Продолжил копать. И снова наткнулся на (без нее никуда) единственную биографию Дунаевского эпохи Брежнева, принадлежащую перу Августы Михайловны Сараевой-Бондарь (пришло время ее представить).
Эта дама, хорошо осведомленная о всех личных тайнах композитора, прозывалась «великолепной Августой», потому что умела держать язык за зубами. Но не это сделало ее биографом великого композитора. Ее муж – вот истинная причина. Он был фотографом и дружил с Дунаевским. Но не на почве хороших фотографий. Лучше Моисея Наппельбаума Дунаевского никто не снимал. Муж Сараевой-Бондарь был одним из самых знаменитых в советском Ленинграде антикваров. На этой почве произошло их сближение с Исааком Дунаевским, который тоже искал, куда потратить с таким трудом заработанные деньги, и справедливо тратил их на приобретение антикварных вещей.
Мадам Сараева-Бондарь за эту дружбу отплатила своеобразной монографией о ленинградском периоде жизни композитора – книжонкой, которую я знаю наизусть.
Невероятно кипучую и тайную жизнь композитора ленинградского периода она свела к партийным лозунгам и общим фразам. Получился ребус, который мне пришлось разгадывать. Решительно ни к одной фразе придраться было нельзя, но и представить живого Исаака – тоже. Поэтому я искал и все предоставлял собственному чутью. И здесь моим помощником опять оказался тот самый загадочный Олекса из Лохвиц. Наша переписка – наши отношения к тому времени вышли за рамки формальных. Мы спрашивали друг у друга обо всем. Так Олекса однажды и задал мне вопрос по поводу родительского дома Цали Дунаевского.
«В вашей книге, – написал он, – есть репродукция (а это была действительно фотография, которую предоставил в 1960-х годах издательству «Советский композитор» старший брат Исаака – Борис. – Д. М.) дома в Лохвице, где родился Дунаевский. Кто автор данного рисунка, сохранился ли оригинал? Возможно ли от вас получить максимально качественную копию рисунка?» (Честно говоря, я не очень помнил, что это был за рисунок… и не понимал «подвоха».)
Незадолго до этого я получил письмо, в котором другой мой приятель сообщал мне, что посетил проездом Лохвицу и сфотографировался на фоне настоящего, как он писал, дома Дунаевского. Так я впервые задумался: сколько домов было у отца маленького Исаака?
Фотография, что была мне прислана, представляла собой снимок маленького кирпичного домика, с треугольной крышей и пристройкой-флигелем, которые я уже где-то видел. Но «где», вспомнить не мог. Я напряг память, покурил, походил от кабинета к кухне и обратно. Ну, конечно.
Я видел такие дома. Как две капли похожий на дом Исаака – дом, который я обнаружил в своем родном Витебске, дом, где родился Марк Шагал. И еще сотни других похожих на него домишек из сотни других местечек.
Это не могло быть случайным совпадением.
Все это – необходимый спутник уникальных мальчиков – привычка рождаться в убогих типовых домишках. Может быть, гениев отличает склонность к рождению в непримечательных домах? Где-то я читал исследование на эту тему. Фотографию домика Исаака, сделаннуя моим приятелем, я припрятал. Но где? Я осмотрел шесть коробок с надписью «архив Дунаевского», полагая, что найти там одно фото с изображением дома будет легко, но я ошибся.
Прошло две недели, и пришло уже второе электронное письмо, а фотокарточки как не было, так и нет. В письме было пояснение – продолжение диалога, начало которого полагалось одним письмом, а продолжение могло быть в следующем:
«Дело в том, что в Лохвице есть дом, на котором висит табличка: “Здесь родился и вырос И. О. Дунаевский”. Но я уверен, – восклицал мой визави, – что на самом деле это не дом Дунаевского».
В этом месте мой исследовательский дух сделал стойку, как охотничья борзая.
«Этот так называемый дом Дунаевского находится не на улице Шевский Кут, – писал Олекса, – и был построен гораздо позже».
Так вот оно что.
Значит, то, что сегодня в Лохвице выдается за дом гения, на самом деле является просто имитацией? Кинотавом, даром памяти, но никак не правдой.
«А на улице Шевский Кут (сейчас улица Гоголя), – продолжал адресат, – находились синагога, которую [фотографию] я вам высылал, а также табачная фабрика Евеля Хаимовича Дунаевского». (Тут впервые следовала расшифровка тех самых легендарных «Е» и «Х», о которых я писал выше.)
Значит, Евель Хаимович…
Дальше было самое главное: «Сегодня и синагога, и табачная фабрика сохранились лишь частично». Ну, это я знал и без него.
Затем следовало: «На еврейском кладбище в Лохвице остались надгробные плиты, которые указывают, что там похоронены Дунаевские».
Меня потрясла надпись: «Здесь похоронен уважаемый, дорогой, насыщенный днями (вульгарные мозги некоторых переводчиков переводят это как «престарелый». – Д. М.) Мордехай Яков бар Хаим Галеви Дунаевский, умерший 5 июня 1902 года. Пусть будет его душа включена в цепочку жизни».
Я растерялся. Вот так да-а…
Дунаевских в Лохвице была целая колония. Не одиннадцать, как я сначала насчитал. Может быть, даже сотня. Но не черная. Могли ли они находиться друг с другом в родстве? – Несомненно! Браки между кузенами допускались и не считались чем-то зазорным.
Итак, они могли быть пятиюродными кузенами, троюродными кузнецами… и оставаться при этом Дунаевскими. А мы про них ни-че-го не знаем.
Евеля Хаимовича пришлось вернуть обратно в список. Я начал мыть полы и в этот момент под столом нашел завалявшийся огромный синий том в фиолетовом переплете, посвященный Исааку, – собрание воспоминаний его друзей и родных. Там же, на 338-й странице была та самая фотография его родительского дома, предоставленная братом Борисом.
Я трижды перерисовал фотографию, впиваясь в нее глазами. Борис оставил довольно подробное описание «ливера» (внутренних помещений) дома. Того самого – подлинного, одноэтажного, с небольшой террасой, которым владели супруги Дунаевские в переулке Шевский Кут.
«В доме было два входа, – писал Борис, – парадный для гостей и черный – для прислуги».
Я положил перед собой листок бумаги и начал рисовать вход и выход из дома.
«Оказавшись на кухне, – продолжал Борис, – вы попадали к поварихе».
«Повариха» – хорошо. Значит, в доме жили не только родные.
Интересно, какой у Бориса голос, звонкий или глухой?
«…гости попадали в столовую, откуда одна дверь вела в неуютную большую гостиную, где стояло пианино». (Мой мозг «сделал стойку», клавикорды – домашняя радость, знак благосостояния, что-то типа современного «мерседеса».)
«Вторая дверь вела в детскую, где находились только детские кроватки, разделенные тумбочками. Количество кроваток неизменно увеличивалось с периодичностью раз в два или три года. В итоге их стало семь. Правда, позже их снова стало шесть».
Стоп. Значит, одну кроватку вынесли. Почему?
Ответа не было.
«Отдельно, несколько в углу, стояла кровать няньки».
Вот те на. Повариха, да еще и няня. Значит, Дунаевские точно были не бедными.
Привет вам, Лора Борисовна, жена Семена Дунаевского, – пропело мое «эго». Лора Борисовна убеждала меня, что Дунаевские были нищи, как церковные мыши.
Наличие няньки и поварихи это опровергало. Живое свидетельство достатка в доме, о котором при большевиках просто стало небезопасно вспоминать. Поэтому и не вспоминали.
Многое встало на свои места.
Я вспомнил рассказ Максима Исааковича Дунаевского. Он, будучи маститым композитором, приехал в Лохвицу, а секретарь горкома повел его на экскурсию по городу. «Вот здесь располагалась табачная фабрика вашего прадедушки, а вот здесь – ликеро-водочный заводик вашего дедушки, – махал он рукой, создавая вокруг Максима ветер. – Так что, если бы не мы, большевики, Максим Исаакович, вы бы были сейчас весьма небедным человеком».
Максим воздел вверх указательный палец:
– И это мне говорил секретарь горкома в самые махровые советские годы.
Да, владелец такого состояния мог сделать для своих детей многое. И что могло помешать Цали это осуществить? Гонимое племя, к которому он принадлежал?
Не знаю.
Цали Симонович как банковский служащий мечтал видеть своих детей победителями. Но побеждать в обществе, где слово «еврей» означало «жид», а «жид», в свою очередь, означало «гонимый», было маловероятным.
На фотографии, где Исааку 13 лет, пейсов нет. Идиш, как я узнал позже от Евгения Исааковича, он знал поверхностно. Возможно, что забыл. Было ли это той самой ценой, которую заплатил Цали Симонович, чтобы его сыновья (хотя бы один) стали как Мордехай при внуке вавилонского царя Навуходоносора Ахашвероше – возможно, не знаю. Ответ выберите сами.
Самое важное событие в жизни местечковых мальчишек – праздник Йом-Кипур, или Судный день – день раскаяния и отпущения грехов, который приходится на десятое число осеннего месяца тишри. В этот день Бог решает судьбу каждого человека на предстоящий год и отпускает грехи. Тысячи ангелов, прекрасных, как падающие звезды, сыплются с небес на землю, готовые протянуть руку помощи любому нуждающемуся.
По берегам реки мужчины-евреи стряхивают свои грехи в воду. Кто-то в темноте отплывает от причала на лодке, чтобы утопить грехи поглубже. Слышны всплески весел, кажется, что это разговаривают между собой жители подводных глубин, утопленники или водяные с русалками. Глубоко в воде отражается лик Господа Бога, который из-под воды наблюдает за всем сверху. Отец Исаака стоит и вытряхивает из своей одежды все грехи, до последней пылинки.
В Йом-Кипур мальчиков будят в час или два ночи и отправляют петь в синагогу.
Могу поспорить, что у Исаака (до перелома, вызванного гормонами роста) был хороший чистый голос и ему не приходилось надеяться, что взрослые пожалеют его и дадут выспаться. Непонятно только, почему петь надо именно ночью.
Готовя первое издание о моем герое, я обратился за советами к одному казахскому музыковеду, большому поклоннику Дунаевского, который прославился тем, что в журнале «Огонек» перестроечного периода сам Виталий Коротич исправил ему «смерть от разрыва сердца» на «смерть от самоубийства».
На мой вопрос, откуда пошла фамилия «Дунаевский», ответил, что одним из его предков был знаменитый одесский кантор Дунаевский.
Для певца в синагоге главное, чтобы был голос. И голос у Исаака был. Вот прямое доказательство связи.
Говорили, что одесский Дунаевский сочинял мелодии, которые могли искажать течение времени. Точнее, мелодия искажала время, которое начинало течь медленнее, цепляясь за людей, облака, дни и месяцы, порождая шорох, который напоминал мелодию.
Замедляясь или убыстряясь, спотыкаясь о людскую память, время создавало совершенно неповторимые мелодии, в которых не было категорий «красивого» или «не красивого» – только одно волшебство. И все это автоматически переходило из времени на силу голоса рода Дунаевских…
Влияло ли это позже на Исаака?
В сказочном мире, где один приезд Гречанинова или Алябьева мог повлиять на музыкальность мальчика, рожденного много лет спустя, я склонен утверждать «да».
Но ведь были еще и хасидские гимны.
По утверждениям людей, к мнению которых я прислушивался, – алхимиков от музыки, канторское пение Восточной Европы корежилось исступленным воззванием к Богу, отчего музыкальный канон без страха нарушался.
Исчезал как таковой.
Каждый певец импровизировал в меру своего дара. Певчего, который возглашал гимны, называли «шалиах цибур» (дословно: «посланник общины»). «Не убояшися сил могучих и великих», этот певец, посланник общества, представляющий во время молитвы всю общину, перевоплощал стоящих за ним в месиво, раскаленную лаву, толпу с ушами, способными расслышать глас Господа.
Этот уникальный способ побега от действительности был и уникальным способом влияния на реальность. Исступление становилось входным билетом в залы Справедливости. Попыткой скрыть (или, наоборот, открыть) бреши в сознании Создателя, где расцветали не гроздья гнева, а ромашки милосердия. Такое старание и вера имели право на успех.
В суровых величинах космоса, равнодушного к горю одного малого еврея, бездушный порядок под влиянием пения начинал таять, гореть в аду, давая прорастать цветам сострадания.
И это было тем, что я искал. В результате я уверовал, что гений Исаака произошел не от Гречанинова с Алябьевым и не от украинских, малорусских продольных песен, а от синагоги и прадедушки. И как только я стал все переписывать, обосновывая этот факт, мне позвонил суровый мужчина и сказал, что сказать ему нечего, он все напишет.
Я не поверил.
А спустя две недели получил письмо по электронной почте, где весьма сердито, менторским тоном мне сообщалось, что я – мудак и что кантор из Одессы по фамилии Дунаевский никак не мог быть предком Дунаевских из Полтавы. Почему – не объяснялось.
Но это был некий поворот в истории моих поисков. Я понял, никому верить нельзя в поиске ответа на вопрос, откуда взялся дар моего героя.
Ведь была еще и мама, которая прекрасно играла и пела.
А еще отец.
И дядя Самуил.
(Ответ о дарованиях знал старший брат Борис.)
На музыкальных инструментах Цали Симонович не играл. В короткие часы досуга рисовал – обычно карандашом и только одни орнаменты, что всех немного удивляло.
Еще он не имел склонности к пению, а вот дядя Самуил… (Тут следовало взять паузу и многозначительно посмотреть на слушателей.)
У дяди был музыкальный слух и, похоже, абсолютный. Он превосходно владел гитарой и мастерски аккомпанировал певцам, которых по воскресеньям приглашал к себе домой. Одним из самых экзотических дядиных инструментов, более подходящим для эротических рассказов Боккаччо, была мандолина. Каким образом она попала в дом, оставалось тайной. Своей техникой игры Самуил удивлял слушателей, добиваясь протяжного напевного звучания, как будто это была дудка, а не струнный инструмент. Дядя научился играть еще на семи других инструментах сам, без посторонней помощи, пользуясь только самоучителями, которых у него было навалом. Откуда он их брал, оставалось загадкой. Но послушать дядину игру по очереди на всех инструментах соседи любили. Для этого существовало воскресенье, когда хасиды развлекались, перемывая друг другу косточки – в общем, проявляли свои лучшие качества.
Дядя… тятя… дитя… да…
Жрец музыки, ее единственный бескорыстный служитель в городе, который не получал от этого ни гроша. Он пытался передать свою страсть племянникам, отчего казался им колдуном – по крайней мере, так говорили сами взрослые, а младшие Дунаевские этому верили. Достаточно было увидеть, как дядя Самуил брал в руки скрипку и играл.
О, как он играл!
Наверное, ангелы в раю так не играют.
Но не это было ответом на вопрос.
Пару лет назад во МХАТе имени Горького мы с продюсерами Геннадием Кагановичем и Вячеславом Кагановичем готовили концерт под названием «Коллайдер счастья». Звучала лучшая музыка Исаака Дунаевского из кино и оперетт. Были собраны лучшие исполнители. Центральный военный оркестр Министерства обороны РФ под управлением Сергея Дурыгина, сопрано Анна Новикова и Елена Терентьева.
Упоительный момент.
Я должен был быть маслом на этом бутерброде. Выходить перед каждым номером с каким-нибудь рассказом об Исааке. Надо было попасть прямо в сердце тысячам зрителей. А времени – не больше пяти минут на выход.
И я неожиданно вспомнил историю, рассказанную мне актером Владимиром Ляховицким. А может быть, это был какой-то потомок шута Менделевича?
Монолог был от лица Исаака.
«Меня часто спрашивают:
– В кого вы такой музыкальный? В папу?
– Если это можно назвать так, то “да”, в папу.
– Он пел?
– Нет, научил молча.
– Петь?
– Считать деньги, полученные за пение.
– А-а, – кивали головой, – значит, вы музыкальностью в маму?
– Маму… Мама вообще никогда не пела. Только мычала. Но думала, что поет.
– А в кого же тогда?
– В патефон дяди Самуила!»
Так я узнал не о человеке, а о патефоне. Дядя Самуил был единственным в Лохвице обладателем этого чудовища, в своем роде существа одушевленного. Я еще не знал, сколько все это тогда стоило.
Первое знакомство с музыкальной историей Исаак получил благодаря изобретению братьев Патэ. Как я уже сказал, по субботам, когда свечи благодарения были зажжены, семья собиралась в гостиной и дядя заводил свое сокровище. В череде музыкальных суббот бывали особенные дни, когда музыка звучала по-другому. Сначала, как крепость, воздвигалась тишина, а потом начинали литься звуки пополам со скрипом. Чудовищный раструб казался диковинным дуплом, из которого вылетают, как пчелы, пушистые мелодии. Они расползались по комнате, заполняя собой все вокруг, отчего становилось темно и душно. Исаак особенно любил чудесный романс, который исполнял чей-то завораживающий мужской голос. Уже позже я узнал, что это был романс Чайковского «Ночи безумные» в исполнении тенора Давыдова.
В такие дни Самуил устраивал музыкальные олимпийские игры. Он требовал назвать тональность, в которой исполнялись произведения, и имя композитора. Между братьями возникало настоящее соревнование. Свои любимые фрагменты дядя повторял по несколько раз, доходчиво объясняя слушателям, почему именно этот фрагмент останется в истории музыки. Надо думать, что именно тогда маленький Исаак тоже решил остаться в истории.
Но было ли это милостью? Является ли умение поражать миллионы – счастливым даром его обладателя? Отличаться от всех – не тяжелая ли ноша? Как гири на шее утопленника. Жить нормально со всеми «этими добродетелями»? Не выпить, не закусить, не начать дымить без того, чтобы не подключаться к музыке.
Значит, патефон. Я вписал его в список людей, повлиявших на Исаака.
Но у него был конкурент. Самый громкий источник музыки вне дома. Большой городской оркестр, которым руководил скрипач Лантух, задававший неповторимый тон городской жизни. Летом этот оркестрик играл в выходные дни в городском саду, вскрывая консервным ножом память тех, кому хоть раз довелось его услышать. На большой фанерной доске, установленной на палке перед входом в сад, углем по белой крашеной поверхности было написано:
«Сегодня для вас играет Лантухъ».
Просто и коротко. С твердым знаком. Без пояснений.
А чего пояснять? Лантух был уважаемым человеком в городе, хорошим знакомым дяди Самуила, который поставлял ему свои музыкальные сочинения, как наркотики или продажных женщин, и консультировал по поводу исполнения того или иного сложного фрагмента.
Кому еще, кроме Лантуха, это могло быть интересно?
Безумный оркестр да дядин граммофон были главными звуковыми хищниками в детстве Исаака – во всяком случае, по воспоминаниям брата Бориса. С нашей точки зрения, это были дрожжи, питательная среда для мелодий будущего.
Кстати, один из таких оркестриков обессмертил доктор Чехов во втором акте «Вишневого сада». Они играли для Раневской за кулисами. Эти чудаковатые музыкальные «коллективы» были довольно распространенной забавой у южнорусских помещиков. В скучные зимние месяцы музыканты безвылазно сидели по домам, подрабатывая, как кому повезет, в основном учителями для состоятельной еврейской «знати», а летом попадали в русскую литературу, гастролируя по дачным усадьбам русских, украинских и польских помещиков. С определенным гешефтом для себя. Кстати, по поводу гешефта – патефон, гитара, мандолина, гармоника, сотни пластинок. Дядя не отказывал себе ни в каких музыкальных новинках. Если перевести все это в деньги, свободные деньги, получится совсем неплохо. Но это я так, к слову о бедности Дунаевских до революции.
Чего желать больше? Профессионализма или бессознательного прорыва в сферы, где знание заканчивалось? (Не знаю.) Дело не ограничивалось только фактами.
О проекте
О подписке