Читать книгу «Неверморе» онлайн полностью📖 — Елена Ядренцева — MyBook.
image

Глава вторая

Тут кое-кто говорит, что пора бы хотя бы сказать, как меня зовут; не знаю, для чего вам мое имя, в те годы, о которых идет речь, его почти никто не использовал; но, так или иначе, я Мирка, или Мира, с одной «р». Ну вот и что теперь? «Мирка с позором отправилась к матери»? Но я тогда не думала про себя «Мирка»; я вообще ни о чем не думала.

Мама появилась, как всегда, неожиданно; маленькая, почти как я, с прямой спиной, будто если она хоть раз чуть-чуть расслабится, чуть-чуть согнется – сразу рухнет замертво. Она теперь стояла за мной, и ее платье чуть-чуть пахло нашим домом (старыми духами из города), а остальные взрослые орали и орали.

– Да у вас тут ребенок ходит без сапог!

Это заведующая. Я услышала только «сапоги», но в целом поняла, ведь чужаки-то все были обуты; мама стояла за мной, молчала. Я думаю, что чужаки так до конца и не поверили, что про жертву – это не шутки, это настоящее; но мама пришла слушать их упреки и теперь стояла бледная, в черной шерстяной накидке (она часто простужалась, горам не нравилось, что она живет без мужа). Когда я думаю про маму, вспоминаю эту сцену: бледная, тонкая, слушает крики тех, кто про нее и горы ничегошеньки не знает. Если бы я не заговорила с чужаками, ей не пришлось бы терпеть дополнительный позор; у нас никто не ходит в сапогах! Нельзя отделять себя от дорог, ведь вы одно, особенно если ты еще юн, если ты жертва. Заведующая уже стаскивала свои собственные:

– Вот, вот, если вам жалко! Это что вообще такое, ноги грязные все, вот!

Я думала, что мои ноги станут грязными, только если я влезу в сапоги после чужачки; но Анья неожиданно рассмеялась, негромко, даже толком не тряслась, и мне пришлось их натянуть; они мне были выше колена, велики, внутри оказалась теплая подкладка, сапоги-в-сапогах; это было стыднее всего.

– Ну, кто родители? Вы, милочка? Что ж так?

Я думала, мама сейчас поднимет на нее глаза – и все закончится; мама очень редко говорила и еще реже поднимала взгляд, берегла всех и себя. Но мама молчала; в ее глазах плескалась чернота, и я привычно слышала гул моря-по-ту-сторону, гул маминой силы, которой она ходу не давала. Вот сейчас, сейчас…

– Да что вы все молчите-то, я не поняла?!

Вот так вот. Прешься в горы, борешься с одышкой, голова пятый день небось не мыта, а местные смотрят на тебя и хоть бы слово вымолвили. Это сейчас я могу спокойно посочувствовать, а тогда только думала – почему она еще стоит? Должна была осесть на землю и прикрыть глаза. Дальше пришла бы в себя, мама никогда не позволяла черноте поглотить человека без остатка; но ведь заведующая даже не заметила, что что-то не так. Мамина чернота в нее не влезла! Слишком много у нее в голове теснилось папок, распоряжений, заявлений и приказов; и еще тетрадных страниц, потому что она иногда занималась с отстающими, а порой и вовсе подменяла преподов.

Потом Анья забулькала. Это был долгий смех, основательный, послеобеденный, Анья только входила во вкус; может быть, она тоже поняла, что мамино проклятие не подействовало, а может, просто ей показались смешными бурые сапоги на мне и яркая шаль; в любом случае она клокотала, как в день отдыха, когда малыши вставали в круг, и уже скоро должна была начать задыхаться.

Заведующая спросила:

– Господи ты боже, вы что тут, вообще ничего не лечите?

Вообще-то, мы лечили. Можно отправить человека слушать ветер – одну, две ночи; можно дать ему напиться из первого весеннего ручья; можно дать моей матери на него долго посмотреть – она подпустит своей тьмы, а потом вытянет чужую и еще долго будет отплевываться вязкой черной слюной. Но Анья всякое лечение отвергала, не хотела впускать в себя ни воду, ни огонь, ни темноту; именно Анья, продышавшись, наконец сказала на чужом:

– Завтра.

– Что завтра? Завтра все обсудим, так ведь? Да как ее вообще зовут? Тебя, тебя как зовут?

У людей есть дурацкая привычка – когда они думают, что их не понимают, они попросту начинают говорить погромче. Я не хотела отвечать. Мама молчала тоже.

– Завтра, – повторила Анья и рубанула воздух рукой.

Я думаю, старик все верно понял, но также он понял, что с горами ничего не сделаешь; я могу сколько угодно думать о том поезде, который вез бы меня в город, в совсем другую жизнь, о том, как М. шагнул бы ко мне, и положил бы руку на плечо, и все закончилось бы; но правда состоит в том, что в поезде, скорее всего, я бы заболела. Слишком много было в меня налито черноты; горы не отпускают просто так.

И что бы мне стоило на этом месте и закончить рукопись? Или хотя бы проскочить, ну, знаете, всякие там «прошло десять с лишним лет» вполне сгодились бы; или сказать «дальше я ничего не помню», и пусть читатель разбирается как хочет. Я вообще очень сомневаюсь, что хоть кому-то это будет интересно, но М. говорит – надо продолжать, а я не хочу, чтобы он нудил тут день и ночь.

Еще М. говорит – это типичное для подростков поведение, а я как раз морально где-то там застряла, в их возрасте, что-то такое он прочитал; он вообще много читал в надежде, видимо, понять, как со мной быть. В ту далекую пору, когда я только-только укладывала в голове эту историю, мы с ним договорились, что я не хожу на дневные встречи для таких же, как я, то есть для пострадавших, и на обеды тоже могу не ходить (все овощи с тушеным мясом ставят мне под дверь), но зато честно выбираюсь на прогулки и честно рефлексирую сама, то есть пишу. Ну вот. М. говорит – это типично подростковое, преувеличивать стыд, но я настолько не хотела рассказывать, что было дальше, что на самом деле делают с жертвой, а может, не со всякой жертвой, а только со мной, что аж в ушах шумело. Но я обещала М., и я ему обязана по крайней мере ясностью рассудка, поэтому сейчас я буду полглавы ходить вокруг да около, пока не решусь.

Итак, я собираюсь описать, как глина медленно смыкалась у колес телеги, но как телега все же ехала вперед; как светать начинало только-только, потому что пришлось выехать рано, чтоб чужаки не успели проснуться и опять начать орать; и как мама шла за телегой до ворот. За ней не шел никто.

Сейчас мне кажется, что принесение в жертву – это был такой карьерный рост на мамин лад; саму ее терпели из-за ее силы, терпели и не прогоняли, но и только. Нельзя отдать себя чужаку – и жить в селении, и уж тем более нельзя потом растить ребенка, и если чуть не выгнали ее, то что ждало меня? Моя-то сила еще только пробуждалась; может быть, у меня ее и вовсе не было, может быть, это был излишек маминой. Поэтому, стоило мне перестать совсем уж беспардонно цепляться за ее юбку, мама отправила меня в ученики. Куда могла. Будь она просто женщиной, которая оступилась, за мной пришли бы куда раньше, и никакие уговоры бы не помогли.

Утро было такое тихое – ни ветерка, ни птички; даже глина не чавкала – все потому, что меня отправляли во вчерашний день, чуть подкрутили время, чтобы чужаки не разорялись. Теперь им меня будет не найти, меня никто не найдет, я нагоню время только около моста, а пока что все смолкло и замедлилось, и двое козлов, запряженных в мою телегу, тоже ступали почти неслышно. Это были роскошные козлы: высокие, статные, а бороды заплетены в косички, и бусины – красные; сами козлы – чернее черного. Шерсть гладкая. Они шли и шли, я дышала еле-еле; потихоньку яснело небо, сперва фиолетовым, а потом бледно-голубым; волоски на руках от утреннего холода вставали дыбом, несмотря на шаль. Скоро козлы довезут меня до самого моста, тогда я спрыгну на мелкие камушки и пойду уже одна, через весь мост; дальше – развалины крепости; а что еще дальше – никто не знает. Такую сказку на ночь мне рассказывала мама, и эту же сказку наизусть знала вся деревня. Хозяин гор жил от нас очень, очень близко.

Завтра проснутся те, из города, начнут искать меня, но никогда не найдут; скоро очнутся проводники, пополнят фляжки со всей щедростью, но на тропу не выйдут: никто сегодня никуда не едет, никто не торгует. Козлы истают сразу у моста, а телега – что телега; может быть, через пару лет кто-то и решится пробраться к ущелью, разобрать на доски, но, скорее всего, доски скроет мох, и колеса врастут в землю. Ничто, отданное горам, не возвращается. Откуда же они возьмут еще одну цветную шаль?

Я задремала было, и тут меня схватили за плечо.

Тут важно: от хозяина гор никто не возвращается, то есть они знали, что я никому не расскажу. Можно сказать, на то и был расчет. Уж если жертва никому ничего не сможет рассказать, а вам самим не так уж много лет? Что вам какая-то разница во времени, какая-то петля, когда добыча – вот она? И, о, они-то бежали босиком – обступили телегу, как на площади обступали чужаков, и ждали, пока я пойму. Наверное, сейчас я бы сумела отличить одну от другой, я даже смутно помню, что одна была повыше, а две – совсем смуглые и одинаковые; но тогда я и слов не различала, и вмиг перезабыла все свои, которые еще не вымыла дорога. Мелкие косы-тонкие запястья-хватают за одно плечо-другое плечо-бьют по затылку-вот толкнули-ругань-ругань. Они были как град, как мелкий острый снег, как козий горох, и слова так же сыпались с их губ. Это сейчас я думаю – не от хорошей жизни людям так жжет сердце тот, кто не похож, не от хорошей жизни все кидаются толпой; а тогда просто пережидала. Волосы у них были жесткие и почему-то в какой-то момент набились мне в рот; если хотят избить напоследок – почему так мало бьют?..

Я не сразу поняла, что они все взобрались на телегу – вот одна рука дернула за край шали, вот вторая… Тонкие пальцы будто шарили сразу повсюду – тонкие пальцы, грязные ногти, смуглая кожа. Они хотели шаль себе. Вряд ли такое делает мне честь, но тут я начала кусаться, я хорошо умела именно изворачиваться, а не отбиваться, но в том и беда, что шаль-то была крепкая, и она была в их руках, а я была в ней. И шерстяную ткань порвать сложнее, но если быть очень испуганным и не очень умным…

1
...