Тамир въехал в родной Ела́шир погожим утром.
У городского тына было многолюдно: казалось, все окрестные веси съехались на торжище. В распахнутые ворота чинно тянулись телеги с добром, верховые и пешие гости.
Люди везли то, что успели наработать за долгие зимние вечера. Ткани, узо́рочье[3], горшки, ложки, верёвки, меховая рухлядь продавались либо выменивались на соль, птицу, зерно, железные кри́цы[4]. Словом, тут можно было сыскать всё – от ножа до телеги.
Колдун ехал медленно, пробираясь через могучий людской поток, пёстрый, крикливый, беспорядочный. Завидев серое одеяние, народ кланялся и расступался, торопясь дать дорогу обережнику.
Странник словно не замечал любопытных и опасливых взглядов, только усмехнулся про себя, услышав, как неказистая бабёнка, похожая на встрёпанную галку, громко шептала стоящей подле неё товарке, дородной девке с румянцем во всю щёку: «Нешто опять из городу не выехать седмицу? В конце та́яльника приезжали ведь за выучами!»
Молодица всплеснула руками: видимо ли дело при таком-то скоплении людей застрять в городских стенах, покуда посланник Цитадели ищет осенённых!
И ни одна живая душа не признала в прибывшем колдуне сына пекаря Строка, добродушного, сдобного, как его хлебы, паренька.
Пять вёсен прошло. Родной город казался Тамиру родным и чужим одновременно. Будто в душу стучалась, но не могла достучаться память.
Он всё ждал, когда дрогнет сердце. Вот улочки, знакомые до судороги в горле. Вот дома, которые он помнил с детства. Совсем не изменилась старая корчма́[5] с тесовой крышей. И дорога, мощённая деревянными плашками, тянется, как раньше. Вот и дом родительский. Те же ворота, только покосившиеся, то же крыльцо, та же кровля. Старая липа за частоколом по-прежнему обнимает ветвями небо.
Обережник спешился, взял коня под уздцы и вполсилы постучал в просевшие створки. Как бы не рухнули. Со двора дребезжащим лаем отозвался пёс. «Надо же, жив ещё», – подивился Тамир, вспомнив кобеля по кличке Звон, которого ещё слепым щенком выменял на калач у соседа и тем самым избавил от участи быть утопленным.
На стук и собачий брёх из дома выскочил кто-то уж больно резвый на ногу, прошлёпал к воротам, повозился с засовом. Страннику открыл вихрастый парнишка вёсен одиннадцати-двенадцати, следом за которым, опираясь на кривую клюку, вышел отец.
Тамир смотрел и не узнавал в согбенном дряхлом старце того, кого помнил ещё крепким, полным сил. Сердце не дрогнуло, лишь пришло запоздалое понимание, что дома не был очень давно. Строк глядел на наследника растерянно, близоруко щурил слезящиеся глаза, но не понимал, кто перед ним.
Мальчишка, державший хозяина дома под локоть, пялился на колдуна, вовсе позабыв о почтении. Обшаривал взглядом серую одёжу, запылённую накидку, коня с добротной, но не вычурной сбруей.
Гость молчал, давая старому и малому разглядеть себя.
Все безмолвствовали.
Вдруг Строк вытянул вперёд подрагивающую морщинистую руку и с недоверием прошептал:
– Тамир?
Колдун кивнул, понимая, что в высоком поджаром мужчине с коротко остриженными тёмными волосами, бледной кожей и навек исчезнувшими веснушками трудно признать неуклюжего рыхлого дитятю, ушедшего с креффом.
– Тамирушка… Воротился…
И не обращая более внимания на то, что незнакомец, постучавшийся в ворота, мало общего имел с тем, кто некогда за эти ворота вышел, отец притянул к себе родное дитя. Сухие руки слабо цеплялись за широкие плечи, а седая макушка родителя едва доставала отпрыску до подбородка.
– Сыночек…
Неловко обнимая старика, Тамир думал о том, что этот почти ослепший дед давным-давно учил его мудрёному ремеслу хлебопёка. Как же так получилось, что наука, впитанная едва не с материнским молоком, навсегда выветрилась из головы и стала чужой всего-то за пять вёсен, проведённых в Цитадели? Такой же чужой, как этот человек, зовущий его сыном и столь крепко сжимающий в объятиях.
– Будет, будет, – сухо сказал обережник и высвободился. – В избу идём.
Старик часто-часто закивал, заговорил, давясь словами:
– Радость-то какая! Воротился! А мать вот не дождалась тебя. По осени схоронили. Умирала, всё говорила, мол, сы́ночку бы повидать, хоть обнять напоследок, да словом перемолвиться. А я вот дожил, пень трухлявый! Теперь и помирать можно. Сынок, дай хоть нагляжусь на тебя!
Тамир настойчиво повёл отца в дом, переводя беседу с жалостливого лепета на разговор более насущный.
– По осени? – уточнил он.
Строк закивал.
– Застудилась да в три дня сгорела от лихоманки. Я уж и целителя звал, да только он руками развёл, мол, от старости и тоски припарок не придумано.
– Обряд-то по уму провели? Не поднялась? – хмуро спросил колдун, шагнув в тёмную, душно натопленную избу.
– Не поднялась, что ты. – Отец замахал руками. – Из сторожевой тройки колдун отчитывал. Нам же прошлой весной нового чароплёта урядили.
– Наузника, – поправил Тамир.
– Да, да, – торопливо согласился отец.
– Схожу на жальник, проверю, как отчитал, – отозвался колдун, не доверявший никому, кроме себя, и повернулся к застывшему в стороне оробевшему пареньку. – Нечего столбом верстовым стоять. Коня расседлай да сумы перемётные в избу занеси.
Мальчишка мигом ожил, поклонился и убежал, только пятки замелькали. Старый хлебопёк метнул на сына удивлённый взгляд. Не думал Строк, что его Тамир, допрежь такой робкий, сможет когда-либо говорить столь властно. Но слышалось, что привычка приказывать давно и прочно прижилась в его низком негромком голосе.
Отец растерянно глядел на возмужавшего наследника, а видел пред собой чужина. Если бы в облике этого сурового незнакомца не угадывались черты почившей жены, Строк и вовсе усомнился бы в своём с ним родстве.
– Скажи: есть ли у тебя нужда какая? – тем временем спросил сын.
Старик виновато ссутулился, подумав, будто Тамир хочет упрекнуть его, и залопотал:
– Ты уж прости, родной, нет у нас уюта прежнего. Млава как умерла, так и опустела изба без хозяйки. Не серчай…
Он обвёл рукой горницу, словно прося прощения у наследника за столь убогое убранство.
Обережник проследил за движением сухой ладони. Изба как изба. При матери, знамо дело, и тканки на скамьях чище были, и полы выскоблены так, что глаза слепило. Но в остальном ничего не изменилось: знакомые с детства сундуки, ткацкий стан в углу, прялка с куделью. Всё так же, как пять вёсен назад, лишь побледнело, постарело и словно осиротело без хозяйки. Да и пахло нынче в доме не стряпней и чистотой, а дымом и пылью. Тамир покачал головой. Заметив это, отец зачастил:
– Как доехал, сынок? Может, баньку натопить?
Скрипнула дверь. В горницу вошёл с перемётными сумами на плече давешний мальчишка.
– Это кто? – словно не слыша отца, спросил наузник и кивнул в сторону паренька.
– Дак Яська, – испугался Строк. – Ты его помнить должен: то матушки твоей се́стрич[6]. Родня его по зиме сгибла: в печи камень обвалился, дым в избу пошёл, угорели все от мала до велика. Он один уцелел, да и то потому, что накануне у нас загостился да заночевал. Я и приютил горемыку. Ни кола ни двора у него. Хозяйство немудрёное всё на оплату обряда ушло: шутка ли, девять душ разом упокоить! Так что оба мы с ним, выходит, сироты.
– А ну подойди, – приказал Тамир Яське.
Тот испуганно шагнул вперёд и замер, глядя на колдуна округлившимися от почтения и страха глазами.
– Вроде руки есть у тебя. Иль две слишком много? Одну, может, вырвать?
Мальчишка сошёл с лица[7], захлопал глазами, не ведая, за какой проступок ему прочат столь страшную участь.
Тамир пояснил:
– Что ж ты живёшь, будто захребе́тник[8]? Ни чистоты, ни порядка.
От его холодного голоса, от пронзительного взгляда тёмных глаз несчастного Ясеня прошиб пот.
– Тамирушка, Тамирушка, – залопотал отец, пытаясь оправдать мальчишку. – Дитё ж он ещё. Да и не девка по хозяйству-то проворить.
– Спроворит, ежели не хочет без рук остаться, – отрезал наследник.
Старик отшатнулся, не веря, что его любимый сын может эдак напуститься на ни в чём не повинного сироту. А побелевший от страха паренёк бросился торопливо накрывать на стол, меча из печи немудрёную снедь: жидкие зелёные щи, кашу, сваренную, видать, ещё позапрошлым днём, да пареную репу.
Тамир ел и хмурился. Щи были пустые, хлеб глинистый, каша слипшаяся. Наконец он не выдержал, отложил ложку и мрачно спросил:
– Эдак вы каждый день трапезничаете?
Отец сызнова виновато развёл руками. Сын поднялся, подошёл к скамье, на которой лежали перемётные сумы, и, пошарив в одной, извлёк завёрнутый в холстину каравай, шмат сала, несколько головок чеснока и вяленое мясо. Достав из-за пояса нож, он принялся нарезать яства толстыми пластами, но замер, почувствовав пристальный взгляд.
Яська с ужасом смотрел на нож. Видать, промелькнуло в умишке, что этим клинком колдун резал и собственную руку, и покойников, и Хранители ведают что ещё. Тамир с усмешкой протянул мальчишке розовый кусок свинины на кончике ножа.
Яська, будто зачарованный, взял лакомство, но от ужаса и отвращения никак не мог поднести его к губам. А клятый колдун отправил другой кусок себе в рот и начал жевать, глядя пареньку прямо в глаза.
Желудок подпрыгнул пареньку к горлу, и Яська рванул в сени, зажав рот ладонью.
Строк лишь горько вздохнул. Даже когда умерла Млава, он не чувствовал себя таким обездоленным, таким… обокраденным. Кто нынче сидел с ним за одним столом? Разве Тамир? Не было у его сына таких пустых глаз. И холода в голосе тоже не было. Звонким был парень. Сердце его пылало, а глаза светились. Словно подменили его креффы в Цитадели! Перекроили на свой лад. Забрали дитя ласковое, а воротили неведомо кого. Холодного, мёртвого.
Одному лишь радовалось родительское сердце: не сгинул сын. Жаль только, душа его озлобилась. Но душа ведь как птаха: приласкай, обогрей – и затрепещет. Найдётся красна де́вица с очами ясными – оттает его сын, как иные, жизнью битые, оттаивали.
– Сынок, как жить теперь будем? – осторожно спросил старик. – Пора бы уж тебе и жену в дом вводить…
Услышав это, обережник усмехнулся.
– Отец, какая жена? Я колдун. Вне рода мы. Вне обычаев. И семей у нас нет. В Елашире я не останусь. Повидаться приехал, проведать. А завтра обратно в Цитадель отправлюсь. На мой век покойников хватит.
У Строка жалко вытянулось лицо. А возникший в дверях Яська круто развернулся и сызнова кинулся блевать.
– Прости, сынок, не разумею обычаев ваших. – Старик вытер глаза.
– Не по сердцу тебе, что я труповодом стал? – спросил Тамир, сам не понимая: откуда, из каких глубин души лезет эта желчь и изливается на ни в чём неповинного человека.
– Не труповод ты, – вдруг твёрдо ответил отец. – Ты сын мой. Им и останешься.
Он порывисто обнял этого чужого рослого мужчину, в котором даже сквозь долгие вёсны разлуки и пролёгшее отчуждение всё одно чуял родную кровь и которого любил всем сердцем.
– Пойдём на буевище, сынок, – хрипло произнёс Строк. – Матери поклонишься. Она все глаза выплакала, тебя дожидаясь. А уж когда из Цитадели возвращалась, по две седмицы, как мёртвая на лавке лежала.
– Она ездила ко мне? – удивился Тамир.
– Покуда силы были, дважды от весны до весны. Да всё впусте.
«Видать, Донатос не пускал, – догадался колдун. – Знал, что на пользу не пойдёт. Оно и верно».
На жальнике, прятавшемся в рощице за городским тыном, Тамир с отцом пробыли до вечера. Колдун подправил холмик, окропил кровью, словно не доверял тому, кто по осени затворил его матери путь в мир живых. Зарыл в могилу оберег с мудрёным на-узом, чтобы никто не смог Млаву поднять и потревожить. А после они с отцом долго стояли и молчали. Тамиру нечего было сказать, а старик, костлявым плечом прижимавшийся к налитому силой, говорить не осмеливался.
На обратном пути, возле городских ворот Строк стиснул сына за локоть.
– Ты прости, ежели что не так, сынок. Может, обидно тебе, что Яську я пригрел?
– Да пускай живёт, – отмахнулся колдун. – Ему защита, тебе подмога.
О проекте
О подписке
Другие проекты