили или доедали свой завтрак.

– Принеси воды, Тиэтети-тайбо.

Так полностью звучит мое имя. Оно означает Печальный Маленький Бледнолицый. Не так плохо, у команчей бывают имена и похуже. Я не задумываясь поднял ведерко, но тут поймал взгляд Неекару.

– Пошевеливайся, – повторила дочь Тошавея, пристально глядя на Неекару.

1
...
...
16