Читать книгу «Соучастник» онлайн полностью📖 — Эмиль Кронфельд — MyBook.
image

Глава 2: Три портрета на фоне флага

В ту зиму снег, выпавший в начале декабря, так и не растаял. Он лежал унылым, посеревшим саваном, впитав в себя всю копоть и горечь уходящего года. Город жил в странном состоянии лиминальности – порога, где старое уже объявили мёртвым, а новое ещё не успели вымыть, причесать и предъявить народу. Флаги на административных зданиях меняли с алых на трёхцветные, но делали это как-то по-воровски, ночью, чтобы не привлекать лишнего внимания. Получалось криво. Один угол часто отклеивался, и тогда из-под нового триколора выглядывала старая, выцветшая от солнца и дождей советская символика – серп и молот, как призрак, не желающий уходить.

Сергей Миронов шёл по этому городу, и каждый его шаг отдавался глухим эхом в пустоте, которая образовалась внутри всего. Дело об убийстве Алексея Воронова, заведённое с такой внутренней, почти инстинктивной яростью, начало тонуть в трясине будней. Он ощущал это физически – как папка под мышкой становится тяжелее не от новых бумаг, а от молчаливого сопротивления самой материи реальности.

На столе у следователя лежали три фотографии, добытые из университетского дела или из милицейских картотек. Три лица. Три потенциальных ключа к той ночи на заводе. Он смотрел на них не как на подозреваемых, а как на симптом. Каждый из этих молодых людей – а все они были ровесниками убитого – был носителем определённого вируса времени, определённого ответа на общий коллапс. И ему, Сергею, нужно было понять не столько «кто ударил», сколько «во что они верили так яростно, что это могло привести к убийству?».

Он решил начать с самого простого, с того, кто был ближе всего к Алексею по духу и, возможно, по роковой наивности.

Портрет первый: Александр (Саша). Демократ с горящими глазами.

Александр Никитин жил в центре, в типичной для партийной номенклатуры «брежневке» – кирпичный девятиэтажный дом с большими квартирами и пустыми, пахнущими кошачьей мочой подъездами. Его отец, как выяснил Сергей по знакомству в горкоме, был не последним человеком в обкоме комсомола. Не бог, но владел распределением путёвок, молодёжными стройками, доступом к дефициту. Сын рос в атмосфере не то чтобы роскоши, но уверенного бытового комфорта, приправленного двойной моралью: дома – импортная мебель и журнал «Америка», на людях – речи о светлом коммунистическом будущем.

Сергея встретила мать, женщина с усталым, интеллигентным лицом и руками, вечно вытирающимися о фартук, которого на ней не было.

– Саши нет дома, – сказала она, не глядя в глаза. – Он… он занят. С новыми властями.

В её голосе сквозила не гордость, а тревога. Как будто сын связался не с победителями, а с опасной, незнакомой сектой.

Сергей представился и показал фото Алексея. Женщина вздрогнула.

– Леша… Бедный мальчик. Он тут бывал. Они спорили. Боже, как они спорили. До хрипоты, до ночи. Я чай им носила и уши затыкала – такое впечатление, что они сейчас друг друга порешат.

– О чём?

– Обо всём! – махнула она рукой. – О Сталине, о рынке, о Америке, о Боге… Саша кричал, что всё это гнилое, совковое, надо сжечь дотла и начать сначала, как в Польше, в Чехословакии. А Леша… Леша говорил тише, но как-то очень больно. Он говорил: «Саш, а что мы построим на пепелище? Ты уверен, что это будут храмы, а не базары?» А Саша ему: «Любой базар лучше этой тюрьмы!».

Сергей попросил посмотреть комнату Саши. Мать, помявшись, пропустила его.

Комната была разительным контрастом келье Алексея. Здесь тоже было много книг, но иные. Солженицын, разумеется, «Архипелаг ГУЛАГ» в сам-издатовской ротапринтной копии, зачитанный до дыр. Сахаров. Буковский. Рой Медведев. И – свежие, глянцевые, пахнущие типографской краской брошюры: «Как сделать бизнес», «Приватизация по-Чикагски», «Демократия за 500 дней». На стене – не карта империи, а постер с изображением Бориса Ельцина, стоящего на танке в августе 91-го. Рядом – американский флаг, приколотый ковровой кнопкой. На полке стояла импортная аудиосистема, а на столе, рядом с пишущей машинкой «Оптина», лежала кассета – точно такая же, как у Алексея, только чистая, новая.

Сергей взял её в руки.

– У Саши была видеокамера? – спросил он.

Мать кивнула, стоя в дверях:

– Привозил знакомый из ГДР, фэп… что-то там. Он всё снимал. Митинги свои. Говорил: «Это история, мама, мы делаем историю».

«Делаем историю». Сергей с горечью подумал, что чаще всего те, кто так говорит, становятся её мусором.

Он нашёл Сашу через два дня, в только что переименованном из «Дома политпросвещения» в «Демократический клуб». В большом зале, где раньше заседали идеологические работники, пахло теперь не лампадным маслом и табаком «Золотое руно», а пылью, дешёвым портвейном и потом. На сцене, с которой ещё не успели снять пыльный бюст Ленина (его просто завесили тряпкой), стоял Александр Никитин.

Он говорил. Говорил громко, страстно, с надрывом. И был почти неотличим от тех самых идеологических работников, которых, казалось бы, пришёл сменять. Тот же плакатный пафос, только с обратным знаком.

– …И вот она, наша победа! – голос его звенел, как перетянутая струна. – Тюрьма народов пала! Но работа только начинается! Мы должны выкорчевать эту скверну до последнего корня! Любой, кто ностальгирует по совку, кто говорит о «великой державе» – это могильщик новой России! Это враг! Они хотят вернуть нам колючую проволоку и дефицит! Мы не позволим! Мы построим здесь нормальную страну! Как в Европе! Свободный рынок, свободные выборы, свободный человек!

В зале человек тридцать. Студенты, интеллигенты с лихорадочным блеском в глазах, пара явно криминальных типажей в кожаных куртках, с интересом наблюдавших за процессом. Аплодировали не все, но те, кто аплодировал, делали это исступлённо. Они аплодировали не словам, а своему освобождению. От страха, от серости, от очередей. Они видели в этом громком парне пророка, который вывел их из египетского плена. Они не замечали, что фразеология плена прочно въелась в его собственную речь.

Сергей ждал в задних рядах, куря одну «Беломорку» за другой. Он наблюдал. Саша был красив в своей ярости. Высокий, светловолосый, с правильными чертами лица, которые искажала сейчас гримаса праведного гнева. В его движениях была энергия, которой так не хватало окружающему миру. Он не просто говорил о будущем – он его уже видел, осязал, и это видение опьяняло его, как наркотик.

Когда митинг (а это был именно митинг, а не дискуссия) закончился, Сергей подошёл к нему у выхода.

– Александр Никитин? Следователь прокуратуры Миронов. Нужно поговорить об Алексее Воронове.

Быстрое, как удар тока, изменение в лице. Уверенность сменилась настороженностью, почти животным страхом. Но только на секунду. Потом Саша сделал над собой усилие и выпрямился.

– Да, я слышал. Ужасное дело. Когда это кончится, это быдло, которое режет друг друга за портмоне?

– Вы были знакомы?

– Конечно. Мы… дружили. В последнее время спорили. Он пошёл не туда, скатился в этот великодержавный шовинизм. Жалко парня, но его идеи…

– Его убили не идеи, – сухо прервал его Сергей. – Его убил человек. 19 декабря вы были с ним на площади?

Саша кивнул:

– Да. Была акция в поддержку российского руководства. Леха пришёл, мы… пообщались.

– Поссорились?

– У нас всегда были дискуссии, – поправил он, щеголяя словом. – Он не понимал простой вещи: чтобы построить новое, нужно без сожаления уничтожить старое. Всё до основания. А он хотел что-то там «сохранить», «осмыслить». Это путь в никуда.

– После площади вы виделись?

Пауза. Слишком долгая.

– Нет. Разошлись. Я пошёл на собрание инициативной группы по созданию местного отделения «Демократической России».

– У Алексея была видеокамера. Он снимал ту акцию. На плёнке есть вы. И ещё один молодой человек, смуглый.

– Равиль, – сразу сказал Саша, и в его голосе прозвучало лёгкое презрение. – Ибрагимов. Ещё один тупиковый путь. Национальный романтизм. Вместо того чтобы строить гражданскую нацию, он хочет построить этнический заповедник.

– Кассета с надписью «Для Саши». Это вам?

Саша побледнел. Его уверенность дала трещину.

– Мне? Нет… то есть, возможно. Леха иногда давал мне свои записи, для архива. Но я эту кассету не получал. Вы её нашли?

Сергей проигнорировал вопрос:

– Что вы делали вечером 20 декабря?

– Я… я был здесь, в клубе. У нас было плановое собрание. Много свидетелей.

Слишком быстрый ответ. Заученный.

Сергей достал из внутреннего кармана копию той самой угрозы, подброшенной Алексею, и протянул Саше. Тот пробежал глазами, и рука, державшая листок, задрожала.

– Это… это что? Я не знаю. Это не ко мне. Я бы никогда…

– «Игры идут большие, не для идеалистов», – процитировал Сергей. – Какие игры, Александр? Игры вокруг завода «Прогресс»? Вы же там тоже вертелись, у вашего отца там связи.

– Это клевета! – голос Саши сорвался на фальцет. – Я борюсь за новую Россию, а не за какие-то заводы! Вы… вы пытаетесь меня оболгать! Вы из тех, кто тоскует по совку, да? Ищете врагов новой власти!

Это была классическая уловка – перевести стрелки, обвинить следователя в ретроградстве. Но Сергей видел страх в его глазах. Не страх перед тюрьмой. Страх перед тем, что маска праведного борца с режимом сползёт, и все увидят под ней обычного, запутавшегося молодого человека, который заигрался в большую политику и теперь боится, что его возьмут за горло те самые «большие игры», о которых написано в записке.

– Мой долг – найти убийцу, – спокойно сказал Сергей, забирая листок. – А не выбирать, какая власть правильная. Вы свободны. Но не уезжайте из города.

Он ушёл, оставив Сашу стоять в полутемном коридоре бывшего Дома политпросвещения. Тот смотрел ему вслед, и в его обычно ясных, фанатично горящих глазах Сергею почудилось нечто новое: растерянность ребёнка, который разбил вазу и не знает, как склеить осколки.

Сергей вышел на улицу. Вечерело. На площади, уже безлюдной, одинокий дворник сгребал снег, смешанный с обрывками листовок и окурками. С трибуны уже сняли и самодельные плакаты, и портрет Ельцина. Оставался только тот самый искалеченный памятник Ленину, и его каменная рука, указывающая в неясное будущее, теперь была покрыта изморозью, как белой проказой.

Мысленный портрет, написанный со слов Саши:

Алексей для него был братом-близнецом, сошедшим с ума. Они начинали вместе – в читальном зале библиотеки, запоем глотая тот самый «западный издат» и «самиздат», ощущая головокружительный восторг запретного знания. Для Саши это было как удар током: вся его жизнь, жизнь отца-комсомольца, школа с её политинформациями, пионерские лагеря с линейками – всё оказалось ложью. Великой, всеохватной, тотальной ложью. И этот обман вызывал в нём не грусть, а ярость. Праведную ярость оскорблённого идеалиста. Он ненавидел СССР не как неудачное государство, а как личное оскорбление, как кражу его юности, его веры.

И вот – август 1991-го. Три дня, которые он прожил на баррикадах у Белого дома в Москве, куда рванул с первым же поездом. Запах костра, вкус бесплатной каши, братство испуганных, но воодушевлённых людей, и – он! Ельцин на танке! Громила империю зла! В тот момент Саша почувствовал себя частью Истории с большой буквы. Он не просто жил – он творил её, рукой подавая булыжник для последнего удара по голему.

А потом начались будни. И оказалось, что разрушать – это только первый, самый простой шаг. А строить – скучно, сложно и требует не лозунгов, а знаний, денег, компромиссов. Его отец, старый партократ, быстро перекрасился. Из обкома перешёл в только что созданный «Комитет по управлению имуществом». Теперь он не распределял путёвки, а распределял заводы. И говорил сыну: «Брось ты эту ерунду с митингами. Иди ко мне, дело найдём. Реальная жизнь начинается, дурачок».

И Саша растерялся. Его ярость была направлена в пустоту. Врага больше не было. Враг расплылся, как медуза, превратился в соседа-алкоголика, в вахтёра, в профессора-марксиста на пенсии. Идеал – «нормальная страна» – оказался размытым, как контуры Европы за грязным окном поезда.

А Леха… Леша предал. Он не пошёл праздновать победу. Он начал говорить какие-то странные, еретические вещи: «А не слишком ли много ломаем? А кто ответит за тех, кому некуда идти? А наша общая история – она ведь не вся ложь, правда?» Он говорил о русских, о татарах, об империи. Он начал общаться с этим Равилем. Для Саши это было двойным предательством. Идейным и личным. В пылу одной из ссор, уже после митинга 19-го, он крикнул: «Ты как тот чекист, который жалеет расстреливать! История не для нытиков, Леха! Ты либо с нами, либо…» Он не договорил. Но в воздухе повисло невысказанное «…либо ты помеха».

А потом был звонок отца. Строгий, деловой: «Сын, ты там не болтай лишнего. По поводу этого твоего друга. Завод «Прогресс» – щепетильная тема. Там идут процессы. Большие деньги. Не влезай. И ему передай». Саша передал. В виде той самой угрозы, написанной левой рукой на тетрадном листке. Он не хотел смерти Лехи. Он хотел его испугать, заставить замолчать, отойти в сторону. Чтобы его наивный, совестливый друг не попал под колёса той самой «большой игры», в которую уже вовсю играли отцы.

И когда пришла весть об убийстве, первой мыслью Саши было: «Это они. Отцовские друзья. Они его убрали, как помеху». И в этой мысли была и жуткая правда, и удобное самооправдание. Он мог горевать, ненавидеть «систему», и при этом не видеть, что его собственная рука подбросила записку, создав ту самую атмосферу, в которой убийство стало возможным.

Портрет второй: Равиль. Интеллигент с картой другой страны.

Если путь к Саше лежал через центр, через символические места новой власти, то путь к Равилю Ибрагимову вёл на окраину, в старый татарский район, называвшийся почему-то «Новой слободой». Деревянные, покосившиеся от времени дома с резными наличниками, узкие, нечищеные улочки, где снег был утоптан в коричневый лёд. Запах здесь был иной – дыма из печных труб, пряностей, чьей-то домашней выпечки. Здесь время текло медленнее и, казалось, не обращало внимания на все перевороты в центре.

Равиля Сергей нашёл не дома, а в маленькой, затерянной среди таких же деревяшек библиотеке татарской культуры. Вывеска была на двух языках, кириллицей и арабицей. Внутри пахло старыми книгами, клеем и сухими травами. За столом, под слабым светом настольной лампы, сидел молодой человек. Тот самый с плёнки. Смуглый, с тонкими, нервными чертами лица, большими, очень тёмными глазами, в которых горел не фанатичный, как у Саши, а какой-то глубокий, сосредоточенный, почти печальный огонь. Он что-то быстро и аккуратно писал в толстой тетради.

– Равиль Ибрагимов?

Молодой человек взглянул на него, не удивляясь. Как будто ждал.

– Да. Вы – следователь. По делу Алексея.

– Вы знали, что я приду?

– В нашем городе всё быстро становится известно. Особенно в нашей… общине.

Он говорил на идеальном, даже несколько изысканном русском, с едва уловимым акцентом, придававшим словам особую весомость. Он не предложил сесть, но и не выражал враждебности. Просто ждал.

Сергей показал фото. Равиль взял его, долго смотрел, и его тонкие пальцы слегка дрогнули.

– Он был умным. И очень одиноким. Русским, который пытался понять нас, татар, не как экзотику, а как субъектов истории. Это редкость.

– Вы дружили?

– У нас не дружба. У нас была… интеллектуальная симпатия. И общая проблема.

– Какая?

Равиль отложил фотографию, откинулся на спинку стула. Его взгляд ушёл куда-то вглубь, сквозь стены библиотеки, сквозь время.

– Проблема распада. Для Саши Никитина распад СССР – это освобождение. Для меня… это сложная хирургическая операция. Очень опасная. Можно умереть на столе. Алексей это чувствовал. Он не хотел, чтобы операция закончилась смертью пациента. А я… я хотел, чтобы пациент, наконец, зажил своей, отдельной жизнью. Даже если это будет жизнь карлика.

Он говорил метафорами, как настоящий гуманитарий. Но за этими метафорами стояла целая вселенная боли.

– Вы имеете в виду Татарстан?

– Я имею в виду мою Родину, – поправил Равиль тихо, но твёрдо. – Которая никогда не была полностью ни Российской Империей, ни СССР. Она была под ними. Как под плащом. Иногда этот плащ грел. Чаще – душил. Теперь плащ сбросили. И что? Мы голые на морозе. Но зато свои.

Он встал, подошёл к стеллажу, достал старый, потрёпанный атлас. Развернул его на столе. Это была карта СССР.

– Смотрите, – его палец ткнул в точку в центре России. – Вот наш город. А вот – граница Татарской АССР. Условная линия. Проведённая в кабинетах Москвы и Казани людьми, которые не знали, где тут какие деревни стоят. Но теперь эта линия – всё. Она решает, кто будет платить налоги в Москву, а кто – в Казань. Кто будет говорить на каком языке в школе. Чьи герои будут в учебниках. Алексей говорил: «Равиль, нельзя делить историю, как пирог. Она неделима». А я ему отвечал: «Леша, когда один забирает себе весь пирог и лишь иногда бросает тебе крошки, у тебя рано или поздно возникает желание испечь свой. Даже маленький».

– Он был против суверенитета?

– Он был против… ненависти. Он видел, что «парад суверенитетов» – это не только про свободу. Это про старые обиды, про сведение счетов, про желание урвать. И он боялся, что наш, татарский суверенитет, тоже может таким стать. Он говорил: «Вы боретесь не с империей, а с соседом по лестничной клетке, который когда-то обозвал вас «чёрным»». – Равиль усмехнулся, но в усмешке была горечь. – Он был в чём-то прав. Но он не понимал главного: чтобы не бороться с соседом, нужно сначала перестать быть его холопом. Нужно встать с колен. И для этого иногда нужны жёсткие, даже жёсткие жесты.