Будь целью моих записок возделывание личной памяти, с этой комнаты на Театральной площади мне бы и следовало начать. Рассказать о раннем детстве во всех его подробностях, каждая из которых занимает свое особое место в иерархии памяти: остается только понять, к какому уровню относится тугой водопроводный кран над облупившейся кухонной раковиной; к какому – сами облуплины эмали; сквознячок, шевелящийся под дверью на черную лестницу, где стоят поганые ведра с плохо подогнанными крышками; сама черная лестница, существующая как бы в назидание другой, парадной; или высокие окна, выходящие на площадь, однако не прямо, как подобает тем, кому нечего бояться, а выглядывая из-за широкой спины Консерватории – как мне и до сих пор кажется, исподтишка.
Если предаться этому промыслу, на промывочном лотке моей памяти останется весомая горстка золотого для меня песка (песчинки так малы, что приходится собирать их подушечкой пальца).
Впрочем, попадаются и вполне полновесные слитки.
Вообразите раннюю тьму ленинградского зимнего вечера: мы с отцом едем в гастроном за икрой. По тем временам в этом нет ничего особенного: икра, красная и черная, продавалась едва ли не в каждом гастрономе. Мои ровесники должны помнить: высокие икорные грудки на белых эмалированных поддонах, обыкновенно потревоженные только с одного края. Так что дело не в икре, а в том, что мы едем. Точнее, еду я. На санках, которые отец тянет за веревочку. Еду и смотрю – то вверх, то по сторонам, то на тротуар, от стен до поребрика укрытый свежевыпавшим снегом, – так серьезно и внимательно, словно наперед знаю: именно этот, а не какой-нибудь другой вечер останется со мной до конца моих дней.
Ах, как же мне хочется, отступив на обочину, порассуждать об этих вспышках памяти, таких ярких и осмысленных в сравнении с тысячами случайных снимков, коими нынешняя эпоха набивает свои бесчисленные гаджеты. Не исключено, что к ним я еще вернусь.
А пока расскажу о настольных играх (методисты называют их развивающими), к которым я пристрастилась лет с четырех-пяти.
Первым стало «языковое» лото.
На суконном языке вложенной в коробку инструкции описание игры звучит примерно так: стандартный набор (ГОСТ 1960 г.) включает ряд тематических картонок, а также мелкие карточки; с лицевой стороны каждой карточки напечатана картинка, с обратной – соответствующее слово на четырех языках (русском, английском, немецком, французском). Участники получают по одной большой картонке. Карточки раздает ведущий. Цель: покрыть соответствующие изображения, расположенные по периметру картонки. Выигрывает тот, кто сделает это первым.
Считалось – и, вероятно, справедливо, – что ребенок, увлеченный такого рода играми, обретает навыки логического и образного мышления, одновременно запоминая иностранные слова: их значение, правописание, произношение.
На первых порах мы играли с отцом. А поскольку с работы отец приходил усталым и довольно поздно, на мои призывы он не всегда откликался с одинаковым энтузиазмом. Так что, довольно быстро запомнив английские слова (других иностранных языков отец все равно не знал, впрочем, и английский он знал условно, в затруднительных случаях прибегая к словарю), дальше я играла сама.
Методический недостаток одинокой игры состоит в том, что некому поправлять ошибки. Преимущество – в отсутствии конкуренции. Независимо от того, в каком порядке выпадают карточки, ты выигрываешь всегда.
С отцом мы играли за обеденным столом. Одна я устраивалась за письменным, покрытым плексигласом. В на- ши дни это слово, означающее стекловидную пластмассу, давно и прочно забыто, но в годы моего детства им, в отсутствие полноценного стекла, покрывали что ни попадя, любые ровные поверхности, на которых – и все благодаря плексигласу – можно было писать чернильной ручкой (собственно, других и не существовало), а потом – и тоже украдкой – стирать.
Вот я, игрок и ведущий в одном лице, выбираю себе картонку. Пусть это будет, например, семья. Папа (father, Vater, père) читает газету «Правда»; мама (mother, Mutter, mère) с бабушкой накрывают на стол; сын-пионер мастерит модель аэроплана (о, эта вечная поза правильных советских мальчиков: голова слегка откинута, в правой руке крылатая бумажная «птица», глаза, подернутые мечтательной поволокой, устремлены в светлую коммунистическую даль); дочь-октябренок с неопределенной улыбкой на устах готовит школьные уроки; дедушка, сидя в кресле, любуется внуками.
Теперь, аккуратно подбивая с боков, складываем маленькие карточки аккуратной стопочкой. Если играть честно – картинками кверху (чтобы ненароком не впасть в соблазн).
Потом (на память, не подглядывая), начинаем бормотать: мама – mother – подходит, бабушка – grand- mother – тоже подходит, cucumber – нет, это к овощам, для которых предусмотрена своя, огородная, картонка.
По замыслу методистов – в той мере, в какой я в состоянии проникнуть в их замыслы, – ребенку (в игровой форме) предлагается усвоить базовый объем понятий, исчерпывающих заданную тему. В нашем случае, учитывая выбранную картонку: семьи. Подспудно маленький человек должен привыкнуть к мысли, что семья – явление природное, ограниченное тремя поколениями. Своего рода овощная картонка: проклюнулся, расцвел, дал плод – исчез. Все остальное, выходящее за рамки плодоносного цикла, не следует брать в расчет.
Надо признать, замысел точный. Четырехлетний ребенок верит взрослым. К тому же еще не умеет, одновременно шевеля губами и закрывая пробелы, строить логические цепочки. Например, такую: ну хорошо, с бабушками понятно. Одна умерла, «для меня недавно, для тебя – давно, ты еще не родилась»; другая пожила немножечко в Ленинграде, а потом уехала к себе на родину, «помнишь, мы ее навещали». Ну да, навещали, стояли на крыльце… Это я помню. Но ведь тут, на картонке, тут еще…
Однажды, обыграв саму себя, я сообразила: дедушка – это не соседский старик, с которым, встретив его на лестнице, полагается здороваться («Скажи дедушке: здравствуйте… Простите, Иван Федорович, она хорошая девочка, просто очень стесняется»), а кто-то, кому полагается быть в семье.
Или, выражая мысль взрослыми словами: если мы семья – где же мой дед?
Трудно понять, почему, споткнувшись об этот вопрос, я не задала его родителям – быть может, чувствовала таящуюся за ним опасность. В случае нашей семьи – ложную. Ведь родителям было что ответить: «Твой дед погиб под Ленинградом»; «Твой дед погиб в Мозыре», – если не углубляться в детали, и то и другое правда.
Но если все-таки углубиться… От эвакуации из родного Мозыря – как ни просили, ни умоляли жена и старшие дочери, – мой дед отказался наотрез, положившись на образ «благородного германского офицера», который застрял в его памяти со времен Первой войны. Тому, памятному, офицеру попросту не пришло бы в голову сгонять стариков, детей и женщин – пусть даже и евреев – к расстрельным ямам и оврагам. В письме, которое мой отец получил от него, уже будучи на фронте, дед рассказывал, как, проводив домашних, бродит по дому в одиночестве, сомневаясь в правильности своего решения. Итогом этих раздумий стало следующее: накануне отправки в гетто он и еще несколько таких же дряхлых старцев – дабы избегнуть уготованных им унижений, а заодно плюнуть в морды эсэсовским карателям – заперлись в его доме и, не прерывая громких молитв, совершили то, что на языке «протокола осмотра места происшествия» называется актом самосожжения. Хотя в этом, последнем, пункте белорусы-очевидцы расходятся: будто бы дом подожгли не сами обреченные, а соседка не иудейского вероисповедания – по их просьбе. Но можно ли полагаться на свидетельства, которые вышли наружу не над свежим пепелищем, а спустя десятилетия?
И уж раз мы заговорили о временах. Специально я не проверяла, но что-то мне подсказывает: до войны никаких таких лото с семейными картонками не было. Ведь если бы они были… «Ну как – где? Разве ты не знаешь, твой дедушка умер». Вариант: отец. Тут единственно правильный ответ: «Погиб». Относительно самой гибели есть варианты. Разбился в самолете, когда летел покорять Северный полюс. Или просто: над просторами Арктики. Ледяные торосы, белое безмолвие. А еще лучше: защищая границу. Которая всегда на замке. Который попытались открыть. Как – кто? Враги, диверсанты. Задумали перейти границу, которая – круг логически замыкается – всегда на замке. Игра начинается заново. Тем более полно подходящих карточек: отец – рядовой, сержант, капитан – стоит – за кустом, на краю оврага, у полосатого пограничного столба, – целясь из – винтовки Мосина, револьвера, пистолета – в проклятых диверсантов, – один, в составе пограничного наряда, без собаки, с собакой. Отдельный важный вопрос: как звали собаку? На этот случай также предусмотрены варианты: Шарик, Дружок, Джульбарс.
Если мать не готова к играм в отшибленную память, тогда ее ответ: «Молчи. Вырастешь – поймешь».
Впрочем, методисты моего́ детства уже не слишком рисковали. На дворе хрущевская оттепель. «Черные маруси», та́я в спецгаражах, превращаются в грязные лужи, подернутые бензиновыми разводами. Радужный слой год от года истончается. Силой поверхностного натяжения (руки так и чешутся уточнить: нечистой силой) молекулы бензина цепляются друг за дружку, пыжась сложиться в зловещие «Хлеб» и «Мясо». Как принято выражаться в их всесильном ведомстве: встать в строй. Пусть не в этом поколении, пусть хотя бы в следующем, когда все «лишнее» выветрится из ненадежной людской памяти. Растворится в нашем общем, нашем первобытно-общинном тотеме…
Но – еще раз: в моем случае методистам было не о чем беспокоиться («Оба ее деда ушли в мир иной по объективным, не зависевшим от их собственных сограждан, причинам. Да и с бабушками в общих чертах понятно», – я слышу их бензиновые голоса), но их, потирающих нечистые ручонки в надежде на хитрый замысел, ждало разочарование. Говоря по-нынешнему: облом.
Почему? Да по кочану. А если всерьез, если отложить овощную картонку: в те далекие времена – сестра родилась позже – моя семья состояла отнюдь не из трех человек. Была еще одна бабушка, которая (чурики-фурики, военная хитрость!) только называлась бабушкой. На самом деле доводясь мне прабабушкой с маминой стороны.
О проекте
О подписке