Читать книгу «Нежность» онлайн полностью📖 — Элисон Маклауд — MyBook.
image
cover


 








Его последний роман, его «английский роман», его «мерзость», его высер, его пачкотня уже конфискована по ту сторону Ла-Манша, как и рукопись его нового сборника стихов. Британские таможенные власти и генеральный почтмейстер выразились недвусмысленно: он находится в полной милости правительства, а на таковую рассчитывать не приходится.

Почти пятнадцать лет назад весь тираж «Радуги» – все 1011 экземпляров – сгорели, улетели дымом в небеса. Он отправил рукопись своему литературному агенту, излив душу в сопроводительном письме: «Надеюсь, книга вам понравится. Надеюсь также, что она не слишком непристойна… Мое сердце обливается слезами, когда я ее перечитываю»11. О приказе на уничтожение он прочитал в газете «Манчестер гардиан» – назавтра после того, как книги пошли в костер.

Потом, прошлым летом, в июле 1929 года, случилось другое несчастье. Его акварели и картины маслом – обнаженную натуру – изъяли из галереи Дороти Уоррен в Мэйфере. Гнев вызвали волосы на лобке. Но ведь они есть у любого взрослого человека! В чем же преступление? Тринадцать тысяч человек успели увидеть его картины, прежде чем явилась полиция…

Как жарко. Как ужасно жарко. Где сиделка? Что, уже лето? Неужели он пропустил весну? Где он? Надо ехать в Альпы. Он твердо решил. Там будет прохладно. В горных ручьях даже в разгар лета ледяная вода. Чистый воздух.

Всего лишь месяц назад – месяц ли? что у нас сейчас? – министр внутренних дел выступил в палате общин, обличая его, автора печально знаменитого романа. Вслед за этим его литературный агент прислал телеграмму: почти наверняка в Уайтхолле внесли «Чаттерли» в черный список, засекреченный, так что это нельзя оспорить в суде. Удар был двоякий. То, что черный список – тайный, означало, что об этом не могут написать газеты. Роман просто задохнется без притока воздуха, подобно автору с его слабыми легкими.

Потом от агента пришла новость еще хуже, хотя куда уж хуже? Ни один человек в Лондоне не мог гарантировать, что автора и распространителя романа не арестуют по возвращении в Англию.

А ЕСЛИ Я ВЕРНУСЬ В ЯЩИКЕ ВОПРОС, телеграфировал он в ответ.

Как жарко, а ведь он даже простыней не накрыт. Он горел в лихорадке.

– Сиделка! – позвал он.

Цветы в кувшине беседовали между собой:

– Чему быть, того не миновать!

Перед смертью его последними словами будет: «Чему быть, того не миновать!»

– Унесите их, – сказал он, и непроницаемая английская сиделка позволила себе нахмуриться.

Но нет… Теперь он вспомнил. Это слова Конни. Его Констанции. Его печально знаменитой леди Чаттерли. «Чему быть, того не миновать, – говорит она в самом начале своих злоключений, а теперь – в самом конце его злоключений. – И, умирая, человек произносит те же слова: чему быть, того не миновать!»12

Богоматерь смотрела со стены, повернув голову к нему. Глубоко посаженные глаза сияли состраданием. Может быть, она поймет? Эта тумбочка у кровати переживет его, так любившего жизнь.Проклятая тумбочка в спокойствии столярных сочленений. Проклятый прочный стул у чудесного окна. Проклятый гардероб во всей своей весомости и внушительности. Даже кувшин с потеками глазури, в котором стояли цветы, был невыносим. Глазурь лучилась. Он чуть не разрыдался от этого зрелища.

Порой, часа в два ночи, его так мучил кашель, что он застрелился бы, будь у него пистолет. Но вот это, пронзительная красота обыденного, его прикончит. Он знал отчаяние, глубокое отчаяние, но оно ничтожно в сравнении с сегодняшним внезапным сияющим осознанием жизни, которая продолжается в прекрасном и проклятом неведении о нем, умирающем.

Английская сиделка послушно забрала кувшин с цветами. Лоуренс наблюдал, как она растерянно бродит по комнате и наконец ставит кувшин у подножия гардероба. Не вслух ли он выругался? Возможно. Взвизгнула петля дверцы. Сиделка сложила и повесила в гардероб его брюки. Вешалка бесполезно стукнулась о продольную перекладину.

Сожжет ли она его вещи потом? На задворках «Адской астры» каждый день пылали костры, в которых горели смокинги, платья и ночные рубахи. Он бы подал петицию о помиловании своей вельветовой куртки и шляпы, но какой смысл?

Опять замерцала знакомая галлюцинация. Он видел ее на письменном столе, за которым никогда не писал: его собственное тело, подобное пустому, бесполезному листу бумаги, пять футов девять дюймов в длину, голое, худое, как на картинах Эль Греко, сверхъестественно бледное. Его белое пламя погашено.

Где Фрида?

С Анджело, со своим «иль капитано»?

Не исключено. Чем меньше жизни оставалось в нем, тем больше, кажется, прибывало у нее. Перед ним возник сэр Клиффорд Чаттерли, парализованный, в инвалидном кресле.На самом же деле Клиффорд не мог обойтись без жены. Ни единой минуты. Рослый, сильный мужчина, а совершенно беспомощен. Разве что передвигаться по дому да ездить по парку он умел сам. Но, оставаясь наедине с собой, он чувствовал себя ненужным и потерянным. Конни постоянно должна быть рядом, она возвращала ему уверенность, что он еще жив13.

В груди ужасно булькало.

Английская сиделка с усилием отворила окна, и кот, прикорнувший у него в ногах, проснулся и сел. Снаружи под стрехой визжали стрижи. Он вспомнил, что стрижи создают одну пару на всю жизнь. И еще они пронзительно свистят, будто визжат. От этой мысли он рассмеялся, что всегда плохо кончалось для его ребер.

Он с усилием тянулся к жестяной кружке с водой. Когда судорога прошла, он попросил сиделку вернуть цветы на место: все-таки анемоны – неплохая компания, рядом с ними он будет не так одинок.

Он уже много недель не испытывал голода, но сейчас, похоже, возжаждал чего-нибудь, чего угодно – бесстыдно фиолетовых цветов, женских губ, сладкой мякоти инжира, пьянящего запаха розы.

– У вас жар, – сказала сиделка, осторожно промокая его лицо холодной мокрой тканью.

В этот миг он мог бы жить единым прикосновением английской сиделки.

Следующий раз он проснулся полусидя, подпертый подушками и напоенный. Ему было значительно лучше. Сиделка предложила сыграть в «двадцать одно». Но он отказался – его ждали «Жизнь Колумба» и Новый Свет. Кот лизал ему щиколотки. Со стены зорко, знающе смотрела Божья Матерь.

Однако до «Колумба» ему нужно поработать, сказал он сиделке. Он попросил чайный поднос, который служил ему письменным столом в постели. Где заметки, сделанные на прошлой неделе? Разве он не начал писать рецензию?

Никто не верит в собственную смерть.

Он продолжил начатый текст:

«Мистеру Гиллу не дано таланта писателя. Он примитивный и грубый дилетант. Еще в меньшей степени он обладает даром мыслителя в плане умения рассуждать и аргументировать»14.

Английская сиделка распахнула окно, а ее пациент опять задремал, вспоминая вид, который открывался с виллы «Миренда». Каждый год в мае золотистые поля пшеницы завораживали его. Они были подобны звериной шкуре, взъерошенной ветерком. Стебли гнулись под тяжестью зерен, наполняя воздух ароматом. Через месяц на полях лежали перевязанные снопы, словно тела спящих, а потом явились девушки с корзинами и отнесли их домой.

В тот вечер, без нескольких минут десять, он проснулся с ощущением, что его раздирают.

Голоса, высокий и низкий, взмывали и падали у изножья кровати, накрывали его и опадали. Простыни под ним промокли от пота, и прилив быстро надвигался на галечный пляж. Вода скоро подхватит его лодочку, выброшенную на берег… И что тогда? Но он отвлекся – взгляд упал на камень, блестевший у ног. Он смотрел со стороны, как наклонился, поднял камень и вытер досуха. Это «куриный бог», с протертой волнами гладкой дырочкой.

У него когда-то был такой… Где?

Он закрыл один глаз и прижал камень к другому.

Он увидел мать – она помогала ему с латинским уроком: «Nil desperandum»[5]. Милая Джесси в давнем Иствуде декламировала слова их любимой героини, Мэгги Талливер: «О Том, пожалуйста, прости меня! Я не могу этого вынести. Я всегда буду хорошая… всегда буду все помнить. Только люби меня… пожалуйста, Том, милый!»15 Сестра Ада учила его варить варенье: «Равное количество сахара и фруктов». Даже малютка Мэри из Грейтэма распевала так же воодушевленно, как пятнадцать лет назад, когда была его ученицей:

 
Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Анархистом он убит.
Ну и время, ну и время…
 
 
Эй, мерзавец, посмотри-ка, посмотри, что натворил:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Это ты его убил.
Я везу его домой, в Вашингтон, в Вашингтон…16
 

В ушах гремели слова, все больше и больше слов.

Холмы Сассекса: там была ее Англия17. Сидя в Италии под сосной, он начертал на бумаге слова, составляющие эту фразу, и вместе с ними породил ее. «Дорогая Р., я…» И сейчас, здесь, в незнакомом месте, она словно бы на миг вернулась к нему, Розалинда, будто шагнула с белой страницы снежного сассекского склона, где он впервые увидел ее январским утром много лет назад и подумал, что она порождена сном самого холма, роза лицом открытая, улыбкою к небу18.

Вода и кровь бурлили у него в легких.

Он не слышал, как закричала Фрида.

Были жизнь, тело, вес, секс, аппетит, любовь, изумление и страх, а теперь остался лишь сосуд, лодчонка, что болталась, как пробка, в прибое.

Течение стремительно подхватило ее и его вместе с ней. Ни компаса, ни весла, ни карты.

Он вынул из кармана камень и посмотрел через глазок, но увидел лишь обсидиановую тьму.

Шлеп, шлеп – плескались волны.

Он наконец стал чем-то отдельным, чем-то неотделимым, чем-то за пределами языка. Где же звезды? Неужто и они покинули его, приняв за мертвого?

Забытье приходило и проходило.

Он не чувствовал голода.

Все стремления угасли, подобно самим звездам.

Он понял, что конец бесконечен. В этом истина вещей. Истина с большой буквы. Его несло по воле волн, и глаз куриного бога был слеп.

Он спал, видел сны, дрейфовал, просыпался.

Потом – спустя много времени или прямо сразу, откуда ему знать? – некая ось мира накренилась, схлестнулись потоки измерений, волна приподняла его лодчонку, и он увидел: тусклый проблеск на краю ночи, береговую линию, что сама вытачивает себя, терпеливо и медленно, как режут по слоновой кости; слабые царапины зари, последнее слово, первое слово, Новый Све…

iii

Два дня спустя маленькая черная лошадка приволокла нетяжелый катафалк вниз по лесистому склону в Ванс. Отпевания не было. На камне высекли феникса – «тотемное животное» изгнанника. Десятеро скорбящих роняли на гроб пучки мимозы, фиалок и первоцветов.

– Прощай, Лоренцо, – без прикрас сказала Фрида.

Но прощание пока не было окончательным. В некрологах то злорадствовали, то хвалили оскорбительно, хуже ругани. Романист Э. М. Форстер – с которым изгнанник жестоко обошелся пятнадцать лет назад – этого не потерпел. В статье памяти Лоуренса он заявил: «Низколобые, которых он шокировал, вместе с высоколобыми, на которых он наводил скуку, сомкнули ряды, чтобы вместе игнорировать его величие»19.

У изгнанника был талант наживать себе врагов, это уж точно.

Он восстал из могилы – не совсем по-фениксовски – через пять лет, когда Фрида передумала. Она велела эксгумировать останки мужа, кремировать и доставить ей на новое место жительства, в Нью-Мексико, на ранчо, которое он когда-то любил. Задачу она поручила итальянцу Анджело, своему любовнику с большим стажем и будущему третьему мужу. В этом эпическом путешествии транспортным средством для Лоуренса служила урна, а не каравеллы Колумба.

На склоне лет, после двух-трех стаканчиков виски, Анджело – который когда-то с сожалением, но весьма энергично наставлял Лоуренсу рога – утверждал, что оказал услугу своему другу и сопернику, «Давиду», опрокинув его урну над лучезарной гладью Средиземного моря в тот чудесный день в 1935 году. (Видите ли, Давид обожал Средиземное море.) Затем добросовестный Анджело вновь наполнил урну древесной золой из ближайшего костра. Он опасался, что прах великого писателя не впустят американские таможенники. Они не любили мертвецов и уже давно с большим подозрением относились к «Давиду».

Что правда, то правда.

Но авантюрный роман этим не кончился. Урну (что бы в ней ни лежало) Анджело случайно забыл на тихом полустанке в Нью-Мексико, где пришлось выйти из вагона по нужде. Облегчившись, он рассеянно вернулся в поезд и лишь через двадцать миль в отчаянии хлопнул себя по лбу. Перерыв всю багажную полку – о нет! о нет! – он сошел с поезда и вернулся на двадцать миль назад, на пустынный полустанок, где вновь обрел изгнанника (или, во всяком случае, урну).

Дальше они путешествовали вместе – любовник и (по официальной версии) муж.

Вскоре после возвращения Анджело и груза Фрида велела смешать прах от всесожжения с цементом, и изгнанника, или же его древесно-зольную имитацию, уложили на покой в часовенке, спроектированной лично Фридой. По-видимому, при жизни ее муж был таким неуемным, что теперь лишь цемент мог удержать его на месте. Более того, лишь цемент, как казалось Фриде, помешает его преданным друзьям – ее суровым критикам – выкрасть прах и развеять его над пустыней Нью-Мексико.

Где-то частицы изгнанника все еще парят и дрейфуют.

Пылающая молекула синей радужки. Атом рыжей бороды. Нейрон, хранящий память о соцветии лиственницы. Неуемность – его суть.

И все, что остается от каждого из нас, – сюжет.

Древние нити сплетаются, пресекаются.

Поймай кончик и осторожно потяни.

Не обращай внимания на узлы, помехи, треск контрапунктов. Они никуда не денутся.

Время распарывается. Смотри, как его стежки спадают с ткани мироздания.

авонС. адог 0391 атрам 2, речев йиннаР

Ранний вечер, 2 марта 1930 года. Снова.

«дномребоР» аллиВ

Вилла «Робермонд».

,ьтаворк юукзу ьшидиВ

Видишь узкую кровать,

,укчобмуТ

Тумбочку,

енишвук в ытевц и сондоп йынйаЧ

Чайный поднос и цветы в кувшине.

тен еще, огесв еерокс, ябеТ

Тебя, скорее всего, еще нет.

ьтсе еще киннангзИ

Изгнанник еще есть.

Через три часа сиделка-англичанка закроет ему глаза, сверится с часами на цепочке, тикающими у сердца, и зафиксирует время смерти.

Он поворачивает голову вправо-влево на замаранной подушке. Веки трепещут. Со стены на него в свете лампы смотрит Мадонна.

Онзнает эти глаза.

Необычные для Мадонны.

«Альба Мадонна» Рафаэля. Вот она кто. Неплохая копия.

Темные глаза. Глубоко посаженные. Широко распахнутые. Проницательные и живые.

Сквозь одно лицо просвечивает другое…Дражайшая Роз

Вот она стоит и смотрит на него с порога, с расстояния почти в десяток лет: 10 сентября 1920 года. Ее дом – белый, в самом конце террасы, высоко на холме над Флоренцией, в деревне Фьезоле. К ее скромному жилищу ведет крутая тропа, идущая мимо его съемного приюта, виллы «Кановайа». Тропа карабкается сквозь оливковые рощи наверх, к ней.

Он вернулся в Италию в ноябре предшествующего года, после пяти лет заточения в Англии, вызванного войной. С объявлением войны закрылись все границы, и краткий визит в Лондон обернулся для него и Фриды непредвиденной ловушкой, нежеланной и разорительной. Когда он наконец вернулся в Италию – один, – у него за душой был всего двадцать один фунт стерлингов.

Осень 1920 года. Вилла «Кановайа» снята на ее имяРозалинда роза Роз розовое пламя, но он прожил там несколько недель. Сама Розалинда съехала оттуда, когда вернулась с детьми и Айви, нянькой, после месячного отсутствия (они уезжали в горы на лето) и обнаружила, что в окнах нет стекол. Взорвался расположенный неподалеку склад боеприпасов.

Кажется, что война и не кончалась, хотя перемирие заключили уже два года назад. Войну выиграли. А мир проиграли. Однако для Лоуренса взрыв обернулся везением. Одиннадцать комнат. Сад на склоне горы с потрясающим видом на Флоренцию. И Роз – на расстоянии пешего пути.

Да, ответила она, когда он спросил. Почему бы нет. Если он хочет пожить тут, дом в его распоряжении. Для семьи с тремя маленькими детьми дом не годится. В таком состоянии. А вокруг стоял благодатный тосканский сентябрь, прохладнее, чем на юге, в Сицилии, – Роз знала, что они с Фридой плохо переносят тамошнюю жару.

Фрида проводила сентябрь в Германии с родными и с последними его, Лоуренса, тремя фунтами стерлингов. Он сказал хозяйке дома, что Фрида возненавидела бы виллу «Кановайа» с первого взгляда – за слепые окна. Фрида терпеть не могла ничего сломанного, негодного. Вилла стояла у проселочной дороги, за высокой стеной. Собственный внутренний дворик с фонтаном, увитый плющом балкон и комната в башне с видом наFirenze[6].

Дом будто ждал его. Казались уже знакомыми охристые стены, скромные зеленые ставни, огромный заросший сад с изобилием плодов. Прохожий из местных сообщил, что этим грушам двести пятьдесят лет. Дольше них живут только оливы. Яблони все еще плодоносили, одичавшая клубника и фиалки буйствовали в огороде, внутренний дворик украшали яркие терракотовые горшки, из которых перли апельсины и лимоны. Он написал Фриде (с подчеркнутым намеком), что здесь наконец может снова дышать.

В первую ночь на новом месте в окно влетела летучая мышь и вылетела в другое.И улетела! / Ужасом подгоняема20. Из всех животных он только летучих мышей боялся так, что волосы вставали дыбом. Перед виллой обгладывали кусты две местные козы. Отлично. Что-что, а уж коз доить он умеет. У кухонной двери часто ждал щенок, и семейство котят-сироток мяукало у калитки. Он им всем заменит родную мать.

В унылых комнатах, где до взрыва жили слуги, пол устилали козьи орешки, а старый буфет, как насест, облюбовали куры и ежедневно откладывали яйца в недра дивана с лопнувшей обивкой. За домом раньше смотрели двое старых слуг, муж и жена, но когда в город пришла инфлюэнца, они перебрались выше по холму, к родным во Фьезоле. Остался только их зверинец.

Сейчас изгнанник снова перенесся туда.

Ночью он слушает, как горный ветерок обживает виллу. Ветреная пустота охватывает стены тринадцатого века, и двери захлопываются с грохотом, словно оружейный залп в честь нового года. На склоне дня душу лечит мягкий предвечерний свет. В саду совокупляются черепахи, судорожно вопя и биясь панцирем о панцирь.

Пахнет диким жасмином, и природа мало-помалу заново отвоевывает пространство виллы. Он решает, что перед отъездом хорошенько все почистит.

По утрам он завтракает персиками из сада, с дерева, растущего у калитки. Лучше, слаще этих он не знавал.Это я о персике, конечно, еще не съеденном. / Зачем такой бархатный, такой смачно тяжелый?21 Скоро поспеет черника. Не попробовать ли сделать вино?

Он заделался штатным вуайеристом при двух черепахах.Секс исторгает из нас голос, и мы зовем, зовем через бездны, зовем того, кто восполнит нас22. Их неловкая, некрасивая любовь наполняет его странным счастьем. Эта неуклюжая агония погони, / Эта угрюмая внутренняя тяга – / Знает ли она о них, / Удаляясь в бесконечной медлительности?23 Его восхищает самцовое саморазоблачение, крайнее унижение, позыв добавить себя к ней24. Наблюдая, он словно сам становится наполовину черепахой.