Александровская слобода.
16 октября 1565 года.
У самого него колени постанывали и ныли до сих пор со стояния в Троицком на Покрова, преобразившегося чуть не во всенощное бдение, хоть, вроде бы, по канону богослужебному, едино всем епархиям теперь прописанному, этого и не вменялось обязательным. Но Иоанн был неутомим и казался осенённым светозарным поклонением Омофору Пресвятой Матери нашей… Впрочем, ему подушку алого атласа, наполненную мягкой упругостью наилучшей овечьей кудели, пропитанную ладанными и цветочными травными благовониями, золотыми кистями окаймлённую, под колени возложили, но только лишь как того требовало почитание его царственного величия. Сам бы Иоанн, кажется, босым и в рубище, на камнях, и безо всякого послабления предаваться молитве был намерен… Поднимать государя под руки в этот раз было доверено ему и старшему служке митрополита Елисею. Неустанно наблюдая государя, он тогда переглянулся с Елисеем, всё ещё румяным и улыбчивым затаённо, всё сияющим к исходу бесконечной праздничной службы аки некий херувим золотовласый, и подумал, чем они так щёки отрокам яблочно красят…
Увели Иоанна в покои через арки святилища, и там суетились уже спальники, и, государя разоблачая, в постель укладывая, расстарались. Снаружи шла самая непроглядная предрассветная темень. Федька поднёс государю воды мятной, принял ковш, и хотел упасть рядом на полу на своей медвежьей шкуре, но рука Иоанна вцепилась тут ему в плечо, как только все ушли.
– Какая смерть тебя пугает?
Уголья глаз государевых держали Федьку, склонённого над ним, кажущимся уставшим смертельно. Волосы Федькины, пахнущие медовым воском и ладаном, и дымом, и усталостью истомлённого дня, и томной его неприличной терпкой сладостью, медленно упали на бледную щёку Иоанна, и он схватил прохладную тяжёлую тёмную прядь, и притянул своего кравчего к себе поближе.
– Какая из всех более страшит?
Он не нашёлся даже, что ответить, только прижал вздрогнувшие губы к ледяному гладкому лбу Иоанна, умоляя в мыслях его о успокоении… По всему нынешнему было понятно –вновь пришли к Иоанну горестные видения, и оттого было его неистовство в аскезе, молении Пречистой, но не мог он отогнать тех видений, и даже после всех стараний не утихал терзающий его огонь мысли и сердечная мука… Может, мать привиделась, или его незабвенная голубиная душа Анастасия. И взыграла тоска. А где тоска у государя – там и гнев, там и жажда отмщения об руку идёт.
Довершая усталость, вопрос этот Иоаннов, внезапный, страстный, не к нему даже как бы обращаемый, не шёл из ума, и постепенно захватил его ледяными и жгучими когтями, и он не смог вдохнуть без боли тягостной, давящей в груди и под рёбрами, оставшись рядом с государем по мановению руки его. Что было в том вопрошении? Надо ли ответить на него? Но страшно это произнести, как будто, если выскажешь, точно то и исполнится! Или, может, сам себя вопрошал государь, будучи к себе жестоким, беспощадным и немилосердным, как ни к кому другому?.. Только вот видно это изо дня в день, наверное, одному Федьке.
– Ясный Сокол Финист… – начал дыханием одним напевать Федька внезапно пришедшее из детства, приблизясь к уху его.
Молчание тёплым стало.
– … за любимой улетел своей
далеко-далёко,
за тридевять земель…
То ли почудилась слеза, сверкание капельное, из-под века его выползшая, то ли правда горевал, душой истомясь, Государь его.
– За пять морей…
Не почудилось. Выплыла и застыла, и утончалась на сухом жаре его впалой щеки змейка слёзного ручья.
– Звал-вещал Подруге,
чтоб в глубокой вере ждала,
с ним, томясь в неволе,
духом неразлучной была…
И, молясь с любовью,
грезила девица о том,
как вдвоём с любимым
улетят в Небесный их Дом,
В Отчий славный их Дом!..
Во Терем Высокий…
В край заоблачный…
Ясный Сокол Финист
за любимой улетел своей…
И тут замкнулся вздох Иоанна в болезненном коме в горле, и Федька обнял мысленно его, и не жаждал ничего, кроме как утешения для них обоих в мире и сне… Скоро дыхание государя выровнялось, милосердный покой снизошёл. Увидев, что Иоанн спит, Федька умолк. Завершение Сказа о Финисте, самого излюбленного из тех, что матушкой пелись, витало, крутилось в его голове, сливалось со звёздным небом, с язычками свечными в оном, с простором, полным совсем уж непонятным кружением, пением и полётами, пока и он не упал в сон без видений.
– Федя! Феденька! Восставай, возбудися на жизнь, красавец мой! – мягкость трясения за плечо вывела его из тяжкой сонной лени.
– Иван Петрович!..
– Тута я, да.
– Иван Петрович! – и он кинулся обниматься, прям в постельной рубахе.
– Ну, будет, чойта ты!
– Соскучился по тебе! Какою судьбой?
– Чую, скучал! Да удачливы мы ныне на Югах, Федя, вот я и снова здесь, стало быть! Вздохнуть от войск домой отпущен, – и князюшка подмигнул ему этак, что всё внутри ёкнуло. Ещё белее, снежной, казалась его седина из-за густого степного загара, только в сетке лучинок от глаз бело оставалось. – Чего тебе поесть-то подать, розан вешний? Пока что вешний… Гуляешь, cтало быть, последок? Ээ-эхх, молодо-о-ой!
– Рыбки бы, и икорочки!.. – улыбаясь вовсю их извечной присказке, о столь многом напоминающей, Федька невинно похлопал ресницами, потягиваясь сладко в постели.
– Брродяга! Отродье смутительное! – отозвался, уходя, Охлябинин, окатив его изрядной долей отечески-непотребной своей ласковости.
Государь, верно, как-то сумел подняться, принять от спальников облачение, его не потревожив, и Федька сам себе дивился, что не проснулся даже. Наверное, сейчас уже в молельне, или на царицыной половине. Там же и трапезничает? А кто ему питьё подносит? Федька крикнул Арсения. День завертелся.
Позже, заловив Охлябинина наедине, вполне осознавши уже, что у Иоанна тот, как некогда Шигона Поджогин79 у батюшки царственного его, князя Василия, для особых, таимных сокровенных дел присутствует во внутренних покоях, Федька припомнил ему проказы в Коломенском год тому. Сам же нехорошо тревожился от этих шуток про "напоследок" гулянье и "пока что вешний", извечной греховной ревности своей преисполняясь час от часу. Ночь прошедшая успокоила его вроде бы, тем, что Иоанну он нужен и близок душевно по-прежнему… И всё ж, зачем князь-распорядитель тут, что от него государю занадобилось так, что нельзя было в общей трапезной или кабинетной комнате разрешить?
Жемчуга князюшки переливались, седина спорила с моложавостью его лика и задором в голубых глазах, только усиляя их, как всегда, а он всё мялся и вздыхал, будто знает нечто такое, что ты ещё не можешь понять. Или это только мерещилось? Завсегда князюшка выглядел полным тайными своими заботами, как обычно всё. И нечего лишнего себе нахлобучивать.
Федька придирчиво рассматривал себя в зеркале, но день выдался пасмурным, и толком себя оценить не удавалось никак, даже с поднесением подсвечника.
Появление на кухне государевой Князюшки имело волшебное действие. Федька смотрел и дивился. Всё задвигалось иначе, тайные знаки всем и каждому витали, и даже орали куда менее обычного, и подзатыльников обслуге поубавилось, как будто в том надобность отпала – все и так знали, куда бежать и что делать. Одним словом, дворцовый воевода явился. Ваське Грязному до этого, как отселе до Висби80. Не случайно ж государь держит людей бывалых. Хотя, как знать, ежели не сопьётся до сроку, может и из Грязного в распорядительстве палатном толк выйдет. Да и чёрт с ним… Но и бывалым доставалось, и знающим. И бывалых опала косила, Челядиных, скажем, хоть боярыня почтенная из их рода самого Государя пестовала во младенчестве81. Куда она подевалась, как только великой княгини Елены не стало, несложно было догадаться! Убрали её Шуйские в монастырь, а там внезапно померла, ну да! Так и муж её сгинул без следа, и красавец Телепнёв с ними.
Вся бездна этих суровых тяжких уз валилась на голову Федьки, и он путался и погибал в попытках выбраться… В тщете нащупать опору хоть какую в бесконечной череде побед и падений этих, точно в болоте, чтобы как-то себя упасти, не сгинуть бесславно, жертвою в чужой сваре или хитрости, или вовсе недоразумении случая. И будь ты хоть царевич, хоть герой, хоть холоп последний – Рок надо всеми виснет едино неумолимо.
Прямо спросить, что Охлябинин тут делает, так и не решился, но всё же удалось выпытать, будет ли на свадьбе, и не тысяцким82 ли. Пока что Князюшка ничего не обещал, но выражал, крестным знамением и молитвою себя подкрепляя, что на такое событие не должен опоздать. «И Фетинье моей погулять доведётся! – смеялся, но как-то опять серьёзно. – Коли живы будем».
Федька поедал солёную севрюжью икру, нарезая кружочками83 и досадуя, что свежей, несдавленной, нигде не добыть сейчас. Уж насытившись, устыжался, что удержу не знает в излюбленном ястве и чревоугодничает, тогда как всюду призраки большого голода уже встают… Батюшка уверял, весна будет тяжкою. А лето – тем паче. Переговорили они тогда о многом, провожая матушку с Петькой из Москвы, и с оказией завернув в Троицкую Лавру, где помолились об удачной для них дороге, о здравии родичей всех, ну и помянули иных. Тронуло Федьку, что по поручению Захария Иваныча дан был отцом вклад, целых пятьдесят рублей, по его давно умершей жене Ульяне. "Уж как он её любил, Ильяшу эту!" – вспоминались матушкины слова, и невольно думалось о своей участи. Чтоб к иноверке, пленнице, чадо вражье ханское выносившей, в чуждом стане выросшей и воспитанной, прикипеть так, это дивно было. Наверное, и она мужа нового приветила, и многими добродетелями обладала, раз отец её тоже уважал, поскольку заметил Федька, с каким вниманием выполнял он поручение… Хорошо ли так кого полюбить? И страдать после, как Захария Иваныч, на других не смотреть всю остатнюю жизнь? Ему представлялась княжна Варвара, тонкий и немного робкий почерк её, облачное свечение её нежно-милой красоты… Не лучше ль, как сейчас, оставаться им и в супружестве в ровном спокойном расположении друг к другу, без муки тоски разлук неминуемых, метаний души разных? Хоть и забилось в нём сердце, ретиво взыграло при виде её, и отступило всё иное на время, пока они рядом были, однако ж оставался Федька по-прежнему душевно невредим. Ибо страсти тянули его в чёрно-огненную ночь Слободы, не в светлый терем невесты! Отчётливо сие в себе ощутив, Федька отдался на волю Всевышнего, молитвой отгоняя неуместные во храме видения… После, по пути в Слободу, снова вернулись к делам государевым. Воевода посвящал его кой в какие новости, и упредил с этой поры особенно чутко примечать и запоминать всё. Беспорядки повсюду учинятся, верно, к весне, неминуемо это, и уже сейчас государь распоряжается отзывать с окраин и прочих важных мест одних воевод, назначать других, а в целом здесь, в Москве и окрест, к лету, собирает многих, и войска немало. Государев расчёт тут таков, пояснял воевода, чтоб на опасных пограничьях по крепостям своих верных самых сейчас поставить, а здесь, под своим приглядом да под нашим, Федя, оком, сомнительных удержать. Вот и станет нам видимо, каков кто в глазах государевых… А как же, спросил Федька, распознать это, коли призывает государь и верных, и сомнительных поровну? В ответ воевода мрачно усмехнулся только.
О том же упомянул и Охлябинин, сославшись на донесения из северных уделов, где уже поймали и судили нескольких отказников по делу заготовления припасов корма конского для опричного государева войска… Зимой не миновать падежа скота – засуха да непогода годовая скажутся, и посадским, а пуще – общинникам земельным и своих-то деловых84 лошадёнок нечем прокормить станет, вот и прячут загодя сено, овёс с ячменём – тем более, вместо чтоб сдавать по порядку на войсковые заставы… Случались уже и начатки бунта кое-где, ведь ужесточился закон на сей счёт, и вредительство всякое такое, влекущее опасность военного бедствия, приравнялось к прямой государю измене. А за измену такую, сам знаешь, что положено – усечение главы, самое малое. Монастыри пока что царские повинности тянут85, но тоже придётся, по сведениям некоторым, пойти на жертвы. Без боевых коней иль тягловых как воевать? У немцев86 коней закупать – так они золотые выходят, пушек дороже! Ты за него мешок серебра отвали, а оно, животина глупая, возьми да сдохни невесть от чего! А без пахотных – тоже никуда, беда, запустение земель… Не всякий сам в соху впрячься сможет.
Федька молчал и слушал Охлябинина, краем глаза заметив, как вошёл его Арсений, поклонившись, и вопросительно стал у стены, не прерывая разговора их, но и не выходя. Стало быть, с сообщением неким. Скорее всего, государь к себе воротился, и Арсений его упреждает.
– Лихих много… – подытожил Охлябинин тихо и ворчливо, – оно и понятно – каждый зверь за себя размышляет и себе выгоду устраивает по разумению своему. А вот что думают себе Мстиславский с Воротынским, это… не понять нам пока. Точь так же, как иные сейчас воротить Литве Полоцк да Псков помышляют, да Смоленск – Польше, наконец…
– Неужто и Мстиславский туда же?! А как же…
– Тсс, Феденька. Это меж нами, своими только. Услыхал, да в себе схорони.
– А… государь..?
Охлябинин кивнул многозначительно, давая понять, что государь осведомлён, само собой, но до поры свои намерения имеет, принимая без внимания доносы бесчисленные на Мстиславского, да и на Бельского, и оставляя их в управлении земской Думой, а Воротынского – из недолгой опалы в Москву вызывая. Вдохнул, убирая мягкую на вид, но сильную ладонь с его плеча.
– Федя, наш век ушёл, считай. Из последних бьёмся! Но ваш восходит. Думай осторожно! А делай – того осторожнее.
Александровская слобода.
Зима 1566 года.
Дни пошли мелькать отчаянно с самого начала Рождественского поста.
Зима оковала землю, и мор, и непорядки, наползавшие волнами с литовских и новгородских границ, приутихли вместе с первыми снегами и морозами…
В начале декабря в Риме скончался Папа, Пий Четвёртый. Кто он был для Государя, объявляющий себя не просто наместником Бога на земле, но неподсудным никакому суду, кроме Божьего, Наисвятейшим? Державный тайный властелин половины мира христианского, должный кого первого он братом бы назвать, по вере их общей и положению? – Волк! Волк на троне. Вот как именовал его Иоанн, и всю их папскую курию заодно. Зверь алчный! Лжец перед Господом, бесстыдный, наглый и прелюбодейный не в тайной своей греховщине, коей у любого вдосталь имеется, нет… Так и виделся перед мысленным взором разъярённый новостями о делах церковных Иоанн, и слышался его повелительно гремящий в покоях голос, выдающий накипевшее, что, конечно, не мог он поместить в посольскую роспись: «Ты эту грязь и торгашество на свет выволок, узаконил! Ты свой народ к паскудству приучаешь, не ведая стыда… Да полно, веруешь ли ты сам во что, кроме Златого Тельца?! И ты мне – мне! – Государю Божьего Царства истинного – свои услуги предлагаешь в обмен на моё покорство?! И мои грехи ты мне за грязное ныне византийское злато (что за насмешка Твоя, Господь мой!87 Или вправду пресекли мы меру Твоего долготерпения!) отпустишь от Божьего имени, на своём свитке бесовском рукою недрогнувшей расписавшись?! А не изгонял ли Иисус торговцев из храма?!. Так не страшно тебе умереть в грешном огне, всюду неправым, за то, что раздавал глупцам и негодяям за мзду прощение их скверны?! Заимодавец, процентщик наипервейший, гнуснейшим делом процветать не гнушаешься, а через тебя вся Церковь ныне загажена, и здесь уж, на Руси, из монастырей, из домов архиерейских торгашеские лавки сотворены! Не остановить тебя никому, думаешь, всех властителей купил, так и мне к тебе на поклон итти?! Никогда я, Православный Царь, не приму такого! А что делать мне, когда худшая скверна подползла уж вплотную? Когда раздирают уже меня здесь, в синоде собственном, и вынужден я, ложь и в своё действо допустивши, уже и перед тобою шутовствовать?88".
Ждали переизбрания Папы целых восемнадцать дней, а после Рождества стали ожидать уже от нового, Пия Пятого, послания государю Московскому, а что оно прибудет, не сомневались. Вот только с чем – с намерениями снова "мира вечного", либо полным новых хитроумных придумок и уловок, как заполучить Царя Московского в защитники, стравить прямо с турецким султаном, да при этом ничем от себя не поступиться… В тревоге ожидали и иерархи Синода. Что им сулили новые попытки замирения Иоанна с ненавидимой им римской церковью, и не откажется ли сейчас государь от своей непримиримости ради договора с Максимиллианом89
О проекте
О подписке
Другие проекты