Трудно сказать, чем руководствовались в своих действиях эти политики, поскольку ими двигал не столько здравый смысл, сколько предрассудки, страхи и надежды, тайно влиявшие на их решения. Здесь была и память о Первой мировой войне, и неуверенность руководителей, представлявших, какими могут стать их либерально-демократические политические системы и экономики после окончательного поражения. Но подобные настроения были более типичны для континента, чем для Великобритании. Здесь царила полная неуверенность в том, смогут ли в обстоятельствах полной непредсказуемости результаты политики противодействия оправдать ту чрезмерную цену, которую придется заплатить. Ведь, в конце концов, для большинства британских и французских политиков лучшим результатом все‐таки было сохранение во многом не удовлетворявшего их шаткого статус-кво. И за всем этим стоял вопрос: если теперешняя ситуация все равно обречена, то не лучше ли фашизм, чем его альтернатива – социальная революция и большевизм? Если бы единственной имеющейся моделью фашизма была итальянская, то из числа консервативных и умеренных политиков колебались бы немногие. Даже Уинстон Черчилль был настроен проитальянски. Проблема была в том, что они столкнулись не с Муссолини, а с Гитлером. Также немаловажно, что очень многие правительства и дипломаты в 1930‐х годах надеялись стабилизировать положение в Европе, придя к соглашению с Италией или, по крайней мере, посеяв рознь между Муссолини и его последователем. Этого не получилось, хотя Муссолини достаточно реалистично смотрел на вещи и оставил за собой определенную свободу действий. Но в июне 1940 года он сделал заключение, ошибочное, хотя и имевшее под собой основания, что Германия одержала победу, и тоже вступил в войну.