Вацлав Дворжецкий, вернувшись из заключения, в этот дом не попадет: ему дадут угол в другом общежитии, в бывшем особняке Кабалкина на улице 10-летия Октября, а вот Владислав проведет там едва ли не двадцать лет своей жизни и посвятит общежитию в Газетном пространное описание:
Дом двухэтажный. Одна половина каменная, другая – из дерева. Обе половины соединены аркой, под ней – ворота. Ворота большие, железные. Когда их закрывают, они скрипят, но закрывают их редко. Еще на них можно кататься. В каменную половину дома ведет мраморное крыльцо, под ним вход в подвал, в подвале – кочегарка. Если подняться по крыльцу, то попадешь в вестибюль, в углу которого будочка – там когда-то был телефон и сидел дежурный. Пол в вестибюле очень красивый: красный, в шашечку, и в каждом квадратике подобие цветка. Из вестибюля по мраморной лестнице можно попасть на второй этаж. Ее мрамор, зеленоватый, с вкраплениями белых кусочков, очень похож на срез колбасы с кусочками жира и от этого кажется скользким. Он и на самом деле скользкий: редко кто из жильцов не падал, спускаясь по этой лестнице. Перила у нее были деревянные, с медной решеткой из кованых листьев и завитушек…
На фасаде дома, над мраморным крыльцом, видны были буквы: «Гостиница Номера деловой двор». Над буквами окно. Не простое окно, а огромное, почти круглое окно… мы им очень гордились!
…В доме, и в каменной и в деревянной половине, жили люди, которые так или иначе имели отношение к театру, – это было общежитие артистов. Оно так называлось, но жили в нем и гримеры, и художники, и рабочие сцены, и даже кучер, который возил директрису театра Лину Семеновну[21]…
Интересно, кстати, сравнить стиль и манеру записей двух Дворжецких – отца и сына: там, где у Вацлава даже в восемьдесят с лишним лет – энергия и экспрессия, бьющая через край, у Владислава – сдержанность, полутона, пристальное, задумчивое внимание к деталям. Там, где у Вацлава – восклицательные знаки, у Владислава – многоточия. Так, где Вацлав заявит безапелляционно: играть, жить, играть! – Владислав только мимоходом обронит: «Зачем?»
Но о дневниках Владислава Дворжецкого, равно как и о его детских годах в общежитии в Газетном (бывшем Грязном: переименовали в 1920-е, когда там появилась редакция первой омской советской газеты) переулке, – чуть позже. Сначала – о последнем «большом этапе» Дворжецкого Вацлава, о его новом лагерном сроке (1941–1945).
Следствие, как он сам вспоминал, «не было таким жестоким, как когда-то. Даже „разговорчики“ допускались. Следователь „снисходил“ до того, что рассказывал о событиях на фронте, в частности о разгроме немцев под Москвой»[22]. Побоев, пыток, инсценировок расстрела, через которые Вацлав прошел в 1930-е, тоже не было; пожалуй, самым тяжелым – помимо уже упомянутого света в окошке отнятого счастливого домика – оказалась необходимость заслушивать показания друзей-актеров. «Все осуждали и оговаривали меня», – горько припоминал он. Ведущий дело сержант госбезопасности Заусайлов, при всей своей «лояльности» выдвинувший обширный список обвинений, как-то: антисоветская агитация, террористические намерения, клевета на государственный строй и, наконец, порнография, – требовал для подсудимого высшей меры наказания – расстрела. Но, к счастью, Особое совещание, на котором рассматривалось дело Дворжецкого-старшего, требование отклонило. Артист был приговорен к очередным пяти годам заключения в омских исправительно-трудовых (или, по А. Солженицыну, «истребительно-трудовых») лагерях.
Сначала – несколько месяцев на общих работах: копали глину, разгружали кирпич. Потом отправили как чертежника в мастерскую авиаконструктора А. Туполева: в недавно открывшийся на базе эвакуированных предприятий самолетостроительный завод № 166 требовались кадры, производство работало бесперебойно, самолеты тысячами отправлялись на фронт. А в октябре 1942 года наступила двадцатипятилетняя годовщина Октябрьской революции, и Вацлав вызвался подготовить программу к праздничному концерту в культурно-воспитательной части:
…подобрал исполнителей, составил программу и начал репетировать. <..> После нескольких удачных выступлений последовал приказ начальника управления «о создании центральной культбригады под руководством з/к Дворжецкого».
Нас совсем освободили от общих работ, выделили отдельный барак, выдали новое обмундирование, разрешили мне подбирать людей из всех новых этапов, составить репертуар и действовать.
И мы начали действовать. Пять. Десять. Двадцать пять человек! Я собрал актеров, музыкантов, литераторов, певцов, танцоров (мужчин и женщин, молодежь и пожилых) и, не хвалясь, скажу, завоевал и лагерь, и управление. Нас хвалили, поощряли, премировали и, конечно, нещадно эксплуатировали, посылали на «гастроли» во все лагеря и колонии Омского управления. А нам это не мешало. Мы были нужны – это главное! Везде с успехом выступали, нас везде ждали. Мне это доставляло радость, я видел, что наша деятельность облегчает жизнь людям в заключении.
Мы выступали в бараках, в цехах, на стр. площадках, в поле во время сельскохозяйственных работ, в клубах, на разводах, при выходе на работу и при возвращении людей с работы. Я все больше и больше влезал в организацию быта заключенных. Это они видели, чувствовали и ценили[23]…
Дошло до того, что Дворжецкий, в молодости увлекавшийся поэзией русского модернизма, начал писать для выступлений стихи. Сценический раёшник на актуальные темы, произносимый от лица героя-зэка, чем-то неуловимо напоминавшего фронтового Василия Теркина (вполне возможно, что о завоевавшей фронт поэме Твардовского Вацлав был наслышан – во всяком случае, жена регулярно передавала ему «с воли» новые книги, хотя свидания и были запрещены), с неизменным успехом встречался аудиторией. Неунывающий, остроумный свой брат-зэк по имени дядя Клим действительно стал для окружения Дворжецкого приятелем и заступником, за его приключениями следили, его «письма», которые Вацлав зачитывал со сцены лагерной КВЧ, приветствовали аплодисментами – и скоро, совсем скоро Дворжецкий сам сделался одним из главных лагерных «придурков», имевших влияние не только на заключенных, но и на вольных работников лагеря. Ему доверяли трудовую агитацию, позволяли заступаться за зэков и даже не возражали против того, чтобы «з/к дядя Клим» наставлял рабочие бригады на истинный путь:
Война замучила! Четыре года…
Кончится война – будет свобода!
Выходит – надо стараться:
Помогать с фашистами драться.
Кто как может, пусть поможет.
Все годится, лишь бы Победы добиться!
А я вот слыхал, что Петрова бригада
Считает, что работать совсем не надо…
И на кухне кантуются ребята
По причине блата,
И в хлеборезку тоже
Только свой устроиться может
И своему же поможет!
Иной научится по фене ботать
И кричит: «Я не дурак!
Все равно мне, где работать,
Лишь бы не работать —
Проживу и так!»
А вот семеновцы из второй колонны
Выгрузили цемента 44 тонны,
И кирпича три вагона.
Молодцы, вторая колонна!
Поясним для читателей нового поколения: в слове «придурок» нет ничего оскорбительного – так в лагерях называли тех счастливчиков, кто ушел с общих работ или же умудрился на них не попасть. «Придурки», в том числе и лагерные артисты, и работники культурно-воспитательной части, – привилегированная каста заключенных; чище одетая, более сытая (хотя, конечно, говорить о сытости в Омском лагпункте военного времени не приходилось: как писал сам Дворжецкий, «хлеба по 200 граммов и баланда – вода и капуста. Пухли от голода…»), а самое главное – имеющая некоторую связь с волей. Впрочем, на воле в 1940-е было не многим сытнее и лучше, чем в лагере. Дворжецкий знал, что его сын и жена голодают, и мучился, что не может ничем им помочь. Разве вот сшить для Владика два костюма: «…матросский белый (брючки, френч с погонами, фуражка с крабом) и красноармейский (защитные бриджи, гимнастерка с погонами, пилотка со звездочкой, сапожки брезентовые и даже золотая звездочка героя). Нам шили униформу, материала было много, и портные с удовольствием выполнили мою просьбу…» «За зону» отцовский подарок рискнул передать сам начальник лагерной КВЧ, конечно, немало обязанный Вацлаву славой культурной бригады ЛП № 2 и некоторым преображением лагеря вообще[24].
Среди тех «вольняшек», кого Вацлав называет своими помощниками, помимо начальника КВЧ И. Кан-Когана фигурируют имена инспекторов культурно-воспитательного отдела лагпункта Софьи Тарсис и Марии Гусаровой. Последняя не только постоянно снабжала бригаду литературой, необходимой для подготовки спектаклей, не только заступалась за зэков перед начальством, но и выполняла их частые поручения и просьбы по связи с «волей». А ведь «нельзя забывать, что лагерный режим запрещал всякую связь вольнонаемных, в том числе и начальства, с заключенными по 58-й статье»[25]! Однако, несмотря на подобное строгое запрещение, обаяние руководителя Центральной культбригады, заключенного артиста Дворжецкого, было столь действенно, что одна из вольнонаемных работниц лагеря полюбила его.
Полюбила и даже – в 1946 году – родила ему дочь.
Собственно, именно эта лагерная история с неизвестной вольнонаемной (Вацлав нигде не называл ее имени и должности и после освобождения с ней практически не встречался, хотя деньги и вещи для дочери передавал регулярно) и стала причиной распавшегося брака Вацлава Дворжецкого с Таисией Рэй.
Скорее всего, жену подкосила не столько измена Дворжецкого, сколько внезапно осознанный резкий контраст между ее почти нищенской жизнью на воле и феноменальной «карьерой» мужа-заключенного в лагере. Но что же делать: Вацлав был, как сейчас бы сказали, подлинным «альфа», лидером, борцом, ему было свойственно выходить победителем из всех жизненных испытаний и, выходя из них, задавать высокую (иногда чрезмерно) планку всем, кто его окружал. Оттого-то, должно быть, Владиславу Дворжецкому, его старшему сыну, и приходилось непросто: он не был таким победителем – правда, не был и побежденным. Его амплуа скорее – человек, поневоле уступивший многократно превосходящей силе, но ею не покоренный; отсюда такое точное попадание в образы генерала Хлудова и капитана Немо, этих, как писала М. Цветаева, с которой Дворжецкий был косвенно связан через вахтанговцев, «вождей без дружин»… Однако вечное несоответствие отцовскому образу-идеалу всю жизнь задевало его, заставляя стремиться к недостижимому.
Да и только ли его одного?..
Рискнем предположить, что юная Таисия Рэй, с одной стороны, и полюбила в Вацлаве победителя: в 1937 году перед ней был вчерашний арестант, нищий, гонимый, но – гоноровый, блестящий, невероятно талантливый – настоящий герой! С другой стороны, в 1945-м из омской колонии она все же готовилась встречать зэка, затравленного и бесправного, а встретила всё того же блестящего виннера, проработавшего несколько лет заключения в театральной бригаде, пользующегося уважением лагерного начальства и любовью вольнонаемных сотрудников и сотрудниц. Получается, что на самом деле больше пострадал вовсе не он, а она!? У него – концерты, многочисленные выступления, лагерный оркестр, для участия в котором Вацлав выучился играть на домре, встречи с талантливейшими людьми, наконец, новый роман… У нее – грошовые службы, неотапливаемая комнатенка в Газетном, косые взгляды соседей, одиночество, нескончаемая тревога о муже, о сыне, о будущем. Могло ли ее утешить то, что Дворжецкий тосковал по жене, что, вспоминая о ней, читал по ночам арестантам в бараке «Принцессу Грезу» – читал так, что иные из них плакали?
Люблю мою грезу прекрасную.
О проекте
О подписке
Другие проекты