Читать книгу «Против кого дружите?» онлайн полностью📖 — Евгения Стеблова — MyBook.
image
cover
 




Вроде бы гладко все шло, но на словах «Прощайте, товарищи! С Богом! Ура!» не удержал себя, пронзительно дал петуха и, пытаясь победить комок, подступивший к горлу, беспомощно разрешился едва заметной слезой. В зале смеялись. Они не знали, что под белой рубашкой на шее у меня повязана выцветшая матросская лента Российского Военно-Морского флота крейсера «Варяг» – драгоценный подарок Дарьи Ивановны.

В сенях у Дарьи Ивановны стоял загодя приготовленный ею для себя гроб. Но я тогда его не боялся, боялся индюка у калитки. Первое чаепитие начиналось совсем рано, как только выводили в стадо коров. Утреннее солнце, ударившись о начищенный самовар, стыдило в лицо Дарью Ивановну, приготовившуюся к обжорству, которое продолжалось весь день. Одних завтраков было три, два обеда, далее полдник и обязательная вечерняя трапеза. Спать ложились по куриному расписанию. Деревенские старики часто угощали меня земляникой, ласково называли «барчуком». По старой памяти они уважительно побаивались Дарью Ивановну как «дохтуршу» и делали снисхождение к ее с годами усиливающейся властности. Она занимала полгорницы в избе своей бывшей прислуги Ули, сочувственно приютившей ее на старости лет, и ею же помыкала.

В воскресные дни ездили попуткой на базар к станционному поселку.

– Ну что, чертовка, опять горькой сметаной торгуешь?

– Да что вы, Дарья Ивановна? Какая же она горькая?

– Ладно болтать-то. За полцены возьму, так уж и быть.

– Ой, Господь с вами, берите. Только не обижайте понапрасну.

– Тебя обидишь!

– Воnjоur! Я так рада вас видеть! – лепетала из-под чепца довольно пожилая худосочная особа несколько неопрятного вида.

– Воnjоur, Варенька. Как здоровье, mа сhеrе?

– Плохо, очень плохо, не спрашивайте, дорогая. Нам уж теперь о другом думать надо.

– Заходите на чаек как-нибудь. Милости прошу, не забудьте.

– Благодарю вас, моя дорогая.

– Не дай Бог, и впрямь припрется, чертовка, – обиженно добавляла Дарья Ивановна, провожая взглядом удалявшуюся компаньонку.

И действительно, через несколько дней старая худосочная дама в чепце возникала перед индюком у нашей калитки. Завидев подругу через окно, Дарья Ивановна тотчас бросала свое грузное тело ей навстречу, делая по пути необходимые распоряжения.

– Уля, дружок, тащи самовар к столу! А ватрушки-то готовы?

– Готовы, Дарья Ивановна.

– Так ты их припрячь, не подавай. Бог даст, и так обойдется.

Далее не было конца гостеприимным любезностям как на русском, так и на французском языках. И после одиннадцати-двенадцати чашек крепкого чая с колотым сахаром вприкуску приглашенную провожали восвояси.

– Нарумянилась-то, нарумянилась-то! Смех! Нехорошо уж так в наши годы, – рассуждала потом Дарья Ивановна, собирая посуду. – Ну и здорова же, чертовка! Чай, в оба конца около десяти верст оттопала.

Единственная баня в близлежащей округе находилась в селе Троицком. Дорога туда лежала не так чтобы уж очень и дальняя, но грязная, с болотцем посередине. Выходили спозаранку, шли неторопливо. Впереди Дарья Ивановна с березовым посохом, за ней бабушка с двумя медными тазами, я бежал сзади налегке с одними мочалками. Белья не несли, надевали на себя все чистое. По малолетству мыли меня в женском отделении. (А стыдно-то, стыдно-то как было после, когда женщин на улице встречал, одетых.) От пара духотища, конечно, с непривычки, зато потом в предбаннике благодать! Идем обратно. Впереди Дарья Ивановна с березовым посохом, за ней бабушка с двумя медными тазами, и я сзади налегке. Подошли к болотцу на полдороге, отдышались, осторожно, еле-еле двинулись вперед по проложенному бревнышку. И вдруг я (вечно я со своим баловством!) со всего размаху падаю, скользнув с бревнышка, прямо в грязь отмытыми льняными волосами и в чистом белье. Ну, вытащили меня, поохали, поахали да и повернули обратно в баню, той же дорогой.

А вообще-то у Дарьи Ивановны было скучновато. Правда, играла иногда со мной в фантики внучка изобретателя радио Попова, но то была девчонка, и годами намного старше – силы-то неравные. Только к самому концу лета, когда стало холодать от частых дождей, прибыл домой на побывку сын нашей хозяйки Ули сверхсрочный старшина Василий. И сразу в корне изменил мое существование: пришил мне погоны к рубашке. Стало весело. Он даже в поле на свидание к своей девушке меня брал. Уйдут там за стог, разговаривают, а я тем временем велосипедные шины подкачиваю… И бабушка преобразилась, совершенно не узнать человека – вся сияет. Надо сказать, что она всегда выглядела очень молодо. Ей тогда под пятьдесят было, а больше тридцати никто не давал. Честное слово. Самое главное, не прилагала к этому никаких усилий, только единственное – в голову ничего не брала. В одно ухо влетит, в другое вылетит. Даже бабушкой запретила называть себя – так ей этот Вася нравился. Тетей, говорит, зови. Ну что такое тетя? Вон их сколько вокруг.

Как ни жаль было, вскоре пришло время провожать Василия в часть. Напекли пирогов, собрали чемодан, присели на дорожку – вот и все. И двинулись в путь по булыжному тракту к железнодорожной станции. Еще не скрылось, не успело уплыть за озеро, обмотавшись там лесной паутиной, малиновое солнце, а ранние августовские звезды уже срывались, падали за горизонт. Я это видел, бежал впереди и видел… Перекрывая женские голоса, за моей спиной безудержно пел Вася:

 
Ходит по полю девчонка,
Та, в чьи косы я влюблен…
 

Не помню, ничего не помню. Не помню удара. Булыжник помню мокрый… Почему? Я только что видел звезды… Нет, не дождь, просто лужа. Это моя кровь? Он тяжело дышит. Как долго бежит. Зачем вцепился в меня своими ручищами? Больно! Ой, как больно! Сломалась моя голова. Мамочка, поцелуй меня! Уберите иголки! Мамочка, поцелуй меня!

Потом бабушка часто вспоминала: «Скорее всего, мотоциклист был „под шофе“, ведь даже не остановился! Я чуть не потеряла сознание, когда увидела бедняжку – тебя, мой мальчик. Спасибо Васеньке, знаешь, он подхватил тебя на руки и так бежал, так бежал до самой больницы. Через некоторое время и я подъехала на попутном тракторе. Ты так кричал, так кричал, что доктор вышел к нам и сказал: „Вы, мама, останьтесь, а вы, папаша, пройдите со мной, поможете держать ребенка“. Чудак, принял нас с Васенькой за супругов. Такой милый доктор оказался! Я еще долго к нему ходила. Водила тебя к нему, мой мальчик. И поила. Через трубочку. Ты ведь не мог есть с заклеенным ртом. Покажи шрам. Почти совсем незаметно. Да, если бы не Васенька… Представляешь: „Вы, мама, останьтесь, а вы, папаша, пройдите“. Сейчас таких докторов не встретишь. Не болезнь лечили, а человека. Человека надо лечить!»

Дверь резко распахнулась. Агрессивно размахивая двухлитровой клизмой, влетела стайка коренастых смешливых девушек в сандалиях на босу ногу.

– Давай, давай! – азартно предлагали они, сдернув с меня одеяло.

– Ниц! Ниц! – беспомощно отвечал я со стыдливой категоричностью, понимая абсолютную неизбежность подчинения жесткому правилу.

Через час надо мной уже мелькали плафоны коридора, вверх по которому толкал свою перевозку жилистый санитар Мражек. У порога операционного блока он задержал меня, нажал не глядя кнопку входного звонка. Отворили не сразу. Веселый бородач-анестезиолог распорядился повязать мне голову белой косынкой.

– Правда, хорошие у меня девочки? – спросил он по-русски.

– Очень, – трусливо улыбнулся я сквозь дрему транквилизаторов.

После этого «хорошие девочки» заботливо пристегнули меня кожаными ремнями к узкому операционному столу.

Но я обманул их и, ловко сорвав с себя грубые путы, победно вознесся вверх ногами тотчас, как принял наркозную маску. И уже сверху успел заметить склоненные надо мною головы операционной бригады.

Я обманул их.

…Выше, выше, еще выше кручеными железными ступенями тащит меня за руку отец сквозь штопор лестницы, выпускающей нас на чердак. А через разбитые, выдавленные ветром стекла смазанных черной пылью подъездных витражей следит, подглядывает за нами любопытный весенний день, и пляшет в каменном колодце лестничного проема, радуется вместе со мной гулкое эхо наших шагов. Открываем тяжелую дубовую дверь в пахнущую кошками темноту, которая хлещет по лицам, путает гирляндами развешанного после стирки белья, прежде чем показать нам лаз – полуприкрытое ставнями чердачное окно. На крыше отец отпускает мою руку, но скользкая покатая плоскость сперва не страшит меня. Я вижу свой город рядом с солнцем. Вдруг, жмурясь, роняю взгляд вниз: там, на месте бакалейного магазина, расплылась огромная клякса залитого дождями котлована. Страшно, страшно упасть туда, в шумный муравейник серо-зеленых человечков. Это пленные немцы. Они играют на губной гармошке и строят дом. Я еще крепче обнимаю холодное кирпичное туловище дымоходной трубы, к которой папа прикручивает телевизионную антенну.

Давным-давно, будучи школьником младших классов, отец сконструировал электрическую кормушку для рыбок в аквариуме. «Юраша – голова!» – определил тогда дедушка, а журнал «Знание-сила» осветил опыт юного изобретателя краткой заметкой. Сколько я помню, отец всегда возился с радиотехникой. Правда, некоторое время довольно увлеченно коллекционировал открытки и книги, но под кроватью, на подоконнике, на стульях, на диване, на обеденном столе, в угольном посудном шкафчике и в гардеробе среди белья постоянно не убирались разложенные трансформаторы, конденсаторы, панели, динамики, резисторы и прочие детали. Мама протестовала, пыталась навести порядок самовольно – возникали конфликты. Однажды в сердцах она даже разбила радиолампу о папину голову. «Юраша – голова!» – обиделся дедушка.

Почти к каждому празднику отец собирал новый приемник, и вся семья в торжественно-молчаливом сборе слушала Красную площадь. И дедушка тоже, через специальный контакт, подключенный к черепу. Особенно он любил слушать голос Шаляпина. Вскоре после праздника отец обычно разбирал приемник. Неизменным оставался только старый картонный репродуктор, который часто под вечер пугал меня трансляцией спектакля МХАТа «Домби и сын». Объявляли – начиналось, били колокола. «Слышите, это хоронят Домби», – скорбно вещал балованный голос. «Мама, мама!» – сдавленно призывал я, леденея от ужаса. Выдернув вилку репродуктора, мама прикрывает настольную лампу, ласково целует меня и оставляет, возвращаясь на кухню. Переделанная папой из керосиновой медная лампа со сфинксами в основании мягко размывает через газету лохматого Бетховена в темной багетовой рамке над пианино. Я отворачиваюсь от него и засыпаю, расковыривая пальцем засаленные обои. Засыпаю, привычно не замечая ночной тарабарщины железнодорожных диспетчеров, ритмично врывающейся какофонии проносящихся поездов, устало фыркающего паровозного разноголосья, не ведая близкого зова вновь разбуженных заводских гудков.

Однако в иные дни утро нашей квартиры начиналось несправедливо рано. Стены сотрясались от разрушительных ударов кувалдой, сопровождавшихся молодцевато-бравым:

 
Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела…
 

Распахивал двери задвинутый, заставленный, захламленный коммунальный коридор. Вскочившие со своих постелей жильцы группировались в кухне семьями, каждая у своего стола, с любопытно-радостным негодованием наблюдая виновника побудки – молодого верзилу, по имени Ярослав, с песней вбивавшего в пол железнодорожный костыль. Это означало скорое приближение переаттестации в районном психоневрологическом диспансере, где он состоял на учете, симулируя умственную неполноценность с призывного возраста. Время от времени, нуждаясь в свидетельских показаниях, Ярослав валял дурака перед обитателями квартиры, двора и микрорайона. Обмазавшись лыжной мазью, туго замотавшись бинтами снизу доверху, варил в корыте суп из докторской колбасы, печенья и неразвернутых карамелек, маршировал по улице в белом маскировочном халате при полной охотничьей амуниции, имитировал на баяне воздушную тревогу, гремел речами агитационно-бредового содержания, возвысив себя голышом на скамейке посреди безмолвно озабоченных соседей. Унять, загнать Ярослава в комнату могла только его мамаша – немногословная старообрядка из раскулаченных, со средним образованием; принципиально не желая отдавать свои знания строительству социализма, она назло обществу служила уборщицей в банке. Папаша, лысый тщедушный техник неизвестного профиля, не имел никакой силы.

Официальное положение идиота давало возможность их сыну беспрепятственно заниматься бизнесом. Поначалу Ярослав пытался нищенствовать на паперти, откуда был вскоре изгнан и жестоко избит конкурентами за несоблюдение правил субординации. Затем, оправившись от побоев, задумался, недолго экспериментировал и наконец нашел истинно золотую жилу: собирал бутылки по вагонам, вокзальным залам и помойкам. А летом, скинув с себя вонючую робу, извлекал из сундука шикарный габардиновый костюм и отправлялся в круиз по черноморскому побережью, фотографируясь на память с праздно-красивыми дамами среди шашлыков и кипарисов. Однажды один из жильцов, фронтовик, желая припугнуть Ярослава силой печати, запечатлел моющего грязные бутылки бизнесмена в окружении смрадных мешков и возмущенных соседей трофейным аппаратом «лейка». Мамаша-старообрядка, пытавшаяся заслонить сына телом, потерпела неудачу, плюнула с досады в объектив, но промахнулась и настрочила на фронтовика анонимку. Отреагировать пришлось цеховой парторганизации с места работы бывшего фронтовика. Пришла комиссия, посмотрели, поговорили, посмеялись за чаем и, уходя, строго предупредили верзилу Ярослава о соблюдении норм общественной гигиены.

«Не те времена! Не вышло! – торжествовала, позволив себе к случаю дозу наливки, озорная вдовая старушка Марфа, вспоминая единственно любимого мужа, по прозвищу Птичка. – Выкусили? Птичка мой, Птичка! Шибко прибил полку над раковиной, до сих пор висит, держится – красотец!» – притопывала она.

Дед мой не выходил на кухню без галстука и пиджака. Он появился, шаркая, из глубины коридора с банкой покупного варенья в руках.

– Вот, Марфуша, к дню ангела презентую.

– А, старый хрен, глухая тетеря! – насмехалась в ответ Марфа, беря гостинец.

– Пожалуйста, пожалуйста, – искренне радовался дедушка, принимая ее брань за естественную благодарность.

Я уходил, убегал, исчезал, чтобы не видеть его, чтоб не расплакаться от обиды.

Над мокрыми шляпами и зонтами, над вымытыми до блеска панцирями легковых автомобилей, над прибитыми добрым грибным дождем вихрами молодых тополей, уже набухших зеленью вдоль улиц и переулков, плыву я в прозрачном уюте двухэтажного троллейбуса на гулянье в Останкине вместе с дедом…

Очнувшись в палате, я приметил над головой красно-стеклянный пузырь, оттуда по гибкой пластмассовой жиле каплями падала в меня новая кровь, сукровицей вытекающая через дренаж из заклеенной, перемазанной йодом только что прооперированной руки, раздутой отеком, как толстая ляжка. Боль, мытарная, ритмичными приливами вонзающаяся в кость, к ночи стала невыносимой, заставив стонать в ожидании облегчающих инъекций морфия.

Утром, когда делали перевязку и пан примач-травматолог предложил мне шевельнуть опухшими пальцами, я узнал непривычную, непонятную для себя весть: рука парализована, не действует.

– Скорее всего, нерв придавлен отеком. Надо чекать – ждать, пока спадет.

– Чекать, чекать, – заключил консилиум.

И наступило напряженное, бесконечное для меня ожидание хотя бы слабого, еле заметного шевеления парализованной конечности. Измучившись, я не запомнил эти, словно ластиком стертые в памяти, дни. И только другая, далекая память неизменно поддерживала меня тогда…

– Мужчина должен владеть толковым делом, любимой женщиной и боксом, – часто повторял дедушка, катая меня на лодке по пруду в парке возле Шереметьевского дворца.

– Скажи, дедушка, зачем владеть боксом?

– Затем, чтобы защитить слабого, защитить женщину.

– Значит, граф Шереметьев был не мужчиной, дедушка?

– Почему ты так решил?

– Потому что у него все женщины с отбитыми носами.

– С чего ты взял?

– Я видел там, у клумбы.

– Чудак, это скульптуры.

– Но это же скульптуры настоящих женщин, которые жили давно с отбитыми носами. Это, наверное, крепостные, крепостные артистки.

– Нет, малыш, это просто скульптуры. Для красоты.

– Тогда им надо приделать носы, дедушка.