Читать книгу «Колдуны» онлайн полностью📖 — Фигля-Мигля — MyBook.
cover
 









 







«Хорошо, – говорю. – Библиотека – это аргумент. Посмотрим, что можно сделать».

– А вот и Соло! – сказал кто-то весело. Подошла Шаховская, и мы отправились занять свои места.

Алексей Обухов (Соло Обухов, как звали его среди своих из-за привычки говорить много, безостановочно и не нуждаясь в собеседнике), сорокалетний жуир, философ, бывший анархист и бывший русский националист, автор романов под такими, в частности, названиями, как «Желание быть василиском» и «Отродье», был любим и популярен. Пришедших на встречу с ним набился полный зал. (Да, совсем небольшой зал, зальчик, но тем не менее.) Писатель Обухов менял риторику, но поклонников сберегал. Посмотреть на него пришли пожилые анархисты (кожаные пиджаки, длинные, невзирая на седину, волосы), люди средних лет (аккуратные костюмы и бороды) и пёстрая молодёжь. Все они игнорировали друг друга и в этой тесноте сидели не смешиваясь. Открытой враждебности между ними не было, только отчуждение и тайный страх.

– Соло, жги! – кровожадно закричали в заднем ряду.

«Что он собирается жечь?» – спросил я у Васи.

«Сердца».

И Соло, надо признать, зажёг.

Спрашивали его, как любого русского писателя во все времена, обо всём на свете – о его сочинениях меньше, чем о чём-либо. Оправдывая своё прозвище, он говорил как заведённый, и слушать его было интересно. Он изложил свои мысли и доводы относительно легальной компартии (политические погорельцы), поправок в Конституцию (что сделано в гузне, не переделаешь в кузне), глубинном государстве (в России не может быть глубинного государства, ибо здесь на глубине лежит анархия. Именно поэтому так важно, чтобы государство на поверхности было сильным и крепким) и демократии (демократия в двадцать первом веке означает две вещи: овцы имеют право выбирать себе волков, а карлики – высказываться о размерах великанов). В ответ на просьбу назвать трёх лучших современных писателей сказал: «Искусство – не спорт, слава богу. Здесь нет быстрее, выше, сильнее и нет победителей и побеждённых в том смысле, как понимают это Олимпийские игры. Искусство если сравнивать, только с природой. Крылышко бабочки имеет ту же ценность, что и Ниагарский водопад. Да, водопад величественнее. Но красоту не измеряют вёдрами». О сотворчестве писателя и читателя: «С таким же успехом можно сказать, что лес соавторствует с теми, кто ходит туда по грибы-ягоды. Что они там насоавторствуют? Под ёлку насрут?» Его спросили о входящем в моду романисте (иногда достаточно поместить портрет сочинителя, чтобы убить доверие к книге) и ещё об одном, недавно почившем (я восхищаюсь им, но у меня нет ни малейшего желания ему подражать). После этого крикун в заднем ряду вновь подал голос:

– Соло, тебе всё равно придётся выбрать сторону!

Соло на мгновение задумался.

– Возможно. Но, выбрав сторону, обязан ли человек солидаризоваться со всеми подонками и отребьем, которые обнаружатся на этой стороне?

– В этом смысл выбора. Болеешь за футбольный клуб – терпишь выходки его фанатов. Ходил на концерты Летова – толкался среди гопоты. Я уж не говорю, с какими скотами можно оказаться в одном окопе, когда дойдёт до войны.

– Вот когда дойдёт до войны, и будем жить как на войне. – Обухов погрозил пальцем. – Вы вообще не кажетесь мне лицом призывного возраста. К чему это академическое беспокойство?

Тут уже несколько человек закричали разом.

Обухов (он говорил стоя) привстал на цыпочки и яростно замахал руками. Через мгновение я понял, что он издевательски дирижирует.

– Есть верность идеям и верность людям! – провозгласил он, дав публике успокоиться. Небольшого роста и довольно плотному, ему хорошо шёл густой зычный голос. – Вот главный выбор, и очень горький, чёрт бы его побрал! Да кто вас вообще заставляет? Сами цепляетесь! Воздвигли абсолютную догму против свободы живого быта! История вопит: к чёрту! Ваша собственная душа вопит: к чёрту! А вы заканчиваете тем, что покорно склоняетесь перед необходимостью навязываемого вам извне выбора, и приходите сюда, к писателю, который столько всего дал вам за двадцать лет, и говорите ему, что какие-то «силы», неведомы зверушки, рекомендуют ему «определиться». Не хочу определяться! Не буду! Нашлись, тоже, вещуны и демиурги! Нравственные мазурики! Плюю на них слюнями!

Потрясённая аудитория притихла. Они не были рассержены – никто и никогда не сердился на Соло Обухова, – но каждый, казалось, внезапно осознал, что сидит косо и на очень неудобном стуле.

– В жизни всё путано, состоит из недомолвок, лжи, сорвавшихся слов и сделанных на этой основе неверных умозаключений, – продолжал Обухов назидательно, беззлобно и так спокойно, словно его иеремиада была концертным номером, выброшенным из головы сразу после исполнения. Он даже не запыхался. – Не надо добавлять сюда ещё и «выбор». Настоящий выбор делается сам собою, когда, как вы верно подметили, из военкомата приходит повестка.

Заговорил он под конец и о консервативной революции, и эта консервативная революция значительно отличалась от консервативной революции Екатерины Шаховской. Вроде бы здесь прусский ритм – и там прусский ритм, а идти в ногу, тем более маршировать, никакой возможности. «Солдатский потенциал» Обухова и «оппозиция принципам 1789 года» Шаховской были пунктами одной программы, но это была программа, а не Символ веры; не цель сама по себе, а оружие в борьбе с тем, что перед глазами.

Традиционные ценности. Борьба с пораженчеством. «За алтари и очаги». Собственность. Семья, дворянство и народ. Обухов складывал из них национальное государство, Шаховская – империю. Их понимание собственности (земля, дом на этой земле) было анахронизмом уже во времена Вышнеградского и Витте, но и здесь они умудрились разойтись.

– Не могу больше! – сказал Вася, изнывавший от скуки.

– Не на что тебе жаловаться, – сказала Шаховская. – Это мог быть вечер поэзии: умнейшие люди в тельняшечках, мат коромыслом и пишущие стихи дегенераты.

Трудно мне объяснить, как оно вышло, что под конец вечера, когда все разошлись, Вася и Шаховская оказались в небольшой компании избранных и компания эта отправилась прогуляться.

Свобода современных нравов, общительность Обухова, невесть откуда взявшийся (уверен, на встрече его не было) Бисмарк – всё сошлось и привело к лёгкому, мимолётному товариществу на один вечер. И прекрасный вечер это был.

Солнце медленно, как это обычно для Петербурга, садилось; его вкрадчивое, тихое угасание – что там у Фета? так робко набегает тень, так тайно свет уходит прочь – озаряло дома и набережные, сами, казалось, ставшие частью этого мягкого света, растворяющиеся в нём, тающие. И уже надмирное что-то было в них, что-то бесконечно чуждое человеку, что я всегда ощущал в этой красоте; предчувствие, что этот надменный город падёт, как пал прекраснейший из Господних ангелов.

– России, – говорил Обухов (у нас каждый знает, что нужно России), – нужна ответственная, образованная и национально ориентированная элита. Внизу жизнь сама разовьётся, если ей не сильно мешать, но наверху пустить дело на самотёк нельзя. Вдалбливать в пустые головы, воспитывать, следить и вдалбливать! Лаской и таской, и таской преимущественно. Детей у них изъять и растить как положено – в лицеях, кадетских корпусах. Так чтобы уже у третьего поколения в костях отложилось.

– Соло, да кто ж это будет делать? – пискнул кто-то. – Опять немцев выпишем?

– А что, можно и немцев. Должен признать, скрещение русской крови с немецкой даёт прекрасные результаты. Furor Teutonicus в букете с «широк русский человек, я бы сузил». Их опасно чрезмерное почтение к закону умеряется нашим опасно чрезмерным неуважением, а русский бесцельный жар неплохо унять систематическим немецким холодом в крови. Ловите мысль? Преизбыток хорошего свойства превращается в недостаток. Однако наши и их недостатки, как химические вещества, вступают во взаимодействие и порождают новый элемент, в высшей степени положительный.

Обухов был москвич, истый, коренной, я видел в нём это сквозь все наслоения случившейся без меня истории. Он уже успел вскользь пройтись по всем петербургским предрассудкам и идиосинкразиям, и его местные почитатели только смущённо хмыкали, спуская своему любимцу шуточки, никому другому здесь не прощаемые. И то, что именно он с одобрением, хотя и посмеиваясь, заговорил о новой необходимости призвания варягов, показалось мне особенно зловещим. Я представил, как ворочается в гробу бедный Иван Аксаков, такой же истый москвич, возведший «немцев» уже на уровень метафизического зла и отыскавший это зло равно в красных и правящем классе. (Чернышевский и Правительство оба ренегаты относительно Русского Народа, оба приверженцы Западного деспотизма, только в разных видах, – оба Немцы.) Но Иван Аксаков был опасный маниак, с огнём в очах и насупленными бровями при малейшем противоречии, а Обухов – софист и очень светский говорун, и его улыбчивые парадоксы не отпугивали слушателя, но словно брали его под руку и, воркуя на ушко, влекли за собой, уже не замечающего, насколько охотно идут ноги. И так ли он был неправ? Что ни говори, а немцы в России быстро осваиваются и русеют и спустя поколение уже неотделимы от страны и русской почвы.

Всё вспомнилось разом: благородные и простодушные русские немцы николаевской эпохи; чистенькие, тихие и трудолюбивые генералы военно-судебного ведомства, любители икон и Пушкина; и голубые невинные глаза принца Ольденбургского, и весь он, феноменально глупый, добрый и честный, незабываемый; совершенный энтузиаст и фанатик в исполнении раз принятых на себя обязанностей; стальная воля и прелестная улыбка Эдиты Раден; и многолетний посол в Лондоне Егор Егорович Сталь, о котором Александр Третий говорил: «Вот немецкая фамилия, а русская душа», прибавляя: «У Лобанова обратно!»; и такие условные «немцы», как Даль и Гильфердинг.

Впрочем, был также Нессельроде и на десятилетия вперёд выпестованный им дипломатический корпус, где с фонарём нельзя было найти человека русского по душе и устремлениям; были и остзейские немцы с их холодным презрением ко всему, что Undeutsche, с ненавистью к нам, ненавистью слабого к сильному, облагодетельствованного – к благотворителю, увидев и осознав которую, Юрий Самарин ещё в 1847 году пустил по рукам свои «Письма из Риги» – чуть-чуть не отправили они автора в Сибирь; были памятные слова Николая Павловича: «Русские дворяне служат России, а немецкие – мне», – и не уверен я, что это апокриф.

– Выходит, зря крошил Александр Невский псов-рыцарей, – с обманчивым спокойствием сказала Шаховская. – Это на подмогу нам выезжает конница из Тевтобургского леса.

– Нет, это его дружки татаро-монголы скачут, аж спотыкаются, – ядовито парировал Обухов. – Встречал я, Катенька, таких, как вы, вообразивших, что не Европу мы спасли, а себя спасли от Европы благодаря татарам, вечное им за то спасибо.

Шаховской меньше всего хотелось солидаризироваться с татаро-монголами.

– Нет! – сказала она гневно, уже не заботясь о спокойствии. – Мы сами по себе!

– Ну конечно же, сами. Зачем так нервничать? – Бисмарк, до этого погружённый в созерцание шёлковой смуглости невысокого молодого человека с красивыми злыми глазами, присоединился к разговору и примиряюще повёл рукой. – Между рыцарями и татарами, всё как заведено. Мост, вот что мы такое. – Он перехватил насмешливый взгляд Обухова. – Или форпост. Форпост. Так даже лучше.

– Чей форпост-то?

– Это с какой стороны смотреть. Для Европы – форпост татар, для татар – форпост Европы. Что я вам здесь прописи объясняю.

«И вот, наглотавшись татарщины всласть, вы Русью её назовёте, – сказал я Васе. – Помнят ещё Алексея Толстого? Удивительный был человек и до чего ненавидел московский период, самый, по его мнению, подлый за всю нашу историю; мерзости обезображенной трёхсотлетним игом нации. А до татар мы были, разумеется, европейцами чисто арийского происхождения, почище даже, чем немцы».

«Я домой хочу, – ответил на это Вася. – Пойдём уже?»

И лучше бы мы пошли.

Компания двигалась вдоль решётки Летнего сада, и в центре, как солнце, неторопливо шествовал и сиял Обухов, и остальные вращались вокруг него, как планеты, некоторые со своими малыми спутниками, удаляясь, возвращаясь, меняясь местами, в переливчатом блеске франтовства, шуток, молодости. Бисмарк взял на себя роль беззаконной кометы, кружил от одного к другому – такой неожиданно старый на фоне юных лиц, которым он восторженно и мягко улыбался, что становилось жаль его, накрытого тенью его всё более близкого и всё более безрадостного будущего.

«Вася, не смотри под ноги. Смотри по сторонам».

Непривычный вид Выборгской стороны и автомобили, несущиеся по набережной, напоминали о переменах, а Город остался прежним – одной решётки Летнего сада было довольно, чтобы розовый гранит и золочёные изгибы розеток уничтожили время. Перемен было слишком много, я привык к ним легче, чем думал, – потому ли, что они обрушились на меня разом и я очутился в готовом мире, чужом и самодовлеющем, тогда как медленный процесс становления, когда ещё кажется, что можешь воспрепятствовать тому или иному новому, а то или иное старое видишь живым и сопротивляющимся, свёл бы меня с ума. Сейчас, между решёткой Летнего сада с одной стороны и изменившимся видом через Неву – с другой, как никогда было ясно, что изменившееся не смогло изменить в этом проклятом городе главного, и выжило в нём то, что я ненавидел, его сердцевина, суть: гордыня и равное безразличие к человеческому и божескому. Со всеми его соборами!

В эту минуту произошло столкновение.

Красный спортивный автомобиль, мчавшийся быстрее прочих, подпрыгнул на горбящемся мосту через Фонтанку, изменил направление и на всём ходу ударился об встречную машину. Их развернуло и почти вынесло на тротуар, нам под ноги. Оба автомобиля были повреждены, но красный, небольшой и приземистый, сильнее.

Человек, выбравшийся из него, виновник происшествия, был страшен. Крупный, взлохмаченный, он тряс головой; его водило из стороны в сторону, и он делал мелкие шажки, чтобы устоять. Шатаясь, что-то нечленораздельно крича, он обошёл свой транспорт, потом добыл откуда-то из его недр биту для лапты и, не переставая кричать, стал наносить беспорядочные удары по второй машине. Та стояла неподвижно, и люди в ней застыли от ужаса.

Его шатало, он заваливался то направо, то налево, припадал на ногу, и в нём было столько сгущённой, судорожно, как в кулак, сжатой злобы, что, казалось, одна эта злоба, голыми руками, разметала бы стекло и железо, если бы не вмешались Обухов, его старая анархистская гвардия, а за ними – водители и пассажиры других машин, проезжавших мимо и остановившихся. Когда, не спеша, подъехала полиция, башибузук лежал на асфальте, связанный чьим-то шёлковым шарфом, полузадушенный, и Соло прижимал его горло ногою в тяжёлом ботинке.

Полицейские не сразу поверили своим глазам.

– Это что такое? Отойдите немедленно! Развяжите его!

– Caveant consules, – сказал Обухов и развязал.

И ему, и всем нам повезло, что буен молодец, почувствовав себя на свободе, ринулся на первого, кого увидел, и этим первым оказался человек в форме и с оружием. Полицейские немедленно признали опасность. Бодро и с отвагой навалились они втроём, а четвёртый вызывал подкрепление, и оно пригодилось. И Обухову, который ниже своего достоинства считал тихо исчезнуть, пришлось участвовать в составлении протокола, а его свите – давать свидетельские показания.

– В этом вся проблема с литературой, – злобно сказал Вася Шаховской, пока они ждали такси, чтобы вернуться к себе на Охту. – Идёшь на творческую встречу, а заканчиваешь день в канаве, больнице или полицейском участке.

– С писателями не надо встречаться. Их надо читать.

– Это ты говоришь?

– Случай был исключительный. Мы как-никак пришли по делу.

– Ну и, сделали?

Когда Шаховскую тыкали носом в её ошибки, особенно если это делал человек, которым она привычно помыкала, разражалась гроза.

– Не смей меня поучать! Ты не в состоянии поучать кого бы то ни было, меня меньше всех! С литературой у него проблемы! Твоя проблема в том, что ты идиот!

– Нет, это твоя проблема в том, что я идиот! И вообще все идиоты вокруг тебя, такой нормальной!

Были сказаны и другие слова, после которых мысль о совместной поездке обоих оставила. Вася уступил Шаховской пришедшую машину. Пока мы дожидались следующей, я сказал:

«Вася, это немыслимо, чтобы барышня так тебя третировала».

«Ага. Вот вы ей это и скажите. Или пусть Леонтьев скажет».

«Нет, он не скажет. Ему это должно нравиться».

Я не считал Константина Николаевича злорадным человеком – злорадства в нём и тени не было, – но он всегда любил блеск и позёров. Он любовался Скобелевым, в Крымскую войну он любовался, по его собственному признанию, щегольской черкеской и золотыми – какие-то мюратовские вкусы – браслетами на сильных руках черноморского полковника и как его пегая лошадка выбрасывала ногами в стороны; ему легче дышалось при виде эффектных людей, их замашек и привычек, франтовских до смелости. И мог ли он устоять перед неуправляемыми наглостью и бешенством Шаховской, которая тоже на свой лад гарцевала и «показывала браслеты» и потом говорила, наверное, своему даймону: «С какой стати уступать?» – и тот не знал, что ответить, потому что и сам не понимал с какой.

Вася задумался.

«Вот допустим, Константин Петрович, если я выпью, вы захмелеете? А если захмелеете, может быть, станете подобрее? Я вот думаю – »

«Вася, прекрати думать. Немедленно».

7

Это сделалось вдруг.

К середине июля консервативная революция поднялась, как эпидемия холеры: о ней принялись писать и говорить все. «А что, Шаховская, такая ходишь нерадостная? – ядовито спрашивал Шпербер. – Ты глянь, какие люди поднимают на щит твои заветные думы! Титаны! Флагманы метафизики! Клейма негде поставить. Но, возможно, это будет не клеймо, а знак качества?» Шаховская хмуро отмалчивалась, но её передовицы потускнели, и тогда же пришёл к закономерному концу lune de miel с Константином Николаевичем.

Разумеется, она не жаловалась. Но её ответы, стоило завести речь о Леонтьеве, стали сбивчивыми и немногословными. Шаховская приходила в бешенство, когда её золотая монета разменивалась на медь и чуть ли не на куньи мордки, Леонтьев же это только приветствовал. («Девиз пропаганды: часто, долго, однообразно; повторяйте одно и то же, постоянно, разными голосами, громкими и негромкими».) Кто поведёт пропаганду, занимало его в последнюю очередь, и мысль о том, что чистое дело требует чистых рук, никак не смущала. Помнится, об Ольге Алексеевне Новиковой он говорил: хитрющая эта женщина! – и с большим одобрением говорил, и – сам бесхитростный и прямой до юродства – почему-то к таким людям, хитрющим, иезуитам, деятельным обманщикам, питал слабость. Это его свойство выводило из себя Ивана Аксакова.

1
...
...
11