Ульяновск, эшелон, шелепихинская школа под номером 105… Мы часто помним то, что хотим забыть. И забываем то, что хотим помнить. Сочиняя, мы пишем нередко о том, о чем предпочли бы не писать. Объявляй себя трижды агностиком и десять раз атеистом, не уйти от мысли: нет, не эшелон, не Ульяновск, не безобразие жизни, осевшее на задворках памяти, а увиденное из окна гостиницы в Фолкстоне достойно описания божественными красками. Выйдя из оцепенения, заложишь руки за спину и диктуешь стенографистке совсем другое. Почему стенографистке, а не машинистке? И диктовал ли Марк вообще кому-либо? Капризной машинистке Люсе, которая жаловалась Главному редактору Журнала, что не разбирает его почерк.
Событиям тем более полувека. Марк начинал их описание в Фолкстоне, а продолжал в лондонском пригороде Фарнборо, известном проходившими тут каждые два года авиашоу на знаменитом аэродроме. Жена работала в госпитале неподалеку. Потому сняла квартиру в Фарнборо. Езды от Лондона с полчаса, не более. Он приезжал и садился писать. Окно комнаты выходило на корт.
Второй день лил без перерыва дождь. Перед теннисной стенкой огромная лужа. А так мог выйти с ракеткой на полчаса, чтобы размяться. Потом снова за письменный стол. В середине дня все же выбрался прогуляться. В замшевой куртке на теплой подстежке, с зонтом-тростью, в перчатках, шарфе, шапке-ушанке. Прошел через парк Королевы Елизаветы, мимо рукотворного пруда – в нем мелкие рыбешки и лягушки-квакушки под табличкой, напоминающей про закон об охране природы. От пруда чуть правее под кронами дубов тропинка, устланная мягким ковром желтых листьев. Она ведет прямиком на Фарнборо Хилл к подножию замка французской королевы Евгении. Холм с дивным видом вокруг. Присел на лавочку и подумал, а с чего это Чехов в своих пьесах все восклицал: «Надо скорее работать, скорее делать что-нибудь, а то не… жить!», «Теперь осень, скоро придет зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать… И… Будем жить!», «Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить!», «Будем жить, мы, дядя Ваня, будем жить!» Не потому ли, что ему предстояло умереть в сорок четыре года?
Гложет и гложет мысль: еще пару месяцев назад был здоров. Абсолютно. Но вдруг смертельный диагноз. Зачем такой конец? Как знать! Бог создал человека свободным, но правильнее объяснять зло и страдание в мире не свободой человека, а хитростью Бога. Эйнштейн утверждал: «Господь изощрен, но не злонамерен». Именно так. Литературовед Э. [3] подхватил это утверждение, спрыснув его досужим: «Бог не только всеблаг и всесилен, но и всехитр, каким и должен быть ловец человеков и промыслитель судеб, нам неведомых». Литературовед спровоцировал Марка двинуться по знакомой стремянке: птенец не понимал, почему чайка-мать склевывала то, что в зобу принесла ему. А потому что учила жить. Хитрый тот, кто скрывает свои намерения, ведет нас непрямыми путями к достижению своих целей. Если родители хитрят с несмышленышами для их же блага, то почему не допустить, что Небесный Отец еще дальновиднее, а значит, и хитрее. Подумал, что более корректно о Боге – не хитрый, а лукавый. Из памяти собственного детства вылезла ложь про буханку ржаного хлеба. Мать убеждала, что черный хлеб полезнее белого. Ловил себя на мысли, что хитрила: не полезнее, а дешевле. А булочку калорийную с изюмом просто не покупала. Двухсотграммовую пачку сливочного масла растягивала на несколько дней. И как она впихивала белым ножом в круглую масленку этот квадрат масла, спрашивал сын спустя десятки лет. А бутерброд, намазанный толстым слоем маслом, а сверху еще кружок докторской колбасы или сыра советского – такое иногда ел у Мирдзы. Но никогда дома.
В детские годы укладывалось всё, что угодно, только не достаток и тепло. Завалинка под окном, от которой шел пар под весенним солнцем, грядки с картошкой, которую высаживали после редиски в поле перед бараком. Таскали ведрами воду с Москвы-реки. И он тоже. Крутой берег изматывал быстро. Принесет ведро, перельет в лейку. Польет грядку. Потом опять вниз. На следующий сезон окреп и таскал как все, по два ведра. Позже к огородам подвели водопровод.
Что еще? Запах антоновских яблок с Тишинского рынка. Правильно уложенные в погреб, они могли сохраняться до января. Почему-то соседи относились к нужде проще. Первую неделю после зарплаты пили-ели от пуза. Мать иронизировала: сегодня густо – завтра пусто. Потом шли просить взаймы до получки… Стучали в дверь, оставались в коридоре, в комнату не заходили и просили: «Рима, займи до получки двадцать рублей». Мать чаще говорила, нет, не могу. Хотя сама никогда не занимала. Так планировала, что укладывалась. Но какой ценой – никогда на столе не лежали яблоки в вазе, хлеб в хлебнице. Всё выставлялось на стол ровно столько, сколько надо, чтобы оставалось на завтра. Психологическая травма на всю жизнь.
Соседи с самой весны часами высиживали на лавке перед входом в барак. Тут после ночного дежурства курил махорку-самокрутку дядя Петя, сторож с фабрики Трехгорка. Лузгали семечки ткачиха Зинка, ее напарница Верка, дочь шофера Курышева Катька, на сносях. Сюда приходил курить сварщик Колька, электрик Васька… Всё вокруг было засыпано окурками и шелухой от семечек. По выходным, праздникам пели-плясали и всегда сквернословили…
Вместе с именами из той жизни запомнился паводок на Москве-реке. Гул ледохода едва доносился в форточку. Не мог заснуть, прислушивался, прикидывал – добежит ли ночью до холма, где стоит школа. Или волна быстрей. Догонит и накроет всех. Однажды на ночь к бараку подогнали грузовик. Председатель паводковой комиссии завода определил час эвакуации. Отец на берегу вешками отмечает подъем воды. В полночь, убедившись, что скорость наступления паводка замедляется, взял на себя ответственность – повременить с переездом до утра. Мать была вне себя – если вода подступит к бараку, отца посадят… А с другой стороны, помнила эшелон, разъезд, отцепленный вагон, одна с двумя детьми… И теперь опять? И
О проекте
О подписке