Читать книгу «Терапия» онлайн полностью📖 — Эдуарда Резника — MyBook.
image
cover



– Ты же знаешь – если твой муж окажется немцем, бабушка будет против, – ответила Рахель.

– А ты?

– Мне все равно.

– А ты сможешь поговорить с бабушкой?

– Зачем?

– Чтобы ей тоже стало все равно.

– Портить отношения со свекровью? Нет, в мои планы это не входит, – ответила Рахель, немного помолчала и добавила: – А что, уже назревает?

– Нет, – ответила Аида, – просто спросила.

* * *

– Я пригласил вас, чтобы получить отчет о происходящем с моим сыном, – сказал Ульрих.

Мы сидели за столиком на террасе ресторана и обедали. Я предвидел, что разговор будет не из приятных, но не мог отказать во встрече человеку, который платит.

– Работа продолжается, – ответил я. – Я не имею права рассказывать вам подробности.

– Что значит не имеете права? Вы обязаны рассказать! Я его отец!

– Ваш сын – не продолжение вас, – напомнил я. – Он отдельная личность.

Ульрих посмотрел на меня как на ребенка, в которого приходится вдалбливать элементарные истины.

– Вы обязаны вкладывать в его мозги то, что говорю вам я, понятно?

Я молча глядел в тарелку.

– После вашей работы с Тео ситуация только ухудшилась, – продолжил Ульрих. – Он стал пропадать куда-то. На днях я выяснил, что он зачем-то ездит в Гамбург. Зачем? Что там происходит? Вы что-то знаете? Вы обязаны рассказать мне – я вам плачу.

– Платите вы, но мой пациент – он.

– Если мы сейчас не договоримся, я не буду платить, – сказал Ульрих.

Нет, вовсе не печаль я в этот момент почувствовал. Тоску. Это была тоска и глухая злоба. А еще можно добавить чувство безысходности и отчаяния.

Работать с его сыном бесплатно я не собирался. У меня уже есть бесплатный пациент, его вполне достаточно. Но бросать терапию с Тео из-за того, что за нее не платят, резать по живому – это было бы очень больно. Я вложил столько труда, творчества, энергии. Ну и что мне делать? Убить этого господина прямо сейчас, в ресторане? Но ведь мертвый он уж точно платить не будет.

Так уже бывало, когда терапия по каким-то причинам внезапно прекращалась, а я помимо воли продолжал оставаться в мысленных диалогах с пациентом. Знаете, это было мучительно.

Я знаю, что это непрофессионально. Знаю, что надо освободиться, проработать зависимость с помощью Манфреда, но я неидеален – так и не собрался к Манфреду. Наверное, я почему-то не хотел освободиться – хотел продолжать страдать.

Сидя напротив Ульриха, я вынужден был признать, что у меня так и не получилось стать безупречной психоаналитической машиной. Я почувствовал, что, даже если Ульрих перестанет мне платить, вполне вероятно, что я могу принять решение все равно продолжить работу с его сыном – бесплатно.

Я хотел работать за деньги. Когда чувствовал готовность продолжить работу бесплатно, то ощущал себя бессильным заложником чего-то, что сильнее меня. И эта несвобода меня угнетала. Это тоскливо – быть заложником.

Мое самое настоящее личное горе – что на нашей планете нет системы бесплатной терапии для каждого, кому она требуется. Терапия относится к элементарным потребностям человека – таким, как хлеб, вода, воздух, сон, спасение на воде и на пожаре.

До тех пор, пока люди не поймут себя, они не будут знать, почему они из века в век истребляют друг друга миллионами. Не узнают, почему, несмотря на то что все вокруг воспевают любовь, главными чувствами на нашей планете уже больше сотни лет остаются страх, тоска и злоба.

Наилучшая иллюстрация – именно этот надутый тупой индюк. Я делаю для его сына больше, чем делает он сам. Я веду сложную и опасную борьбу за его жизнь – я пытаюсь вырвать его Тео из лап смерти.

Да, именно так – этот господин думает, что мы занимаемся возней вокруг неподобающих открыток и спасаем отцовскую карьеру? Нет, на самом деле мы спасаем Тео от смерти на том самом этапе, когда она уже сжала свои холодные пальцы на его горле: Тео этого пока не знает и его отец тоже, а я это уже вижу – я уже видел трупы таких молодых людей. Один лежал на мостовой у шестиэтажного здания, другой – в горячей ванной родительского дома, а третий на гостиничной лестнице с иглой в локтевом сгибе. Труп Тео я тоже вижу – он висит в особняке Ульриха где-нибудь в оранжерее, среди крупных листьев тропических растений. И теперь этот надутый индюк вдруг заявляет, что перестанет платить мне за терапию его сына? Да ради бога!

Я почувствовал усталость. Вдруг осознал, что у меня стало слишком много врагов в борьбе со смертью: люди, нация, государственная машина, бодрая крикливая пропаганда, сам Тео с его больной системой ценностей, в которой на первом месте стоят интересы кого угодно, кроме собственных. Нет, я не буду работать бесплатно.

Я встал из-за стола. Фраза Ульриха о том, что он не будет платить за терапию сына, была последней в нашем диалоге. Он сначала не понял, зачем я встаю, – он понял это только тогда, когда я бросил деньги на свободное место около своей тарелки. Он не ожидал, что я могу уйти так просто и так непочтительно, – даже не взглянув на собеседника и не попрощавшись.

* * *

Когда я вернулся домой, Рихард уже ждал меня. Он сидел в гостиной и с аппетитом поедал пирожки, которые утром испекла Рахель, – перед ним стояло большое блюдо, на котором возвышалась целая ароматная гора. Рахель стояла напротив и с улыбкой смотрела на Рихарда.

– Вкусно? – спросила она.

Рихард кивнул.

Раздеваясь, я бросил неодобрительный взгляд на Рахель.

– Извините, Рихард, я немного опоздал, – буркнул я. – Вы можете пройти в кабинет.

Рихард поднялся и, дожевывая пирожок, пошел за мной.

– Ваша жена вкуснее печет… чем пекла моя мама, – сказал Рихард, сидя в кресле для пациентов.

Я кивнул уклончиво.

– Я понимаю, вы не можете судить – вы не пробовали, – он задумался и продолжил: – В тот вечер у нее все сгорело. Это неудивительно. Она сама начала скандал. Как и всегда. Сначала в очередной раз обвинила меня в том, что она не замужем… Это пояснять?

– Если можно, – сказал я.

– Если бы я хорошо учился, был одаренным успешным мальчиком, отец, разумеется, перешел бы жить к нам. Но я не стал вундеркиндом и поэтому не выполнил задачу, ради которой меня родили. Это было сказано мне прямым текстом.

Я записал это в тетрадь – скорее не для того, чтобы сохранилось, а для того, чтобы немедленно разделить хоть с кем-то свой беззвучный крик – хотя бы с тетрадью.

– Потом я снова услышал, что, если бы она заранее знала, какой я окажусь бестолковый, она бы вообще меня не рожала. Своим рождением я парализовал ее: я много плакал, часто болел, но в результате так и не умер. Все это помешало ей получить профессию: стать медсестрой, или швеей, или счетоводом – я так и не понял, кем она хотела стать.

Я слушал и безостановочно записывал его слова в тетрадь.

– Эти разговоры я слышал с самого детства, – продолжал Рихард. – Я никогда не возражал: что я понимал во взрослых вещах? Но к тому вечеру я, наверное, что-то все же понял… Или просто устал от этого?.. Я впервые ей ответил. Я попросил не перекладывать на меня ответственность за свою жизнь: не делать меня виновным в том, в чем виновата она сама.

Я перестал писать…

– Мама сначала опешила, – продолжил Рихард. – Она, наверное, не ожидала. Потом взвилась, стала кричать. Я говорил с ней спокойно и тихо. Фразы вылетали из меня так, как будто я репетировал их целый год. Совершенно без эмоций, как из пулемета. У пулемета же нет эмоций? Нет, пулемет – это слишком быстро. Это был телеграф. Я сказал ей, что она ничтожество. Что она ни на что не способна. Что она никому не интересна…

Рассказывая об этом, Рихард побледнел, его глаза зло сузились, руки начали трястись, пальцы переплелись от волнения.

Я взял стакан с водой и сделал глоток – волнение охватило и меня тоже.

– После моих слов она как-то сникла. Отвела глаза. Сказала, что хочет спать. И ушла из комнаты. Несколько дней она была тиха и спокойна. Впервые в жизни ласкова. Мне даже показалось, что теперь она меня любит…

Рихард замолчал. Я терпеливо ждал, когда он заговорит снова. Через некоторое время он продолжил:

– Но вечером, когда я вошел к ней в комнату… Ее там уже не было. Когда она ушла от меня – два часа назад? Четыре? Вместо нее там висело… Ну, вы понимаете… Это была уже не она.

Он замолчал. В его глазах заблестели слезы. Если бы я мог в тот момент заглянуть в душу Рихарда и увидеть то, что возникло у него перед глазами, я увидел бы мокрое ночное шоссе – он рассказал мне об этом позже. Вдали по шоссе удалялись красные огоньки машины. Слышалось взволнованное дыхание ребенка. Ему было три или четыре года. Панически колотилось его сердце. Когда огоньки исчезли, осталась только тишина, кромешная темень, шорохи ночного леса. И в этой темени, где-то за спиной ребенка, – вдруг оглушительный, пугающий треск ветки. Он заставил ребенка вздрогнуть и оглянуться…

Мы молчали. Я не хотел ничего говорить.

– Она никогда не любила меня, – тихо сказал Рихард.

Он бросил на меня взгляд, как бы ища сочувствия и подтверждения своим словам, но я не дал ему ни того, ни другого – любую мою реакцию он мог интерпретировать сейчас по-своему, и это был бы уже не Рихард в чистом виде, а Рихард, отражающий меня и мою реакцию. А может, этими рассуждениями я просто защищался от того, чтобы не разволноваться.

– Она же знала, что у меня нет никого, кроме нее! – выкрикнул Рихард в отчаянии. В его глазах дрожали слезы. Он в волнении вскочил с кресла и выбежал из кабинета.

Я закрыл тетрадь, проложив текущую страницу карандашом. Поднялся с кресла, полил цветы из железной лейки и пошел в кухню. Рихарда в квартире уже не было, дверь за ним осталась распахнутой, я подошел и запер ее.

В кухне Аида помогала Рахели месить тесто. Первое, на что я обратил внимание, – это пустое блюдо от пирожков.

– Он съел все? – спросил я.

– Нет, – ответила Рахель. – Два последних доела Аида. Я сожалею, что тебе не осталось.

– Вовсе не обязательно закармливать пациентов пирожками, – сказал я. – Это неправильно. Вы вмешиваетесь в процесс терапии.

– Пирожками? – в недоумении спросила Рахель.

Мне трудно было рассказывать ей, как связана терапия Рихарда с поеданием пирожков и почему не следует мешать одно с другим. Я тогда еще не знал, что через какое-то время все равно придется возвращаться к теме этих пирожков, давая объяснения о них под охраной автоматчиков.

Утром следующего вторника я сидел в кабинете и поглядывал на часы. Кресло пациента пустовало. В дверь заглянула торжествующая Рахель.

– Видишь? – весело сказала она. – Сегодня я не испекла пирожков, и он не появился. Он приходит на мои пирожки, а не на твою терапию.

– Он не может знать заранее, испекла ли ты пирожки, – сказал я.

– Думаю, не учуяв сегодня никаких ароматов, он развернулся уже на лестнице, – весело сказала Рахель и скрылась за дверью.

Я отложил тетрадь, поднялся с кресла и принялся поливать цветы.

* * *

Я увидел его снова только осенью, когда листья уже облетели. Рахель попросила купить рыбу, я пошел на рыбный рынок и приобрел большую, тяжелую, серебристую; не могу назвать вам ее – плохо помню породы рыб. Память, знаете, и без того загружена, а тут еще и это надо помнить? Камбалу я отличу – она расплющенная, а лицо у нее скособоченное, как у нашей соседки Этель, что живет на углу. Угря тоже отличу – он похож на змею. Но все остальные породы – они для меня просто рыба. С какой стати я должен держать в памяти еще и рыбный отдел?

Прошу не думать, что я в беспамятстве. В каком возрасте был пациент Лемке, когда его папа начал регулярно целовать гениталии своего мальчика – это я отвечу вам без запинки, если вы разбудите меня даже ночью: ему было шесть. Что сказала мама, когда ее дочь впервые пожаловалась, что отчим к ней странно прикасается, я тоже прекрасно помню: «Не придумывай – все это твои фантазии. Если он уйдет, нам будет нечего есть». Но помнить названия рыб? Нет уж. Наш продавец и без меня прекрасно знает, какую рыбу предпочитает покупать Рахель. Достаточно того, что я помню возраст своей дочери – даже несмотря на то, что он коварно меняется каждый год. Так что договоримся, что, когда я встретил Рихарда, я нес просто рыбу.

Я возвращался домой, а впереди на влажном тротуаре какой-то работник в непромокаемом фартуке и перчатках мыл ящики из-под рыбы. Я хотел просто обойти его – так, чтобы он меня не забрызгал: в ящиках оставалось полно чешуи, и вместе с водой она тоже оказалась бы на мне – вот почему в центре моего внимания была эта вода с чешуей, а вовсе не лицо человека.

Работник, заметив меня краем глаза, быстро отвернулся и спрятался за ящики. Только тогда я бросил на него взгляд… и опознал Рихарда.

– Здравствуйте… – сказал он.

– Вы сказали, что работаете в морге, – сказал я.

– Здесь тоже.

– Вы бросили терапию.

– Да, – сказал он.

– А я ждал вас.

– Извините, что не сказал. Решил не продолжать.

– Почему?

– Ну… Не люблю воспоминания… Не верю в эти разговоры.

– Вы прервали живой процесс, понимаете? Я забыл предупредить, что я за это убиваю?

Я не должен был говорить так: только ему решать, ходить ко мне или нет. Но он не задумывался о своих правах, и это давало мне возможность манипулировать – он растерялся, его глаза забегали; он не знал, что ответить, и даже без рентгеновского аппарата было видно, как хозяйничает в нем сейчас чувство вины.

Впрочем, Рихард мучился недолго: наша замечательная эпоха помогла ему избавиться от чувства вины даже лучше, чем помог бы психоаналитик, – она предложила Рихарду прекрасную, универсальную и бесплатную психологическую защиту. Эта защита носилась в воздухе над всеми жителями Германии, нетерпеливо выискивая любого, кому вдруг сможет оказаться полезной.

– Я прочитал в газете, что к психоаналитикам-евреям ходить вообще нельзя.

Я внутренне восхитился изобретательностью Рихарда и его способностью быстро привлекать актуальные внешние ресурсы для защиты: если мы продолжим терапию, это обещало быстрое продвижение.

– Почему? – спросил я.

– Евреи пользуются тайным психическим воздействием. Типа гипноза. Они захватывают управление человеком и порабощают его.

– Но уже поздно, – успокоил его я. – Вы у меня уже побывали. Вы порабощены. Мои щупальца уже у вас в мозгу. Бросать терапию теперь бессмысленно.