Читать книгу «Ли» онлайн полностью📖 — Джонни Лейн — MyBook.

Глава 3. Светотень

1. На дне / Тень

…Звук распыления, кисловатый привкус яблока. Темнота.

Эта темнота не хорошая и не плохая, она никакая, мне никак. Было никак. А теперь я вплываю в другую, реальную темноту, и ясно понимаю, что хорошей она не будет…

Первое, что я чувствую – что дышу с натугой. Потому что рот заклеен скотчем. Потом острый песок под щекой и верёвку, от неё больно, особенно плечам, и беспомощно, особенно рукам. Пытаюсь дёрнуться, но вся попытка уходит куда-то внутрь – тот, кто связывал, хорошо это умеет, и если я буду трепыхаться и дальше, только потрачу силы, а их и так почти нет. Не знаю, пригодятся ли они ещё когда-нибудь, но если пригодятся?..

В лицо мне сопит Касацкий. Я его не вижу, а слышу и чую – у него даже из носа несёт алкоголем и специями. Дышит он тоже с натугой, замедленно, с большими промежутками. Иногда эти промежутки просто как пропасти. Такое замедленное дыхание было у мамы после «иришки», ирифритовых капель. Думаю, в баллончике и был ирифрит. Капли тоже сильно пахли яблоком, оно даже нарисовано было на упаковке, почему-то сине-зелёное. Боль они гасили напрочь, но только вместе с мамой. Не держать же её было в постоянной отключке. По-настоящему выручала нас только сарга. Совсем не долго, но выручала…

Я лежу, дышу (сейчас это прямо какое-то отдельно взятое, серьёзное дело) и решаю, что же ещё мне нужно обязательно сделать. Получается, что:

1. повернуть голову;

2. ничего.

Голову повернуть нужно в другую сторону, от Касацкого. И не столько из-за его запаха, сколько из-за моих мышц. Мышцы сильно затекли. Я не чувствую ни шеи, ни горла. Сколько мы так валяемся?

Я делаю ещё один рывок. Всё. Теперь песок режет другую щёку, а алкоголь не режет нос…

Теперь второй пункт плана. Он только кажется простым. Делать ничего – совсем не то же, что ничего не делать, хоть это и трудновато объяснить. Мне, например, объяснил Сардар, когда его забирали. Вернее, он даже не объяснял, просто я понял это благодаря ему. Они уже звонили в дверь, и я его спросил: «Что ты будешь делать?». Он сказал: «Буду делать ничего», – и подмигнул мне. И я сразу понял, что это не значит «ничего не делать», что значило бы – сдаться и вообще… поникнуть. Но ведь Сардар не поник. Он подмигнул!

Дёргаться он не стал, это вряд ли бы что-то изменило. Вот и мне сейчас не надо бы, хотя руки просто сами хотят освободиться, они там, за спиной, как вывернутые крылья. И они болят, они не согласны с положением! От этого надо отвлечься. Так я сохраню силы, и потом сам себе спасибо скажу – если придётся, конечно. Ну а если не придётся, не скажу. Тогда тем более надо отвлечься и потратить это время на что-то хорошее. Я потрачу его на Сардара…

Ещё раз ощущаю всё, что ощущается, – на всякий случай. Я ведь не знаю, что нужно тем, кто связал нас и запихал в эту темноту, на этот песок. Может, заскочив сюда, они первым делом нас прикончат. Да, сразу не прикончили, но мало ли, их планы поменяются, и держать нас здесь уже не будет необходимости, а выпускать – возможности, и тогда ощущать не придётся уже ничего. Но пока ещё приходится, ощущается.

Я как какой-нибудь рухнувший самолёт с задравшимися крылышками. Мой мотор работает медленно, мой самолётий нос в песке. Песок царапучий, я не знаю, какого он цвета, но представляется какой-то холодный – сизо-серый. Сизо-серое дно океана темноты. Или пожалуй даже – лужи, вряд ли помещение большое, это понятно по каким-то признакам, какие так сразу и не назовёшь. По звуку, наверно. В огромном зале сопение Касатки и моя возня слышались бы по-другому…

Надо отсоединиться от сопения, от песка, от этого самолёта, от этого момента – и тогда боль и неудобство тоже отсоединятся. Не надо будет ничего терпеть, всё это будет где-то в стороне… И этому меня тоже научил Сардар. Жаль, что я не мог рассказать это Ладе, а если бы и рассказал, она бы всё равно не услышала. Чтобы услышать, нужно время, хотя бы немножко, и очень слушать, и ещё что-то или кто-то, может быть – Сардар…

Впервые я увидел его, когда мы с отцом выходили из клиники, с очередным рецептом на «иришку» для мамы. Сардар раздавал что-то похожее на флаеры. Тогда я, конечно, не знал, что это он. Просто паренёк, и почему-то показалось, что стареющий паренёк, может быть из-за залысин, – волосы у него хорошие, по плечи, но и залысины довольно сильные – ото лба, в обе стороны. Вручая яркую, как фантик, бумажку, он говорил «Выздоравливайте!» и улыбался так, как будто действительно этого желает и вообще рад тебя видеть и что-то там тебе желать. Чем-то он был похож на факира, на фокусника, на циркача, на артиста. Он не стоял на месте, но и не сказать, что ходил туда-сюда, просто он был в каком-то непрерывном движении – и в то же время на месте, на выходе, у дверей.

Он дал свой фантик отцу, а не мне, просто отец был ближе, когда мы мимо проходили. Но улыбнулся нам обоим – одной двойной улыбкой…

– Выздоравливайте!

– Группа поддержки больных и родственников… Шарлатаны! – Отец был раздражён. Он всегда был раздражён по выходу из разного рода медучреждений. Флаер чуть не улетел в ближайшую урну, но я его перехватил.

– Зачем?

– Просто…

Я решил сходить.

Я уже видел эту группу, в Сети, но не думал, что мамина болезнь так затянется и что всё это мне может пригодиться. Ну и ещё, я не хотел разговаривать в Сетке. В реале я прикрываю свою дебилосигналку – как могу, рукавом, иногда другими браслетами или напульсником. Это не слишком помогает, люди всё равно понимают – что-то не так, не говоря уже о том, что за напульсник штрафанут, если поймают. И всё-таки мне как-то спокойнее, что эта желтизна не сигналит так постоянно. А в Сети она постоянная. Всегдашняя пометка, её не прикроешь, это как свет фар, желтые фары, которые светят даже дальше, чем я бы хотел проехать. Дальше чем я бы хотел…

Группа собиралась в нижнем ярусе Мальцевского торгового центра, в кафе.

Кафешка открытая, только низенькое белое ограждение, и люди шли и шли мимо, с покупками и без, но с «покупочными» лицами, а мы (нас было семеро, вместе со мной) сидели и ждали координатора. И все почему-то молчали, хотя, казалось бы, пришли пообщаться и что-то для себя выяснить. Я, конечно, тоже молчал как рыба, хоть мне и приходилось себя сдерживать, чтобы с кем-нибудь не заговорить, – но тут же и не приходилось, что говорить? Вот придёт координатор…

Но его всё не было.

Прямо за мной сидела полная, совершенно прекрасная женщина, пахнущая косметикой, немного лекарствами и сильно ванилью, и она медленно и очень долго что-то искала в своей огромной перламутровой сумке, и обдавала меня этой ванилью и прекрасностью, и задевала – очень мягко, где-то между лопаток. Я даже оборачивался два раза, потому что явственно задевала, мягко, но явно. Но она продолжала рыть – сумка была какая-то неисчерпаемо-бездонная…

Кроме мурашек я получил ещё и вполне предсказуемый стояк, и когда, наконец, появился координатор – а это был тот самый «фокусник», и он представился: Сардар, – мне было уже ни до чего.

Но я сосредоточился, я старался, я привёл себя в чувство – в нормальное чувство, вышел из полуобморочно-эротичного, мне, честно говоря, даже стул от ванильно-лекарственной пришлось отодвинуть, – и всё-таки готов был выслушать всё, что расскажет сей Сардар. И много чего у него спросить.

Мама болела уже четвёртый месяц, два раза лежала в клинике и пол-раза в Ротманском Институте (сначала её туда взяли, потом передумали), диагноз так и не поставили. Вернее, диагнозов было много, разных, а толку мало. Ей становилось всё хуже. А главное – боли, болевые приступы, когда болело всё (она не могла сказать точнее, она так и говорила – всё). С ними справлялась только «иришка». Её долго не хотели прописывать, а когда прописали, мы обрадовались, и зря. Она превращала маму в манекен. Манекен дышал, но и дышал-то как-то не по-человечьи, еле-еле, с перерывами. И всё-таки это было лучше, чем приступы. Манекен был лучше, чем то, во что мама превращалась во время приступов, и мы ходили, и ходили, и ходили за рецептами.

Всё, что мы могли спросить у врачей, мы давно уже спросили. Точнее спрашивал отец, со мной они, конечно, не беседовали, ничего не обсуждали – пожалуй, ни на кого эта сигналка не действовала так безотказно и моментально, как на врачей. Не знаю зачем, но отец всегда упоминал о моей проблеме, может быть, он считал, что так у них будет больше охоты помочь – дурачку нужна мамка. Но охоты не прибавлялось, происходило только вот что: профессиональным движением задирая мне рукав, они сразу же делали эти свои вежливо отстранённые лица и косились на отца. На вежливо отстранённых лицах было написано: «Понимаем-понимаем…». Мне хотелось им сказать: лучше бы вы понимали, что с мамой, – но я ничего не говорил. Разговаривали не со мной. А иногда мне казалось, что и не с отцом, а с каким-то образом мужа, удручённого болезнью жены. И как будто эта удручённость всем ясна, хватит уже её показывать. А отец всё показывал и показывал, и был каким-то жалким. Я понимал: он проигрывает. Все мы проигрываем. Надо было что-то делать. Слушать кого-то другого, не их, спрашивать кого-то другого. Я не думал, что группа – выход. Но ведь бывает и выход на выход, много чего бывает, наверно поэтому я и пришёл…

Сардар рассказал нам, что болезнь отличается от смерти, болезнь обратима, это часть жизни, а не смерти; зачитывал какую-то статистику; приводил примеры; вспоминал случаи; объяснял, как важно верить в выздоровление, ну или хоть во что-нибудь…

Ясно было одно: это собрание – сеанс артистичного словоблудия. Что можно спросить после словоблудия? Под частым словесным дождём мои вопросы расползались и таяли. Наверно, мне должно было быть досадно. Досадно и было, но только наполовину, отчасти. Другая моя часть была совсем не под дождём, даже наоборот – под лучами. Облучение обаяния, вот что это было, так я думаю…

На какие-то секунды мне удалось поймать его взгляд, и у меня возникло странное чувство, как будто я за что-то зацепился. Как если бы вокруг была ровная-ровная поверхность – картон, например, или бумага, – и вдруг из этой бумаги торчало бы деревце. Есть, знаете, такие низенькие деревца, маусинки, у отца вокруг музея высажены. У них толстый стебель, но высота – по щиколотку, и они похожи на конусы с листиками. И за такой конус можно знатно зацепиться, так зацепиться, что…

«Сеанс» подошёл к концу, Сардар раздал какие-то опросники, и все начали разбредаться. Мне не хотелось уходить, но к моему столику подошла уборщица и принялась его вытирать, двигать, поправлять подставку с салфетками – видимо, договорённость с кафешкой была на определённое время.

Я продолжал сидеть – как назло, – а потом, как ошпаренный, вылетел. Мне почему-то ужасно неудобно, когда я вижу, что кому-то мешаю. И сейчас неудобно, а тогда, два года назад, мне казалось, что я только и делаю, что мешаю, что если кто-то меня и заметил, то только потому, что я помешал…

Оглянувшись, я увидел, как к Сардару подошла моя ванильно-лекарственная. Совсем близко подошла и, как бы невзначай, поставила на стул, прямо ему под локоть, свою гигантскую, сияющую розовым перламутром сумку. Они перекинулись парой слов, и Сардар – я не был в этом уверен, но показалось мне явственно – бросил что-то в этот перламутр…

Мне было не очень интересно, что бы это могло быть, наверно, это странно, более чем странно, но клянусь, это было так. Мне было интересно и важно совсем другое. Мне было как-то щемящее грустно от того, что ванильная – моя ванильная! – касалась Сардара – моего лучисто-обаятельного Сардара! – своими широкими белоснежными рукавами (у неё вообще была очень свободная одежда, и от каждого движения что-то куда-то ползло, сдвигалось, что-то всё время оголяя). Я тоже хотел быть там, рядом с ними, я готов был пообещать не мешать, замереть. Представил, как там пахнет ванилью, косметикой и чуть-чуть лекарствами, и мне опять стало нехорошо и хорошо. Полуобморочно.

Я отправился – пошёл, почти побежал – в туалет. Потом услышал, за спиной, за дверью: «Открой», – и даже не знаю, что сказать об этом «открой». Я просто открыл. Это был Сардар…

Мы вернулись в кафе, сели в дальний угол (люди всё равно ходили, но уже не мимо, а где-то там, в отдалении), он принёс пива.

– Я хочу, чтобы ты понял… – начал он.

– Да всё я понял, – сказал я. Честно говоря, я испугался. Испугался, что он начнёт это как-то комментировать. Не надо было комментировать. Впервые кто-то подошёл ко мне так близко, стоял так близко. Не надо, не надо было комментировать… И слава создателю, он и не собирался!

– Я хочу, чтобы ты понял, – повторил он. – Людям нужна не какая-то там поддержка. Людям нужна сарга…

Сначала отец и слышать не хотел, нет наркотикам и всё такое, но я уговорил его попробовать – дать маме попробовать, сам он не попробовал до сих пор, – и всё сразу стало ясно.

Веточки не возвращали маму, нет, это тоже была не она. Не она, но и не с замиранием дышащий манекен. Это был какой-то малознакомый человек, со спокойным интересом просматривающий свои глюки. Спокойный интерес лучше раздирающих криков? Да. Лучше выключенной неподвижности? Да. Отцу я сказал, что саргу продают в группе и что это нормальная ситуация.

Отец совсем утонул в своём удручении, он не мог, а может и не хотел сообразить, что ситуация не может быть нормальной, что никакая группа не должна и не может продавать наркоту. По сути, он тоже смотрел галлюцинации, только по телеку. Закрывался в комнате и смотрел…

Мать под саргой, отец под телеком. Я благодарил создателя, что весной мне исполнилось, наконец, шестнадцать, и к нам больше не ходили репетиторы и контролёры из муниципального медконтроля. Я уверен: зарули кто-то из них в какой-нибудь из этих моментов – мать под саргой, отец под телеком – и у меня были бы проблемы похлеще слабоумия, почище недочувствия. Отправили бы в какой-нибудь приют – на месяц, на год, на неделю, на столько, сколько бы мне там оставалось до волшебной цифры «16». Как выразилась однажды медконтролёрша, мне нужен призор. Теперь его, конечно, не было. Я был беспризорным. И я был совсем один. У меня был только Сардар для сарги для мамы, а это слишком длинная цепочка, чтобы быть действительно моей. Она была вот именно что для. И только иногда. Когда сарга кончалась.

Сардар делал вид, что между нами ничего не произошло. Я тоже. Не знаю, как у меня получалось, но я старался. Просто покупал саргу и всё. Приходил туда, куда он говорил, и покупал. Часто в группах, кафешках, беседках, но иногда это были действительно странные места – вроде чёртова колеса в Центральном парке. О, это чёртово колесо было чёртовым колесом счастья – потому что безо всякой группы, только я и Сардар.

Помню, как медленно, еле-еле ползла эта медленная, очень медленная конструкция – тянущееся движение по зелёному фону, вдоль высоченных тополей, – и каким быстрым было это движение у меня внутри. Мне казалось, мы не опускались, а падали. Я хотел, чтобы эти минуты не кончались, чтобы Сардар не уходил, чтобы я не уходил, чтобы мы были, оставались здесь. Не важно где. Просто были, просто рядом.

Я не знал, как сказать ему об этом. Получилось бы что-то ужасно неправильное. Могло получиться. Могло получиться, что моему члену нужна глотка. Что мне понравилось. Нет, не это ужасно, что понравилось. Ужасно, что это было не так – и не наоборот. Не не понравилось тоже. Просто дело вообще было не в членах и не в глотках, и я не знал, как это объяснить. Дело наверно… в маусинках. Дело в том, что я зацепился. И больше не хотел на голую бумагу, на картон. Я, как голодный козёл, хотел тех маусиновых листиков. Мне действительно было голодно, очень (очень одиноко). Я твёрдо решил, что не отцеплюсь.

Однажды я так и сделал – просто не отцепился. В прямом смысле.

1
...