Однажды утром лежала девушка в высокой теплой траве. Наблюдала за птицей, что недолго парила и пела, а затем стремительно полетела прочь в напоенном воздухе, с глаз долой в синюю даль. Даже после того, как птица исчезла, ее песнь продолжала звенеть у девушки в ушах. Задерживалась, словно тихое нежное эхо, наплывала волнами, примолкая ненадолго, будто ветер ее потревожил иль беспечные дальние вихри. Через миг-другой девушка поняла, что это не птица. Ни у какой птицы не бывает такой последовательной музыки, ибо мелодии их беззаботны, как их же крылья. Девушка села и посмотрела по сторонам, но на глаза ничего не попалось: горы все так же мягко вздымались над нею в ясное небо, дремали в солнечном свете повсюду вокруг кочки вереска; вдали виднелся отчий дом – маленькое серое пятнышко у деревьев… и тут музыка оборвалась, и девушка растерялась.
Ей все не удавалось отыскать своих коз, хотя искала она долго. Наконец они явились сами откуда-то сзади, из складки в холмах, взбудораженные, как никогда прежде. Даже коровы растеряли всю свою чинность и принялись неуклюже резвиться. В тот вечер по дороге домой некий странный восторг научил ноги девушки танцу. Туда и сюда порхала она перед своей скотиной и позади нее. Шажки отмеряли прихотливый ритм и размер. В ушах пела музыка, и девушка танцевала за нею, раскинув руки вширь и над головой, покачиваясь и наклоняясь на ходу. Свобода тела сделалась теперь целиком ее: легкость, изящество и уверенность всех ее членов доставляли ей радость – радость была и в силе, что не истощалась. Вечер полнился миром и покоем, закатный солнечный свет прокладывал путь ей под ноги, и повсюду в диких полях мелькали и пели птицы, и девушка тянула с ними песню, в которой не было слов, – и слов никаких не желала.
Назавтра она вновь услышала ту музыку – призрачную, тоненькую, чудесно нежную и вольную, словно пение птицы, но была в ней мелодия, какой не способна держаться никакая пичуга. Вновь и вновь повторялся мотив. Посреди трелей, мелизмов, рулад и качч все повторялась и повторялась со странной, едва ли не священной торжественностью тихая, хрупкая мелодия, суровая и отрешенная. Было в ней что-то, отчего сердце у девушки билось чаще. По этой мелодии тосковал и слух ее, и уста. Радость ли это, угроза, беспечность? Не понимала девушка, однако знала одно: каким бы ужасом ни обернулось, оно ей сокровенно. То нерожденная мысль ее, слышимая и осязаемая, как ни странно, а не понятая.
И в тот день опять не видала она никого. Вялая, пригнала вечером своих подопечных домой; скотина тоже вела себя очень тихо.
Когда музыка явилась вновь, девушка не стала силиться, чтобы выяснить, откуда она, эта музыка. Лишь слушала, а когда мелодия стихла – увидела, как из складки небольшого холма возник чей-то силуэт. Солнечный свет сиял на руках и плечах незнакомца, но остальное его тело скрывалось в папоротниках, и сам он не глядел на девушку, а шел себе прочь, тихонько наигрывая на парной свирели.
Назавтра он все же глянул на девушку. Встал к ней прямо лицом, по пояс в траве. Никогда не видела она лица диковиннее. Взгляд ее чуть не сгинул в нем – так она в него вперилась; он тоже всмотрелся в нее пристально, без выражения. Волосы у него – копна каштановых кудрей, нос маленький, прямой, у крупного рта печально опущенные уголки. Глаза распахнуты и совершенно скорбны, а лоб обширен и бел. От грусти на этих губах и в глазах этих девушка чуть не расплакалась.
Отвертываясь от нее, он улыбнулся – и словно солнцем внезапно озарилось угрюмое место, и исторглись все печали и сумрак. Затем удалился незнакомец мелкими шажками. Уходя, поднес тонкую парную свирель к губам и выдул несколько безмятежных нот.
На следующий день он вновь смотрел ей в глаза, стоя лицом к ней чуть поодаль. Поиграл всего несколько мгновений, порывисто, а затем двинулся к ней. Когда вышел из папоротников, она, перепугавшись, прижала ладони к глазам. Было в незнакомце что-то неведомое – ужасное. Верхняя часть тела прекрасна, а вот нижняя… Девушка не осмеливалась глянуть еще раз. Вскочила бы да помчалась прочь, но побоялась, что он погонится следом, и мысль о такой погоне и неизбежном пленении заледенила ей кровь. Мысль о чем угодно у нас за спиной всегда кошмарна. Топот преследователя хуже убийства, от которого мы бежим, а потому девушка сидела недвижимо и ждала, но ничего не происходило. Наконец она в отчаянии уронила руки. Незнакомец сидел на земле в нескольких шагах поодаль. Глядел не на девушку, а в сторону, на раскинувшиеся холмы. Ноги скрестил – и были они косматы и копытны, как у козла, однако девушка не смотрела на них: лицо его было чудесно, печально, несообразно. Славно смотреть на веселье, а невинные лица радуют нашу душу, но нет такой женщины, что в силах устоять перед грустью или же слабостью, и неотразима для женщины безобразность. Природа женщины устремляется утешать. Таков разум ее. Ничто не возносит ее до того восторга, где самопожертвование беспредельно. Мужчины – отцы не по чутью, а по случайности, тогда как женщины – матери превыше всякой мысли, вне наития, какое есть отец мысли. Материнство, жалость, самопожертвование – таковы чада ее первородной клетки, и даже открытие, что мужчины – паяцы, лгуны и самолюбы, не разлучит женщину с ее свойствами. Смотрела девушка на скорбь этого лица и отказывалась видеть безобразие тела. Зверь, что есть в каждом мужчине, женщиной приукрашен; детскость его, разрушительную его силу, неотделимую от юности и веселья духа, женщина вечно прощает, часто забывает, а нередко ценит и даже лелеет.
Через несколько мигов того молчания он приложил свирель к губам и сыграл краткую печальную мелодию, а следом заговорил с нею странным голосом, что был словно ветер из дальних мест.
– Как звать тебя, Пастушка? – спросил он.
– Кайтилин, Иньин[30] Ни Мурраху, – прошептала она.
– Дочь Мурраху, – произнес он. – Я пришел из дальних краев, где холмы высоки. Мужи и девы, что ходят там за стадами, знают меня и любят, ибо я есть Верховный Пастух. Они поют, и пляшут, и радуются, когда я прихожу к ним при свете солнца, но в этой стране почтения мне никто не выказывает. Пастухи разбегаются прочь, заслышав мои свирели на пастбище, девы кричат от страха, когда я танцую для них по лугам. Мне в этой чуждой стране совсем одиноко. Ты тоже, хоть и танцуешь под мои свирели, укрыла лицо и не чтишь меня.
– Я сделаю все, что ты скажешь, если будет оно правильно, – молвила она.
– Незачем делать ничего, если оно правильно, а только если ты того хочешь. «Правильно» – просто слово, «неправильно» – тоже, а солнце сияет утром, и роса выпадает с закатом, не думая об этих словах, лишенных смысла. Пчела летит к цветку и семя выпадает вон – и довольно. Правильно ли так, Пастушка? – оно и неправильно же. Я стремлюсь к тебе так же, как и пчела стремится к цветку, – неправильно! Не приди я к тебе, к кому пошел бы я? Нет ни правильного, ни неправильного, есть только воля богов.
– Я тебя боюсь, – сказала девушка.
– Ты боишься меня, потому что ноги мои косматы, как у козла. Присмотрись к ним как следует, о Дева, и пойми, что они и впрямь ноги зверя, и тогда тебе будет не страшно. Разве не любишь зверей ты? Конечно же, любишь, ибо они томятся по тебе – смиренно или же люто, желают руки твоей у себя на голове, как и я. Не будь я сотворен так, я бы не шел к тебе, потому что в тебе не нуждался б. Мужчина есть бог – и зверь. Головою он рвется к звездам, а ноги его рады траве в полях, и если бросит он зверя, на котором стоит, не останется больше ни мужчины, ни женщины, и бессмертные боги сдуют прочь этот мир, словно дым.
– Я не понимаю, чего ты от меня хочешь, – проговорила девушка.
– Я хочу, чтобы хотела ты меня. Я хочу, чтоб ты позабыла правильное и неправильное, чтобы стала ты счастлива, как все звери, беспечна, как все цветы и все птицы. Чтобы жила до глубин своей сути, а также до ее высей. Воистину есть звезды в вышине, и они лягут венком на твой лоб. Но глубины равны высотам. Чудесно глубоки те глубины, плодотворны нижайшие. Там тоже есть звезды, они ярче тех, что вверху. Имя вершин есть Мудрость, имя глубин есть Любовь. Как же соединиться им и плодиться, если не нырнешь глубоко и бесстрашно? Мудрость есть дух и крылья духа, Любовь же – косматый зверь, что идет на глубину. Отважно ныряет он, ниже мысли, за грань Мудрости, чтобы взмыть вновь – настолько же выше них, насколько ниже сперва низошел он. Мудрость праведна и чиста, Любовь нечиста и свята. Я пою о звере и сошествии – о великой нечистоте, что очищает себя огнем, – о мысли, что рождена не по мерке, во льду или же в голове, но в ногах, и горячей крови, и биении ярости. Не на Солнце сокрыт Венец Жизни: хитрые боги запрятали его глубоко, там, где задумчивым не найти, где не найти добродетельным – лишь Веселым, лишь Бесшабашным, Беспечным Ныряльщикам: вот кто добудет Венец для премудрых и изумит их. При свете все видно – и как же нам ценить то, что легко рассмотреть? Но то драгоценное, что сокрыто, будет нам лишь дороже для поисков – украсится нашей печалью, облагородится нашим томлением. Идем же со мной, Пастушка, в поля, будем там беззаботны и счастливы и предоставим мысли найти нас, когда сумеет, ибо в этом обязанность мысли, и ей больше охота нас отыскать, чем нам – обнаружиться.
И встала Кайтилин Ни Мурраху, и пошла с ним в поля, и не от любви она с ним пошла, не потому, что слова были ей понятны, а лишь потому, что был наг он и не устыдился.
О проекте
О подписке