Читать книгу «Большая книга хирурга» онлайн полностью📖 — Федора Углова — MyBook.
image

Заходя в палату, мы видели, как Гриша, мокрый, с красным от напряжения лицом, старается распрямить руку так, чтобы поставить ее в вертикальное положение. Сколько упорства и какая выносливость! Он брал табуретку, с силой поднимал ее кверху, а затем рывком запрокидывал назад. От этих движений на расстоянии можно было слышать, как трещат рубцы его старых ран. А он не унимался… Кончив упражнения, от ужасных болей не знал, куда деть себя, но, отдохнув немного, опять светлел лицом и вновь продолжал упражнения… «Железный старший лейтенант» – так звали Гришу в палатах.

За каких-нибудь два-три месяца Гриша полностью разработал руку! Ранки постепенно затянулись нежным эластичным рубцом, полностью восстановилась функция легких… Гриша сиял, пел песни, и не было, казалось, человека счастливее его! А мне извиняющимся тоном говорил:

– Очень привык к вам, скучать буду, но ехать-то надо, понимаете, надо! Фронт-то как гремит, а!

В день отъезда он зашел проститься возбужденный, в тщательно подогнанной форме, с привинченными к гимнастерке орденами.

– Разрешите, Федор Григорьевич, вас поцеловать…

Мы обнялись.

– Добился ты своего, Гриша…

– Я офицер.

– Теперь до победы!

– Оставляю вам адрес, чтоб встретились мы на Черном море…

– Приеду, спасибо.

– А я сегодня от мамы из Батуми письмо получил. Хожу и улыбаюсь.

– Письму?

– Ну да! Как взгляну на конверт – маминой рукой написано. Она писала. Вот и улыбаюсь…

Потом я смотрел в окно, как шел он двориком, стройный, перетянутый портупейными ремнями, легкий в походке… А вскоре мы получили от него весточку: сообщал, что уже воюет, но теперь не батальонным, а в должности помощника начальника штаба полка. Письмецо дышало молодостью, разговор о серьезном перемешивался остротами и шутками. Я сразу же ответил ему. Но отозвался не Гриша, а его фронтовой товарищ. Он писал:

«Ваше письмо, товарищ Углов, уже не застало ст. л-та Захарова в живых. Горячо любимый всеми в полку, мой друг Гриша погиб две недели назад, в момент, когда к нашему КП прорвались фашистские автоматчики. Гриша организовал оборону, обеспечил выигрышное положение, и в ту минуту, когда поднимал группу защитников в контратаку, вражеская пуля сразила его. Подоспевшие к месту боя наши бойцы полным уничтожением фашистского десанта отомстили за смерть ст. л-та Захарова.

Друг Гриши Капитан Соловцов».

С печалью и грустью читал я сообщение незнакомого мне капитана Соловцова, а виделся Гриша, настойчиво, с одержимостью, превозмогая жуткую боль, разрабатывающий руку, чтобы защитить город Ленина, свою страну, а затем работать на мирной, отдыхающей от взрывов и огня земле… Было родственное в судьбах Гриши и Оли Головачевой, жизнь которых оборвалась в самом расцвете. И я рад возможности хоть вкратце рассказать о них – они достойны нашей памяти, как любой из тех, кто пал в борьбе с фашизмом.

Мне, кстати, сразу же после победного сорок пятого года довелось побывать в Батуми. И я, признаться, долго колебался, идти ли к несчастной матери Гриши Захарова, потерявшей своего единственного сына? Что скажу ей в утешение? Но все же решился… Отыскал нужный дом, стены которого были увиты гибкими виноградными лозами. На мой стук вышла немолодая грузинка, одетая во все черное. Это и была мать Гриши. Я назвал себя и тут же понял, что она хорошо знает мое имя. Но не оживились подернутые скорбью материнские глаза… Молча, со строгим лицом выслушала она мой рассказ, как ее сын лежал у нас в госпитале, как ценой невероятных тренировок сумел добиться возвращения на фронт, как потом пришло к нам письмо от его сослуживца… Ни одного вопроса не было задано мне. Мать все хорошо знала, обо всем передумала, все было пережито ею… Некоторое время мы молчали. И в эти минуты очень уж громким и совершенно лишним казался шум улицы. Я, сославшись на занятость, сказал, что мне, к сожалению, нужно уходить, и тихо прикрыл за собой дверь…

Был жаркий южный день, когда в расплавленном небе плавало тоже расплавленное солнце, а синева у горизонта сливалась с лазурью моря, и белый пароход уходил вдаль. Белые аккуратные домики приморского города стояли в тени развесистых каштанов и густых акаций. Молодые, с загорелыми лицами моряки, позванивая медалями на ослепительных форменках, шли мне навстречу… И я думал, что совсем недавно здесь бегал черноволосый резвый мальчик по имени Гриша. А затем, уже юношей, он гулял тут под руку с любимой девушкой, и счастливая мать встречала его у калитки. Сын отвечал ей любовью, был светлым животворным лучиком в ее, в общем-то, нелегкой жизни: муж – заместитель начальника погранзаставы – погиб еще в двадцатые годы.

Бедная мать! При встрече со мной в ней боролись два противоречивых чувства: с одной стороны, природное гостеприимство требовало радушно принять меня, врача, который заботливо лечил ее сына; с другой, сердце говорило ей, что именно я своим лечением стал невольным виновником гибели Гриши. Зачем я старался? Чтобы вылечить и снова послать под пули?! Зачем же сам Гриша так изнурял себя, терпел боль и страдания? Чтобы никогда не вернуться в материнский дом?!

Я вышел к морю, сел на камень, смотрел на набегающие волны, слушал мерный шум прибоя… У моря чудный дар: возле него становишься собраннее и спокойнее, то, что до этого тревожило тебя, тут как бы становится яснее, недавняя тревога уступает место уверенности. Нет, думал я, Гриша Захаров иначе поступить не мог. Когда Отчизна в опасности, выгоды для себя не ищут! И не она ли сама научила его главному: благородству, чистоте, тому, что в своей сыновней любви он был одинаково предан – и матери и Родине. И я, как хирург, по отношению к Грише и ко многим-многим другим всего-навсего лишь честно исполнял свой долг…

Во время блокады мы исполняли роль госпиталя глубокого тыла. У нас до полного излечения находились раненые, получившие первичную медицинскую обработку в полевых условиях. Одновременно в период оживления боевых операций мы сами находились на положении медсанбатов. Раненых бойцов привозили в наш госпиталь прямо из окопов или с плацдарма наступления…

Одним из таких экстренно поступивших был Василий Иванович Лебедев, чьи стихи обо мне впоследствии будут опубликованы в госпитальной стенгазете. Но о стихах позже.

Лебедева доставили, как говорится, чуть тепленького: в момент атаки он был прошит автоматной очередью, повредившей ему кости таза, мочевой пузырь, кишечник. За восемнадцать часов, которые прошли с тех пор, как его подобрали на поле боя, у солдата начались мочевые затеки, создавалась реальная угроза перитонита.

И Лебедев мне запомнился не только своими стихами, но и тем еще, что операция у него совпала с одной из наиболее мощных бомбежек.

Многое предстояло сделать: обнаружить раны мочевого пузыря, зашить их и наладить трубочку для оттока, обнаружить ранение прямой кишки и ушить его… Работа длительная, кропотливая! В самый разгар операции раздался сигнал воздушной тревоги. Но разве отойдешь от такого раненого! И мы продолжали работать… Сначала послышался лихорадочный перестук зениток, затем нарастающий рев авиационных двигателей, вой крупных бомб и близкие взрывы. Падают, проклятые, рядом и – все ближе! Вдруг одна из них взорвалась прямо на улице Салтыкова-Щедрина, метрах в двухстах от операционной: осколки стекол и щепки от рам со свистом полетели в нас и на лежащего на столе раненого. Мы невольно склонились над ним, закрывая операционное поле от смерча из дробленого стекла и кирпичной пыли. И тут же, через минуту, другой взрыв: комната закачалась, как корабль на волнах. Весь многоэтажный угол здания и вся наружная стена операционной кафедры неотложной хирургии, что находилась в соседнем крыле, отвалились, и операционная предстала перед нашими пораженными взорами как бы в разрезе, с выходом прямо на улицу…

А поблизости из воронки бил огромный, разбрасывающий брызги фонтан метра на три в высоту. Оказывается, бомба повредила трубопровод, снабжающий водой наш район. Стремительные потоки неслись по тротуару… И к слову заметить, долго нам после приходилось ходить с ведрами в руках в соседние здания, подземные коммуникации которых не пострадали.

…Но требовал внимания раненый, и мы, оправившись от потрясения, освободившись от осколков стекла и мусора, продолжали операцию.

Он, Лебедев, задал нам хлопот! В послеоперационный период долго выводили его из шока, а позднее зорко наблюдали за трубками, которые были вставлены у него для предупреждения затеков. Частые перевязки, многочисленные хирургические манипуляции, неослабное внимание к нему, пока через длительное время не наступило улучшение… Выздоровлению способствовали и природный могучий организм, и упорство самого Лебедева, его стремление во что бы то ни стало одолеть недуг. И как только он поднялся на ноги, мы увидели, что это за деятельный человек! Он органически не мог переносить безделья: красил и ремонтировал госпитальную мебель, делал дополнительную электропроводку, приходил помогать в операционной и перевязочной. В палатах по его инициативе были избраны старшие, которым вменялось в обязанность следить за порядком, чистотой, организацией помощи самым слабым.

Я думал, что Лебедев из фабрично-заводских мастеровых людей, но, как выяснилось, он учитель, считающий свою профессию самой главной и важной в жизни.

А рифмованные строки, что посвятил мне Василий Иванович Лебедев в стенгазете, тронули меня, конечно, своей сердечной искренностью, как трогает любое внимание, когда кто-то со стороны видит и одобряет твою работу. Такое внимание как награда. И, простится мне, что я не собственного восхваления ради, а как память о незабываемом прошлом приведу отрывок из стихотворного сочинения защитника Ленинграда Лебедева. Назывались стихи «Кто он?» и адресовались Ф. Г. Углову:

 
Он среднего роста, жгучий брюнет,
Всегда чисто выбрит, опрятно одет.
Тридцать шесть – его возраст. И он
Как будто с профессией вместе рожден…
Сколько чудесных историй с ним связано,
Сколько людей ему жизнью обязано.
 

И так далее, строф двенадцать, в которых была «зарифмована» не только моя хирургическая работа в военных условиях, но – мимо чего никак не мог пройти учитель! – и педагогическая. Да-да, мы в самые тяжелые месяцы не забывали, что наш госпиталь открыт при Институте усовершенствования врачей: считали своим долгом вести занятия по специализации и усовершенствованию медицинских работников по хирургии, и главным образом по военно-полевой хирургии. Ведь фронт так нуждался в хирургах, умеющих в условиях медсанбата оказать экстренную помощь, поставить точный диагноз, установить показания для операции. В эту пору в клинике не было Николая Николаевича Петрова, он находился на Большой земле, в эвакуации. Его замещал И. Д. Аникин, который изредка читал лекции, а в практические дела не вмешивался, и по сути вся врачебная и педагогическая деятельность лежала на плечах доцентов и ассистентов, оставшихся по одному-два на отделение.

И мы, несмотря на нашу занятость в госпитале, наперекор блокадным лишениям продолжали заниматься научной работой. В первые месяцы, когда еще не было жестокого голода, и после окончания голодной зимы проводили серьезные клинические наблюдения и даже эксперименты. Я за годы войны опубликовал девять научных работ, главным образом о фронтовых ранениях в грудную клетку. Стремился разобраться сам и одновременно помочь другим врачам решить вопросы, которые ставила перед медициной война с ее жестокими средствами массового поражения.

Среди различных групп пострадавших на поле боя много хлопот и неожиданностей доставляли нам те, у которых были проникающие ранения грудной клетки, особенно после открытого пневмоторакса. Еще в финскую кампанию у некоторых раненных в грудь, задержанных в медсанбате на долгое время, мы наблюдали случаи расхождения швов и повторный открытый пневмоторакс. В блокаду же, когда скудное питание и авитаминоз мешали нормальному заживлению тканей, это стало обычным явлением. И такие раненые, по существу, становились мучениками. А вместе с ними мучениками были и врачи, не знавшие, как эффективно помочь подопечным, что же делать, когда у них раны расползаются… Долгие напряженные дни проходили, пока мы, повторно переливая таким раненым кровь, постоянно откачивая гной, налаживая дренажи, вновь и вновь ушивая рану, не выводили их из тяжелого состояния. Это при благоприятном исходе…

В эти же месяцы, выкраивая свободные минуты, я возвращался к страницам своей монографии, той самой – об опыте хирургической работы в условиях дивизионного пункта медицинской помощи. Под рукой были почти все данные отдаленных результатов, и я с увлечением изучал, систематизировал и описывал их. Такая сверхнагрузка – госпиталь, преподавание, научные занятия – помогала мне быть собраннее и тверже в блокадных опасностях. Во всяком случае, в часы невольного упадка или усталости (все мы люди!) я спасался ею, работой…

Еще до отъезда на Большую землю монографию успел прочитать Николай Николаевич, похвально отозвался о ней и написал письмо Петру Андреевичу Куприянову, ведающему делами медицинского издательства, с просьбой напечатать ее. Он указывал в этом письме-рекомендации, что хотя уже первые месяцы Великой Отечественной войны изменили многие наши представления о военно-полевой хирургической деятельности, тем не менее опыт медсанбата с отдаленными результатами будет поучителен.

К сожалению, Куприянов, продержав рукопись у себя довольно долго, почему-то отнесся к ней более чем сдержанно, туманно ответив мне, что в настоящее время рекомендовать ее для печати не может. А так как его мнение в таких вопросах считалось тогда решающим, окончательным, книга света не увидела.

Не повезло монографии и после войны. Получившая высокие отзывы некоторых видных военно-полевых хирургов, даже главного хирурга нашей армии профессора А. А. Вишневского, она была отклонена Медгизом на том основании, что в портфеле издательства имеются десятки трудов по лечению раненых в Великую Отечественную войну: справиться бы с их изданием… А я, хотя и надеялся до последнего на выход книги, в которую вложил столько сил и труда, отнесся к этому «удару судьбы» в общем-то спокойно. Наверное, потому, что работа над первой в жизни книгой, сам процесс творчества, незабываемые минуты вдохновения дали мне много радости и, главное, научили, как нужно писать. Может, поэтому моя докторская диссертация и последующие монографии создавались на удивление легко, без натуги, с непокидающим ощущением душевного подъема. А кроме того, эта неизданная книга была моим добрым товарищем в дни блокады: сколько ночей, кутаясь в пальто, отгоняя назойливые мысли о еде, я провел над ее страницами!

Но даже в самую, казалось бы, безысходную пору, в последние месяцы 1941-го и первые месяцы 1942 года, особенно жестокие из-за страшного голода, в городе можно было услышать бодрое слово, веселую шутку и, конечно, песню. Ленинградцы держались, народ не поддавался унынию! Работали театры, в нетопленых концертных залах слушатели сидели в верхней одежде и рукавицах. И каждый праздник – та же встреча нового, сорок второго года – оставался праздником…

До конца дней не забыть этого первого военного Нового года! Истощенные до предела, измученные обстрелами и бомбежками, мы все же стремились отметить его как можно радостнее. Я был приглашен в гости своим давним другом Николаем Ивановичем Потаповым, работавшим на административно-хозяйственной должности в Пушкинском театре.

Поздно вечером я пошел в театр, в здании которого, в одной из комнат, отапливаемой небольшой печуркой, жили супруги Потаповы. В портфеле я нес немного хлеба и флакончик касторки. Катерина Тимофеевна приготовила деликатес тех дней: замесила лепешки из жмыха пополам с отрубями. Поджаренные на касторке, эти лепешки божественно хрустели на зубах! Были они микроскопических размеров, и каждому досталось по три штучки, ели, растягивая удовольствие… Кроме того, имелось немного разведенного спирта, сильно отдающего бензином, как раз по рюмке. Можно было сказать тост. А тосты произносились за Ленинград, за наших близких… И, придвинувшись вплотную к горящему огню, говорили, говорили, мечтая о том, как чудесно встретим первый послевоенный Новый год, какой разнообразный стол, не хуже довоенного, будет перед нами… Николай Иванович, оживившись, перешел на забавные театральные анекдоты, и мы так раскованно и заразительно смеялись, как давно никто из нас не смеялся!

Наша дружба с Николаем Ивановичем Потаповым, выдержавшая испытание блокадой, окрепшая в те месяцы, продолжается и поныне.

Блокада была снята в январе 1944 года. Это явилось для нас предвестником скорой окончательной победы. Многолюдней стало на улицах, возвращались те, кто находился в эвакуации. И хотя по всей стране жизнь тогда была одинаково трудной, люди чуть ли не везде жили впроголодь, приезжающие в город резко отличались от дистрофичных блокадников… И город быстро залечивал свои фронтовые раны, ленинградцы восстанавливали все, что поддавалось восстановлению без капитального строительства. Уже к концу войны не осталось ни одного дома со следами обстрела и бомбежки, и только сгоревший госпиталь на Суворовском проспекте долго являл собой печальный вид, мрачно возвышаясь полуразрушенными стенами со слепыми провалами окон. Его вернули к жизни лишь в пятидесятые годы.

В том, сорок четвертом, коренным образом изменилась тональность сводок Информбюро – теперь в них звучала спокойная уверенность в близкой гибели фашизма. И хотя смерть с не меньшим (если не с большим) ожесточением гуляла на просторах войны и десятки тысяч матерей и жен еще будут безутешно рыдать над свежими похоронками, страна уже налаживала мирную жизнь. До солнечной весны 1945 года оставались считаные месяцы…

1
...
...
40