– Я знаю, что вы подумали. Уверяю вас, я вполне нормальный человек, с нормальными пристрастиями. Не слишком, может быть, темпераментный и чрезмерно разборчивый – это да. У меня есть страстное увлечение, однако оно не имеет отношения к сексу. Я, видите ли, заядлый коллекционер русского искусства начала столетия – в России это время называется Серебряным веком. Собственно, именно в связи с этим и лечу в страну моих предков. И мне – простите великодушно и поймите правильно! – будет не до того, чтобы устраивать свою личную жизнь. Кроме того… Кроме того, именно с «русскими невестами» связано одно из самых печальных, самых горестных воспоминаний моей жизни.
Джейсон помолчал, потом неожиданно для себя сказал:
– Открою вам секрет, чтобы уж окончательно расставить все точки над i. Я вряд ли буду в ближайшее время котироваться на брачной бирже. Ведь я лечу в Россию также и для того, чтобы почтить память женщины… единственной, может быть, женщины, которую я в своей жизни любил.
И только тут Келли обратила внимание, что ее загадочный спутник одет в строгий, даже мрачный черный костюм и вид у него в самом деле совершенно такой, как если бы он собрался на похороны.
Лида довольно долго стояла перед дверью с цифрой 19, не решаясь позвонить. Потом осмелилась – тренькнула разок, и опять долго ждала.
Никого? Осечка вышла! А драгоценное время уходит. На сегодня еще столько намечено…
Она снова потянулась к звонку, и в этот момент раздалось скрежетание и ворчанье открываемых замков, а потом дверь распахнулась и на пороге возникла высокая девушка в коротком и узком бирюзовом халатике. Уставившись на Лиду смеющимися глазами, она нервно отвела со лба челку (челку!) и шепнула:
– С ума сойти!
Потом она схватила Лиду за руку и сильно дернула, втаскивая в квартиру. Тотчас вырвала у нее сумку, брякнула куда-то на пол, наскоро чмокнула Лиду в щеку, обдав ароматом каких-то невероятно приятных, незнакомых духов, и махнула вдоль длинного темного коридора, в который выходили две двери. Жестами девушка с челкой показала Лиде, что в первую дверь она входить не должна, а должна войти во вторую. При этом глаза ее все время смеялись, и Лиде тоже вдруг сделалось необыкновенно смешно, и вообще, было нечто необыкновенно естественное в том, что она вот так стоит рядом со своей сестрой-близнецом, которую с рождения не видела, а ощущение такое, будто и не расставались никогда, и вся жизнь их прошла рядом.
– Сонечка! – вдруг донесся из глубины квартиры встревоженный женский голос. – К вам кто-то пришел? Вы где?
Соня сделала Лиде страшные глаза и снова махнула рукой вдоль коридора.
Та кивнула и послушно пошла – почему-то на цыпочках: наверное, потому, что от волнения забыла о домашней привычке разуваться у порога и не хотела стучать каблуками.
– Все в порядке, Людмила Григорьевна, – отозвалась Соня, тщательно запирая дверь, и Лида с новым волнением услышала ее – свой! – голос. Очень приятный голос, надо сказать. Совсем не такой уж писклявый и неестественный, каким он представал в записи. С другой стороны, кто может говорить естественно, если знают, что его в это время записывают на магнитофон? Лида, например, не могла. – Это соседка приходила денежку занять. Пенсию задержали, а мне разве жалко?
– Добрая вы душа, Сонечка, – уже успокоенно, размягченно отозвалась Людмила Григорьевна – и почему-то испуганно ойкнула.
Лида знала, почему она ойкнула. И сама-то еле удержалась от испуганного восклицания, по забывчивости сунувшись в ту самую дверь, куда ей не позволяла войти Соня, и увидав в зеркале напротив жуткое, неподвижно-белое лицо со вздыбленными волосами. Обладательницей этого лица и волос оказалась дебелая дама неопределенных лет, облаченная в какую-то странную одежонку, едва прикрывавшую пышную грудь и не доходившую до пухлых колен. Дама в вольготной позе полулежала на высокой узкой кушетке и вся была освещена чрезмерно ярким светом ногастой лампы. Рядом громоздилась металлическая этажерочка, вся уставленная баночками и бутылочками.
Лида только окинула комнату мгновенным взором – и отпрянула, испуганно оглянувшись на сестру. Та грозила ей кулаком одной руки, а другой зажимала рот – такое впечатление, чтобы не прыснуть.
Впрочем, голос ее был совершенно спокоен, когда она вошла в комнату и произнесла:
– Что случилось, Людмила Григорьевна?
– О господи, Сонечка, – все так же испуганно отозвалась дама. – У меня от жары, что ли, глюки начались, верите? Вдруг почудилось, что вижу вас в дверях, но одетой совершенно иначе, в какую-то серую юбку и черный пиджак, прямо как призрак… Вы мелькнули – и исчезли. И вдруг входите снова вы!
– Ей-богу, то была не я, – не погрешив против истины ни словом, поклялась Соня. – Это небось и правда был глючок небольшой. Душновато здесь, вам не кажется? Может, проветрим маненько?
– Нет, но у нее было совершенно ваше лицо! – упорствовала дама. – И фигура ваша, и волосы. Это были вы, совершенная вы! Или ваш близнец.
– Людмила Григорьевна, да бог с вами, – уже с оттенком нетерпения буркнула Соня. – Близнец отпадает в полуфинале. Вы же сто лет знали матушку – я у нее была единственной страдалицей. Дальше: сами подумайте, разве я могла бы переодеться в две секунды в пиджак с юбкой и обратно? И я вроде бы не больная, чтобы таскаться в такую жару в пиджаке!
– Вроде бы нет, – как-то не очень уверенно констатировала Людмила Григорьевна.
– Вот и ладненько, – сказала Соня. – Давайте-ка лягте, я вам масочку сниму. Вы же хотели побыстрее уйти, да и меня сегодня время поджимает.
В соседней комнате Лида мысленно хлопнула себя по лбу.
Ну конечно! Дамина физиономия потому имеет столь дикий вид, что вымазана косметической маской! Пожалуй, парафиновой. И этот странно высокий стол, и этажерка, и лампа с причудливо изогнутой ножкой – непременные принадлежности косметического кабинета. Ее сестра – эти слова звучали непривычно до дикости – Соня Богданова завела на дому косметический салон. И этим, очевидно, зарабатывает себе на жизнь.
Кстати, почему она все время называет сестру Соней Богдановой? Хоть у близнецов, судя по книжкам, судьбы складываются весьма похоже, однако совсем не обязательно, чтобы Соня до двадцати семи лет оставалась одинока, как и Лида. У нее уже другая фамилия. Просто чудо, что она живет по тому же самому адресу, который был указан в письме Ирины Богдановой. Мужа Сониного, правда, не видать, да и вообще – в комнате, которую оглядывает Лида, ничто не указывает на присутствие мужчины. Нормальная, чисто дамская комнатенка, обычная мебель, обычные безделушки, правда, картин много, все больше русские пейзажи. Эге, а это что такое? Это не пейзаж, а вырезанная из какого-то альбома или календаря и пришпиленная к обоям портновскими булавочками репродукция малоизвестной картины Серебряковой «Прощание славянки».
Да, Серебрякова теперь в моде, «Сотбис» за нее дает сумасшедшие деньги. Интересно, знает об этом Соня или ей просто нравится картина, как нравится, к примеру, Лиде? Конечно, женщина на картине, эта вдова, за спиной которой пылает погребальный костер мужа, – вылитая Соня. Или вылитая Лида… Вряд ли они обе позировали Зинаиде Серебряковой – в 1919-то году! – просто натурщица была на них страшно похожа. Все-таки есть, наверное, что-то в этих россказнях о переселении душ или двойниках, прошедших сквозь время.
А еще что-то, безусловно, есть в рассказах о странном сходстве близнецов, которые выросли далеко друг от друга! Взять хотя бы эту картину, которая нравится им обеим. И Соня точно так же, как Лида, говорит не «мама», не «мать», а «матушка». И если она к тому же обожает абрикосовый компот…
Лида вдруг вздрогнула, оглянулась – и обнаружила, что Соня стоит, опершись о притолоку, и пристально смотрит на нее. И сколько времени, интересно знать, длится это разглядывание?
– Только что вошла, – сказала Соня, и Лида даже вздрогнула. А может, она невольно спросила вслух? – Проводила клиентку – и сразу к тебе. Ты давно знаешь?
Не было нужды уточнять – о чем.
– Недели две. Хотела приехать сразу же, как нашла письмо Ири… то есть нашей матушки.
– Письмо?! Да как же Анна Васильевна его сохранила? Мать иногда – из чистой вредности! – пыталась писать Литвиновым, но безответно. И тебе об этом, конечно, никто ни гугу?
– Никто. Я сразу хотела расспросить отца – в смысле Дмитрия Ивановича. Но не успела, он умер. Сама понимаешь, похороны, девятины… а как только освободилась, приехала тут же. А ты?
– Да уж давненько, небось лет восемь-десять, – усмехнулась Соня, все так же опираясь о притолоку, словно опасаясь приблизиться к Лиде. – Вру – одиннадцать! Мне как раз исполнилось шестнадцать, и матушка вдруг ни с того ни с сего потащила меня на один день в Нижний. Как с печки упала! С вокзала, помню, поехали на площадь Свободы, а оттуда еще немножко прошли – и вышли к такому задрипанному панельному дому на Ковалиху. Умора, а не название, это просто ужас что такое. И матушка вдруг с этаким надрывом – а в ней, надо тебе сказать, умерла великая актерка, ее хлебом не корми – только дай чего-нибудь отмочить с надрывом! – говорит: «Вот в этом доме живет твоя родная сестра, и вы похожи с ней как две капли воды, но мои грехи разлучили вас еще в младенчестве, и вы не увидитесь с ней никогда, никогда!»
Всю эту тираду Соня произнесла с нелепыми ужимками и выкаченными глазами, бия себя в грудь и неестественно вибрируя голосом, однако Лида даже ахнула, до того ясно представила вдруг эту женщину, не виденную никогда в жизни: свою родную мать…
– Ну, я, естесссно, говорю: «Что за чушь? Почему никогда? Какой номер квартиры? Пошли, навестим сестричку! Вот подарочек ей будет ко дню рождения!» Тут матушка чуть на колени передо мной не бахнулась и, рыдая очень натурально, сообщила, что дала страшную клятву «этим святым людям», которым она и так принесла очень много зла, и никогда, ни за что не позволит нам с тобой увидеться, чтобы не надрывать твоей души. Прямо-таки мексиканский сериал, да? Наконец, сообщила, что Литвиновы каждый месяц слали очень немалую сумму откупного, чтобы она сама не вздумала надрывать твою душу, на которую ей, сказать по правде, было плевать с высокой башни. Как и на мою, впрочем. То есть под всякой настройкой всегда лежит грубый экономический базис, как нас и учили в школе.
– А потом?
– Ну что потом? – пожала плечами Соня. – Мне сразу расхотелось с тобой видеться, как только я поняла, что в этом случае наши доходы сойдут на нет. Матушка-то ни дня нигде не работала, и мне стало ясно почему. Перестанут Литвиновы платить – придется мне вместо медтехникума идти работать, содержать и матушку, и ее хахалей, которых она как перчатки меняла. Вотчимов, как раньше говаривали, у меня столько сменилось – не счесть. Ей-богу, на улице встречу – не узнаю! А ты говорила, твой отец – ну, приемный отец – умер? Почему?
Лида понимала, что этого вопроса не избежать, но кто бы знал, до чего не хотелось об этом говорить!
– Отравился грибами.
– Что?! – Соня побледнела. – Как? Каким образом?!
– Ну как грибами травятся? – дрожащим голосом спросила Лида. – Очень обыкновенно! Он же был на пенсии и все лето, чуть не с апреля по октябрь, проводил в саду, там у нас был домишко такой хиловатый в садово-огородном кооперативе. Я эту дачу терпеть не могла! Отец сам себе готовил. А тут черт меня как раз принес – будто нарочно! Отец говорит: надоело на картошке да макаронах сидеть, схожу в лес – как раз грибы пошли. Ну, и набрал то ли ложных опят, то ли поганку зацепил вместе с сыроежками. Пожарь, говорит, мне. А я вообще в грибах ничегошеньки не понимаю, я их и не ем никогда, гадость такая скользкая, ненавижу…
– Я тоже, – шепотом сказала Соня, и ее передернуло совершенно так, как передернуло Лиду.
– Ну, раз просит, поджарила. А мне надо было непременно к вечеру вернуться в город. Умчалась, а через три дня меня нашла полиция… Он надеялся, видимо, отлежаться, когда прихватило, никому из соседей ничего не говорил. А потом уже поздно было.
– Да, – протянула Соня. – Неслабо!
– Слушай, – с искусственным оживлением спросила Лида, – а ты вместе с матерью живешь или как?
– Или как. Ты разве не в курсе, что матушка наша общая тоже ушла к верхним людям?
Сказать, что голос Сони звучал при этом известии равнодушно, значило не сказать ничего.
– Да ты что? А как же?.. Но ведь я ехала, чтобы с ней повидаться после всех этих лет… – Лида ошеломленно качала головой.
– Повезло тебе, сестричка, что не застала ее. Матушка последние годы являла собой весьма печальную картину. Уж на что муженьку моему, Косте, все в жизни было глубоко по фигу, но и у него порою отказывали тормоза терпения.
– Ага! – оживилась Лида. – Значит, ты все-таки замужем!
– О-ой! – Соня обморочно закатила глаза. – У нас не разговор, а мартиролог какой-то получается, честное слово. Смеяться будешь, но только Костенька Аверьянов, супружник мой дорогой, тоже… того-этого…
– Какого? – свела брови Лида. – Какого – этого?
– Он умер ровно год назад, – с усилием оборвав истерический смешок, сухо, по-деловому, сказала Соня. – День в день. Отравился. Что характерно, грибами. Вот, полюбопытствуй.
Она не глядя сняла с полки и сунула Лиде пачку каких-то фотографий.
Кладбищенские жутковатые виды. Молодой человек в гробу – красивый даже мертвый, белокурый такой. Злое, затравленное Сонино лицо – на всех фотографиях она держится как-то в стороне от гроба. А это, надо полагать, поминки. Разнообразные женские лица над винегретами и блинами…
– Родня его, что ли? – тихо, сочувственно спросила Лида.
– Нет, сослуживицы. Котик мой трудился в охране местного художественного музея. Старые грымзы! Его они обожали, а меня терпеть не могут. Да меня чуть ли не весь городишко терпеть не может. Некоторые пытались повесить Котькину смерть на мою нежную шейку, но ничего у них не вышло. К их великому огорчению, у меня на тот день было железное алиби, пусть и не очень-то приличное. А, плевать!
Соня помолчала, опустив глаза, делая какие-то странные движения руками. Лида посмотрела – и вспомнила старинное выражение, которое прежде встречала только в романах: «ломать пальцы». Только теперь ей стало понятно, как это выглядит.
Вдруг Соня резко потерла руки и вскинула на сестру глаза.
– А, плевать! – повторила с искусственным оживлением. – Ближе к делу. Ты знаешь, сегодня, когда увидела тебя на площадке, поняла, что Бог – есть. Есть он! И откликнулся на мои молитвы. Ты фильм «Щит и меч» – ну, старый такой, знаменитый! – смотрела?
Лида хлопнула глазами:
– Сонь, я что-то не понимаю…
– Потом поймешь, – оборвала сестру Соня. – «Щит и меч», говорю, смотрела или нет?
– Это где молодой Любшин? Смотрела разок, – промялила Лида, совершенно ошарашенная.
– Может, помнишь: там песня в конце поется классная. Все знают «С чего начинается Родина?», а эту мало кто помнит. Между тем в ней четко выражена просьба, с которой я намерена к тебе обратиться, дорогая сестричка.
Соня негромко пропела, заглядывая в глаза Лиды:
Давай с тобою поменяемся судьбою,
Махнем не глядя,
Как на фронте говорят!
И усмехнулась, наблюдая, как вытягивается от изумления Лидино лицо:
– Да не навсегда, родная. Только на один вечерок.
Из дневника З.С., Харьков, 1920 год
…В очередной раз пытаюсь начать писать дневник, но сразу тоска берет. Сколько уже этих дневников я забросила, подозреваю, та же судьба постигнет и эту тетрадку, как только снова раздобуду краски, потому что дневник моей жизни, ее событий, любви к людям и тех впечатлений, которые они на меня производили, – это мои картины. Но сейчас нет красок, а достать пока негде. В Археологическом музее, в мастерской наглядных пособий которого я зарабатываю на жизнь рисованием черепков, найденных близ Харькова, довольно карандашей и небольших листков, на которых фантазию свою не выплеснешь, однако можно предаться с их помощью воспоминаниям и кое-что записать о нынешних житейских обстоятельствах. Вот я и хочу вспомнить сон, который видела минувшей ночью.
Снилось мне милое Нескучное, откуда мы этой зимой с таким трудом выехали (в мороз ужасный, долгим цугом: три подводы с дровами, четыре с нашими вещами, я, мама, дети в трех санях!) в Харьков, но снилось не зимнее и заброшенное, снегом заметенное и наполовину разоренное революционными мужиками, а то, каким оно было, когда мы с Борей однажды поняли, что влюблены и друг без друга не можем ни быть, ни жить. Он, впрочем, уверял, что влюбился в меня еще в ту минуту, когда ему, двухлетнему, показали меня – только что родившуюся его кузину. Может быть, и так: ведь вся наша жизнь прошла неразрывно, мы буквально умирали от тоски, когда разлучались, и сама смерть его стала следствием его стремления как можно скорее вернуться ко мне… если бы он не сел в тот воинский эшелон, все могло быть иначе!
Нет, не могу то и дело возвращаться к его смерти, хочу описать тот день, когда мы – ему шестнадцать, мне четырнадцать – пошли вместе с семьями, его и моей, помогать убирать хлебы. Уже скосили рожь, при нас косили овес, и мы таскали снопы, помогая складывать крестцы. Позднее принялись за яровую пшеницу, но я уже в этом не участвовала, потому что занозила большой палец на левой руке, и Боря мне занозу попытался вытащить. Как-то так вышло, что на нас никто не обращал внимания, родители наши были заняты уборкой. Он давил, давил мой палец, и мне было так больно, что я плакала, да и он сам побледнел от жалости ко мне, наконец поднес мой палец ко рту и вытащил занозу зубами. Тут уж я не сдержала слез, выдернула палец, а он с таким несчастным видом говорит:
– Ты меня теперь не простишь и замуж за меня не выйдешь.
А я, всхлипывая, бормочу:
– Какие ты глупости говоришь, мы не можем пожениться, мы двоюродные!
– Ничего, – возражает Боря, – я добуду разрешение у архиерея!
– Эва хватил, – отвечаю я, – да ведь архиерей с тобой и говорить не станет! Ты же мальчишка!
– Во-первых, я не мальчишка, – заявляет он так надменно. – А во-вторых, я же не сейчас к архиерею поеду, я должен повзрослеть, поступить в университет, да и тебе подрасти не мешает. Мы еще не завтра жениться собираемся!
И только теперь я осознала, что мы совершенно серьезно обсуждаем какую-то невозможную, нереальную вещь – нашу свадьбу! И тут я опять зарыдала, причем не могу понять отчего: то ли оттого, что палец ужасно болит по-прежнему, то ли оттого, что еще не завтра жениться, а Борька такой скучный: про университет сказал, про архиерея тоже, а про любовь?! Он же должен сказать, что любит меня, а потом спросить: «А ты?» И я отвечу: «И я!» И тогда можно целоваться… Но этого ничего нет!
Стою как дурочка, рыдаю и рыдаю.
– Зика, – восклицает он с несчастным видом, – ну почему ты все время плачешь? Я же занозу вытащил!
Вот дурак какой, не могу же я ему напомнить, что разговора о любви у нас не было! А он сам не догадывается, что ли?
Я разозлилась и говорю:
– Ты, наверное, не всю ее вытащил, кажется, она мне под ноготь залезла, и, может быть, я теперь умру от заражения крови!
И так мне стало жалко себя, представила я эту картину: я лежу в гробу, одетая во все белая, как невеста, а Борька рядом стоит, очень печальный, а в толпе гостей топчется Варюша Крашенинникова, которая ему в прошлое Рождество глазки строила почем зря, а он внимания не обращал, и я понимаю, что она теперь уверена, что рано или поздно он все же на нее посмотрит и, может быть, даже на ней женится когда-нибудь.
Вот ужас!
И в эту самую минуту Борька вдруг схватил меня, прижал к себе и шепчет:
– Ты должна знать, Зика: если ты умрешь, я тоже умру.
Я бормочу ему в сорочку (до сих помню ее запах и цвет – она была синяя, кубовая[1], как его глаза!):
– Что, правда, умрешь?!
– Ну да, – отвечает он. – А ты?
– И я, – всхлипываю я.
И только теперь понимаю, что мы все-таки объяснились в любви!
А поцеловаться не успели: появилась мама, увидела, что я плачу, пришлось ей про палец сказать, она разохалась-разахалась…
О проекте
О подписке