– Что тут сказать, Васнецов? От души завидую. Хочешь, я в «Эльзевире» скажу, что ты мой двоюродный брат?
– Сильно мне это поможет. – Вася поёрзал. – Опять пидорский кабак и писатель такой же? Не пойду.
– Темнота ты сельская. Это книжный магазин.
– И где гарантия, что в книжном магазине меня не прижмут за шкафчиком?
– Ходить по книжным магазинам надо почаще. Тогда бы знал, как беспочвенны твои надежды. Вот и Константин Николаевич смеётся…
– Смеётся и всё?
– Планы строит…
– Хорошо тебе с ним? – неожиданно спросил Вася.
– О да! – Шаховская расплылась в улыбке. – Я ведь была в полном, – она щёлкнула пальцами, – интеллектуальном вакууме. Ты меня вряд ли поймёшь, – замявшись и досадуя на себя за это, – не хочу обидеть, но ты действительно вряд ли поймёшь. Это как жить среди людей, которые не знают твоего родного языка… не знают даже, что такой язык вообще есть. Ты их худо-бедно понимаешь и сам можешь что-нибудь вымучить, но твоё настоящее наречие – на нём ни с кем, никогда, и уже начинаешь всех подряд ненавидеть просто за то, что ты мучишься, а они – нет, пока до тебя не доходит, что это и есть сумасшествие. И вдруг! Как в сказке!
– Скрипнула дверь. Тебе парень нужен, а не голос в голове.
– Ты мне себя, что ли, предлагаешь?
– Упаси боже, – с чувством сказал Вася.
Шаховская фыркнула.
– Тогда шагай. Ступай, Васнецов, человек без вдохновения и устремлений. Оставь нас здесь, под дубом.
– Катя, очнись. Просто очнись, да?
– Нет!
Мы и ушли. По дороге домой Вася завернул в лавочку за хлебом и, убирая в карман сдачу, едва не налетел на плотного нарядного господина, заступившего ему дорогу.
– Привет. Не пора ли познакомиться?
– Бисмарк, – непроизвольно сказал Вася, делая шаг назад.
– Он самый. Вижу, мою персону успели обсудить.
– Я не то хотел сказать —
– Разумеется, то. Ах, дети, дети. Что за игры. Боялись, что я обижу вашу подружку? Следовало понять, что мои интересы лежат в другом направлении.
«Вася, молчи. Пусть сам говорит».
– Я так и понял. Чего надо?
– Хотел пригласить на прогулку по рекам и каналам. Приятная компания, отличные напитки…
Вася круто развернулся и пошёл прочь.
– Не прощаюсь! – крикнул Бисмарк. Почудилось или нет, но было слышно, как он тихо смеётся.
Я никогда не видел живых революционеров в их, так сказать, естественном milieu. (Тихомиров не в счёт, хотя его-то как раз мне всегда было нетрудно представить с бомбой в кармане.) Я не посещал судебные процессы. (Ноги моей там не было!) Меня выслеживали, но я не замечал. Я жил с убийцами Александра Второго в одном городе – да мало ли убийц всегда было и есть среди людей, с которыми мы ходим по одним и тем же улицам и даже в одно и то же время, – и они были для меня существами из другого мира, если существовали вообще. Но ведь и они смотрели, не видя, видя в лучшем случае куклу с ярлычком «офицер», «сановник» (а мои тогда куклы? «нигилист», «студент»…).
Вася меж тем бушевал.
«И вот этот гадёныш топал за нами всю дорогу и никто ухом не повёл! Не оглянулись ни разу!»
«Естественно. Кому из вас приходило в голову, что за ним могут следить?»
«Должно было прийти, раз уж впутались! Конспираторы! Ну Шаховская, удружила! И вы такой, задним числом умный. Могли бы, Константин Петрович, подсказать!»
«Мой опыт тоже невелик».
Мой опыт был опытом человека, которого угрожают убить. Три покушения. Потом Гершуни сразу после убийства Сипягина в девятьсот втором году открыл охоту на меня. Для нападения выбрали день сипягинских похорон, и был приготовлен револьвер с отравленными пулями – всё как в бульварном романе. Так и не знаю, что у них не задалось. Флигель-адъютантский мундир не смогли достать или не убедили какую-нибудь из своих женщин переодеться в мужское платье.
«Кстати, ты мог бы этому Бисмарку и ответить».
«Да. Чтобы вы меня потом калёным железом».
«Всегда можно соблюсти приличия и удобопонятливость при краткости изложения».
«…Э?»
«Э не э, а ответить надо было. Твёрдо, но вежливо».
«Такому-то негодяю?»
«Про негодяйство его нам пока не ведомо, а о смехотворности можно только пожалеть. Несчастный человек. Ведёт себя, как будто он первый педераст на земле. Да этой заразой полны все европейские дворы, все артистические сообщества и все монастыри. Ты что замер, Васенька? Не веришь?»
«Я не верю, что вы так спокойно об этом говорите».
«Много будет толку от моего негодования. Я тебе рассказывал о князе Мещерском?»
«Нет, – мрачно сказал Вася. – Не терпится услышать».
Современники говорили: гнусный Вово Мещерский; в этом веке скажут – колоритная личность. Какими письмами он засы́пал меня в скандальном восемьдесят седьмом году, словно брошенная после двадцати лет безупречной жизни жена, мешая мольбы с нежными упрёками. Вы слишком больно измучили меня, чтобы вызвать злобу; они безнадежно горьки, мои чувства. И в эти же дни непрерывно в секретных доносах своих жаловался на меня государю – ни одной сплетни не забыл повторить, каждый гадкий намёк поднял.
«Я не проходимец, я имя своё не загрязнил, я служу правде как могу, как умею». «Если я негодяй, не со вчерашнего же дня я им стал». Мастер жалкие слова говорить! И ведь пока говорил, всей душой в это верил, слёзы ронял – подлец, не пощадивший никого, от фрейлины Жуковской до ближайших родственников, легко готовый каяться в своих ошибках, чтобы тут же наделать новых, таких же и хуже.
Шептун двух царствований; ментор, никем (прежде всего теми, кого он поучал) не признаваемый в этой роли, – с его репутацией педераста из самых отчаянных; Содома князь и гражданин Гоморры, негодяй, наглец без совести и без убеждений, громящий пороки и проповедующий нравственность, когда для него, может быть, выгоднее было бы вовсе не касаться этого предмета. В искренность его разглагольствований никто не хотел верить.
Этот «плохой адвокат хорошего дела», особого рода юродивый, имел несчастную способность выводить людей из терпения. Императрица Мария Фёдоровна говорила: «Когда этому человеку открывают дверь, я в неё выхожу». При его заступничестве за власть хочется чувствовать себя бунтарём, при его заступничестве за веру и Церковь говоришь безумные речи во вкусе атеизма; его пинали, отталкивали, он вновь прибегал и ластился, как собака… кто-то и сравнил его с собакой: вороватый, блудливый, беспокойный, ласковый и кусачий сеттер или борзой…
Свирепый на вид, губастый урод с манерами крепостника и впечатлительностью институтки. Умный, хитрый, подлый, лизоблюд, попрошайка – и всё это в сочетании со страшным эгоизмом, с неслыханной способностью к самообольщению. Всю жизнь человек вертелся и хорохорился около чего-то и так ничем и не сумел стать – жалкая жертва тщеславия при огромном таланте. (Был талант, был.)
Десять лет после Училища правоведения Мещерский состоял при Валуеве чиновником по особым поручениям – в восемнадцать губерний за десять лет съездил! – и что дали ему этот опыт и этот кругозор? Жизни больших губернских городов он не узнал, земство возненавидел, не научась обуздывать, а деревня для него, никогда не бывшего помещиком, вообще осталась теорией. Министерская выучка? в такое время, как шестидесятые, у такого министра, как Валуев, Владимир Петрович не почёл нужным хоть сколько-нибудь разобраться в сложностях управления и в следующее царствование сделал своим специалитетом превозносить монарха за счёт его министров. Посьет в Министерстве путей сообщения, Делянов в Министерстве народного просвещения, Островский в Министерстве государственных имуществ и Шестаков в Морском ведомстве один за другим попадали под канонаду его сперва советов, затем – полуплощадных ругательств, вызванных отказом советам следовать.
Сорок лет издатель, редактор и основной сотрудник «Гражданина» – и что же? Все сорок лет как журналист – безграмотный, экзальтированный, переменчивый, как примадонна, и легковернее деревенской бабы; бесцеремонный брехун; умный брехун, но падкий на лесть и личности, с домашним халатным решением всех вопросов… и безответственность болтуна: удачи его не награждались, ошибки оставались без наказания. Князь-точка, самолюбия бочка – суворинские шутки тоже не образец вкуса, но смешон был Мещерский, когда со всех крыш вопиял, что собратья по журналистике травят его за то, что он князь Мещерский, камергер Мещерский, аристократ в профессии, захваченной плебеями, которые могут пыжиться и считать себя князьями слова, но никогда не переступят порог тех гостиных, где принимают по праву рождения. (Очень им были нужны эти гостиные в век торжествующего плебеизма и еврейских капиталов.) Когда пошёл слух, в том же восемьдесят седьмом, что скандал с горнистом раздули, чтобы устранить Мещерского из борьбы за «Московские ведомости» после смерти Каткова, уверен я был, что сам же он этот слух и пустил: не нужны были никакие скандалы, чтобы не подпустить к серьёзной газете такого претендента, уже широко известного неумелостью, пустомыслием и денежной, в конце концов, неаккуратностью.
Брехун и хвастун. Измыслил себе положение, чуть ли не должность – внук Карамзина! – кого только не внёс в младенческие свои воспоминания. (Прискорбно для князя, что Пушкина к моменту его рождения не было в живых, не то и у него посидело бы резвое дитя на коленях.) Измыслил себе, в молодости, не просто положение при дворе, но особое место – друг наследника, наперсник, – и никакими опытами не удавалось Александру Александровичу отрезвить самозваную нимфу Эгерию (надоедает своими претензиями и вечными вопросами, более или менее до него не касающимися), пришлось прогнать с глаз совершенно, да и здесь Мещерский – он-то, понятное дело, обвинил Марию Фёдоровну и людей, наследнику по-настоящему близких, – должен благодарить в первую голову себя: своё наушничество, свою лживость и своё безжалостное при всей внешней мягкости и податливости сердце.
В восьмидесятые, когда наследник Александр Александрович стал императором Александром Третьим, князь лично посылал ему специально отпечатанный на веленевой бумаге экземпляр «Гражданина» и даже просил «рекламировать». Александр отвечал тем, что публично отрицал, что «Гражданина» читает.
Я знал Мещерского сорок лет, половину моей жизни и бо́льшую часть – его, и не поручусь, что до конца понял. Я даже не поручусь, что он был из тех людей, кого невозможно понять, не зная их тайн. Для кого-то его тайная жизнь становится настоящей, а явная, казовая сторона – всего лишь ширма, только в этом качестве и ценная; другой, напротив, в явное вкладывает душу и в секретных своих пороках и страстях видит морок и дурной сон. Да и что мог я знать о тайнах князя? Были это утехи с банщиками и оргии с вином в гигантских стеклянных елдаках или тихая полусемейная жизнь с очередным миньоном? (Как мне говорили, одно не исключает другого.)
«Константин Петрович!!!»
«Да, Вася, что тебе?»
«Не надо так уж детализировать».
В книжной лавке Маврикия Вульфа можно было наткнуться на членов Государственного совета, генералов – любителей стихов и генералов – адептов гомеопатии, действующих министров, даже кое-кого из великих князей. Приезжие из провинции заявлялись сюда узнать, что читает высший свет; Скобелев, уезжая на войну с турками, здесь запасся картами и книгами о Турции и Балканах, а чего в наличии не было, заказал. («По какому адресу выслать? – Можете адресовать в Константинополь».) Валуев, Бунге, граф Дмитрий Андреевич Толстой и великий князь Константин Николаевич были завсегдатаи – какие разные люди и какие, все четверо, страстные любители книг; Толстой даже, можно сказать, библиоман.
Сам Вульф, Меццофанти книжного дела, Маврикий Единственный, был ходячий и разговаривающий каталог. К нему обращались за справками, советами и просто с болтовнёй, он держал в голове библиографию новинок на четырёх языках и особенно был сведущ в специальной французской литературе, а лично для меня отыскивал и выписывал из Англии, Франции и Германии старые, забытые книги по юриспруденции и богословию.
Поэтому, по старой памяти, посещения «Эльзевира» я ожидал с нетерпением. Васю невозможно было заставить взять книжку в руки (да и не оказалось у него в доме книг), газету он раскрывал с боем, о существовании библиотек разве что догадывался. Он и в «Эльзевире» нацелился сесть в углу и уткнуть нос в телефон, но тут уже я восстал, и пока публика, ожидая писателя, собиралась в смежном зале, мы осмотрели новинки на столах и открытых полках.
«Эльзевир» оказался тесным полуподвальным помещением, в котором с трудом могли развернуться продавец и несколько покупателей. Книги были только русские, но половина из них – переводы. Уже переплетённые, разрезанные (фабричным способом), с ещё непривычными мне шрифтами и орфографией. Вася брал их в руки без любви, листал без интереса и, когда я заикнулся о покупке (того самого, воспеваемого Шаховской фон Заломона), нахально заявил: «Слишком дорого».
«Вася!» – сказал я едва ли не умоляюще.
«Нет! – Потом его осенило. – Куплю, если будете меня отпускать. В прежнюю жизнь. На блядки».
«Вася!!!»
«Нет так нет».
«Как я тебя отпущу, если я всё время с тобой?»
«Вы же умный, не я. Придумаете».
Ах, Вася, Вася, подумал я. Как голос-то сразу прорезался.
«Я и в библиотеку, наверное, смогу записаться… Если договоримся».
Ну хорошо. Сам напросился, Талейран сопливый.
«Хорошо, – говорю. – Библиотека – это аргумент. Посмотрим, что можно сделать».
– А вот и Соло! – сказал кто-то весело. Подошла Шаховская, и мы отправились занять свои места.
Алексей Обухов (Соло Обухов, как звали его среди своих из-за привычки говорить много, безостановочно и не нуждаясь в собеседнике), сорокалетний жуир, философ, бывший анархист и бывший русский националист, автор романов под такими, в частности, названиями, как «Желание быть василиском» и «Отродье», был любим и популярен. Пришедших на встречу с ним набился полный зал. (Да, совсем небольшой зал, зальчик, но тем не менее.) Писатель Обухов менял риторику, но поклонников сберегал. Посмотреть на него пришли пожилые анархисты (кожаные пиджаки, длинные, невзирая на седину, волосы), люди средних лет (аккуратные костюмы и бороды) и пёстрая молодёжь. Все они игнорировали друг друга и в этой тесноте сидели не смешиваясь. Открытой враждебности между ними не было, только отчуждение и тайный страх.
– Соло, жги! – кровожадно закричали в заднем ряду.
«Что он собирается жечь?» – спросил я у Васи.
«Сердца».
И Соло, надо признать, зажёг.
Спрашивали его, как любого русского писателя во все времена, обо всём на свете – о его сочинениях меньше, чем о чём-либо. Оправдывая своё прозвище, он говорил как заведённый, и слушать его было интересно. Он изложил свои мысли и доводы относительно легальной компартии (политические погорельцы), поправок в Конституцию (что сделано в гузне, не переделаешь в кузне), глубинном государстве (в России не может быть глубинного государства, ибо здесь на глубине лежит анархия. Именно поэтому так важно, чтобы государство на поверхности было сильным и крепким) и демократии (демократия в двадцать первом веке означает две вещи: овцы имеют право выбирать себе волков, а карлики – высказываться о размерах великанов). В ответ на просьбу назвать трёх лучших современных писателей сказал: «Искусство – не спорт, слава богу. Здесь нет быстрее, выше, сильнее и нет победителей и побеждённых в том смысле, как понимают это Олимпийские игры. Искусство если сравнивать, только с природой. Крылышко бабочки имеет ту же ценность, что и Ниагарский водопад. Да, водопад величественнее. Но красоту не измеряют вёдрами». О сотворчестве писателя и читателя: «С таким же успехом можно сказать, что лес соавторствует с теми, кто ходит туда по грибы-ягоды. Что они там насоавторствуют? Под ёлку насрут?» Его спросили о входящем в моду романисте (иногда достаточно поместить портрет сочинителя, чтобы убить доверие к книге) и ещё об одном, недавно почившем (я восхищаюсь им, но у меня нет ни малейшего желания ему подражать). После этого крикун в заднем ряду вновь подал голос:
– Соло, тебе всё равно придётся выбрать сторону!
Соло на мгновение задумался.
– Возможно. Но, выбрав сторону, обязан ли человек солидаризоваться со всеми подонками и отребьем, которые обнаружатся на этой стороне?
– В этом смысл выбора. Болеешь за футбольный клуб – терпишь выходки его фанатов. Ходил на концерты Летова – толкался среди гопоты. Я уж не говорю, с какими скотами можно оказаться в одном окопе, когда дойдёт до войны.
– Вот когда дойдёт до войны, и будем жить как на войне. – Обухов погрозил пальцем. – Вы вообще не кажетесь мне лицом призывного возраста. К чему это академическое беспокойство?
Тут уже несколько человек закричали разом.
Обухов (он говорил стоя) привстал на цыпочки и яростно замахал руками. Через мгновение я понял, что он издевательски дирижирует.
– Есть верность идеям и верность людям! – провозгласил он, дав публике успокоиться. Небольшого роста и довольно плотному, ему хорошо шёл густой зычный голос. – Вот главный выбор, и очень горький, чёрт бы его побрал! Да кто вас вообще заставляет? Сами цепляетесь! Воздвигли абсолютную догму против свободы живого быта! История вопит: к чёрту! Ваша собственная душа вопит: к чёрту! А вы заканчиваете тем, что покорно склоняетесь перед необходимостью навязываемого вам извне выбора, и приходите сюда, к писателю, который столько всего дал вам за двадцать лет, и говорите ему, что какие-то «силы», неведомы зверушки, рекомендуют ему «определиться». Не хочу определяться! Не буду! Нашлись, тоже, вещуны и демиурги! Нравственные мазурики! Плюю на них слюнями!
Потрясённая аудитория притихла. Они не были рассержены – никто и никогда не сердился на Соло Обухова, – но каждый, казалось, внезапно осознал, что сидит косо и на очень неудобном стуле.
– В жизни всё путано, состоит из недомолвок, лжи, сорвавшихся слов и сделанных на этой основе неверных умозаключений, – продолжал Обухов назидательно, беззлобно и так спокойно, словно его иеремиада была концертным номером, выброшенным из головы сразу после исполнения. Он даже не запыхался. – Не надо добавлять сюда ещё и «выбор». Настоящий выбор делается сам собою, когда, как вы верно подметили, из военкомата приходит повестка.
Заговорил он под конец и о консервативной революции, и эта консервативная революция значительно отличалась от консервативной революции Екатерины Шаховской. Вроде бы здесь прусский ритм – и там прусский ритм, а идти в ногу, тем более маршировать, никакой возможности. «Солдатский потенциал» Обухова и «оппозиция принципам 1789 года» Шаховской были пунктами одной программы, но это была программа, а не Символ веры; не цель сама по себе, а оружие в борьбе с тем, что перед глазами.
Традиционные ценности. Борьба с пораженчеством. «За алтари и очаги». Собственность. Семья, дворянство и народ. Обухов складывал из них национальное государство, Шаховская – империю. Их понимание собственности (земля, дом на этой земле) было анахронизмом уже во времена Вышнеградского и Витте, но и здесь они умудрились разойтись.
– Не могу больше! – сказал Вася, изнывавший от скуки.
– Не на что тебе жаловаться, – сказала Шаховская. – Это мог быть вечер поэзии: умнейшие люди в тельняшечках, мат коромыслом и пишущие стихи дегенераты.
Трудно мне объяснить, как оно вышло, что под конец вечера, когда все разошлись, Вася и Шаховская оказались в небольшой компании избранных и компания эта отправилась прогуляться.
Свобода современных нравов, общительность Обухова, невесть откуда взявшийся (уверен, на встрече его не было) Бисмарк – всё сошлось и привело к лёгкому, мимолётному товариществу на один вечер. И прекрасный вечер это был.
О проекте
О подписке
Другие проекты
