Леонид Алексеевич давно уже ночевал в кабинете, но зачем-то заглянул к жене, лежащей перед телевизором, и сообщил:
– Я поработаю немножко…
– Да пожалуйста, – она ответила самым нейтральным тоном.
Он хорошо расслышал в нём всё, что она туда упаковала, а также и то, что добавила совесть. Потоптался и хотел уже прикрыть дверь, когда она приподнялась на локте и сказала всё так же спокойно, но с ожесточённой ноткою в голосе:
– По крайней мере, буду избавлена от этих твоих ночных пробуждений. Сколько же мучиться!..
Это была ярость, с которой рвут цепи, без которых неизвестно, как жить.
В первую секунду он даже не понял её, во вторую – не поверил. Но она бросила быстрый взгляд, не оставляющий сомнений. Он, шаркая тапочками, как всегда, купленными ею больше размера, ушёл к себе, сел на диванчик и замер. Таких потрясений он давно не испытывал. Это было крушение прошлого.
Ещё раз Леонид Алексеевич прокрутил сказанное. Несомненно, это о том – о тех заветных минутах, ради которых были все привычки, обязанности, домашние хлопоты, ради которых, никогда до конца себе в этом не сознаваясь, он терпел вялую муку мезальянса. А оказывается, эти счастливые минуты – она ненавидела.
Он долго не мог уснуть, да и не спал толком. А утром началось хождение. Жена всегда вставала полутора часами раньше его. Выйдя на пенсию, она нашла какую-то утреннюю йогу и с половины седьмого топала по квартире вовсе несоразмерно со своим вечным похудением. Сбросив зубовный скрежет, Леонид Алексеевич убеждал себя, что она даже старается не шуметь, ходит в мягких тапках и поднимает свисток у чайника; но это же было невозможно. И не шуметь, и убедить. Когда она уходила-таки (дверь говорила «крак-крак», гудел лифт, слышались торопливые шаги, снова «крак-крак», забытый проездной или телефон перекочёвывали из кармана плаща в пиджак, и опять «крак-крак», шаги, лифт), он проваливался на полчаса, а потом вставал с лёгким головным недомоганием и отправлялся на зарядку. Любитель посидеть за работою допоздна, он и зимнее расписание старался сместить глубже в день.
Сегодня была важная встреча, и он поднялся сразу же вслед за женой, чувствуя себя хмурым и даже каким-то сырым, несмотря на солнце в пол-окна. Другую половину загораживал фикус. Встреча-то была назначена на два часа, и Леонид Алексеевич успел и пописать, и поговорить с совестью.
Женился он, конечно, не совсем на той, к кому сватался. Это выяснилось через неделю, но четверть века он пытался приучить себя к любви. То есть приучить душу к телесным желаниям, к повадкам, к семейному порядку, к особенностям и различиям, к долгу. Это почти получилось, да только почти в таких делах не бывает, всё равно, что заглушить боль, загнать её в подполье (подболье, – сразу же подсказал язык), но чувствовать оттуда, из глубины, из глуши, из поволоки лекарств постоянное покалывание. Так и они: сквозь нежность, заботу, взаимность то и дело пробивалось совсем иное, вспыхивали молнии раздражения и озаряли истину. Маленькая деталь – слово, жест – умела разрушить счастливый день.
Причём ведь сколько лет, прежде чем жениться, он примеривался, выбирал, колебался, влюблялся и остывал. Время шло; думалось – чтоб угадать, чтоб совпало, и уж навсегда. Он даже теорию выдвинул: брак по расчёту. То есть не гормональный брак по любви, для юнцов, а вот что. Прежде был расчёт: финансовый, сословный, родовой, хозяйственный, даже географический. И ныне всё это не исключено, но лишь как дополнение, а главный расчёт в возрастном, так сказать, браке, – на саму его устойчивость, на то, что два человека постоянно смогут быть вместе, а не осатанеют друг от друга через полтора года… Расчёт на любовь.
И вот они были вместе, – словно в насмешку над всеми расчётами, такие разные, не совпадающие; но как это получилось? Вначале ведь всё казалось вровень, общим – и семьи, и образование, и книги, и дача, потом забота о сыне. Им было интересно и вдвоём, и на людях. Но постепенно, хотя и очень быстро, всё это – не то чтобы ушло, а повернулось иной стороной, оказалось не так. Они часто бывали в театре, но видели и слышали – разное. Гости вроде бы были общие, а разговоры расслаивались, и невольно стало получаться, что приходили – или к ней, или к нему. Когда она ходила с Леонардом, на позднем сроке, он включал ей Моцарта и Шопена и читал вслух Илиаду. А к концу декрета она каким-то образом обросла шлягерами, сериалами и детективами, продолжая, когда удавалось оставить сына, посещать оперу, непременно потом обзванивая подруг. К первой его повести жена сделала несколько забавных, но даже и полезных замечаний. А на второй застряла, после чего он только сообщал ей, что вот, новое, напечатали, но интересоваться впечатлениями – боялся. Она, правда, всегда радовалась, только так, что радость именно казалась искренней. В ней, вообще, скопилось много театрального, – может, потому она так и любила именно этот род приобщения к искусству?..
А потом он смирился. Семья и семья. У него тоже – сколько недостатков. А тут ведь – близкий человек. Единственный. Дорогой. Да, отчуждённый, или, скорее, было такое ощущение, что они всю жизнь ходят по полупрозрачному лабиринту, и видя друг друга, и разделённые стеной, и только изредка, найдя случайный проход, встречаются по-настоящему. Но чем смиреннее становилось сознание, научившись не только подавлять раздражение, а и прятать его под спуд, чем, значит, сознательнее он заставлял себя любить жену, тем острее бились в глубине мозга – ужас перед грядущими годами и мечта о чём-то другом, совсем другом… И вот.
Пописать – сильно сказано. Возникла фраза, точная и важная, которую надо было вставить в главу. Но глава уже сложилась и слежалась. В одном месте повторялись слова, в другом – ломалась мысль. Вроде бы и нашлась щелочка, но, перечитав, он увидел, что фраза эта болтается сама по себе, ни к чему не привязанная. Пришлось пока вычеркнуть. По пути он обдумал, снабдить ли двусмысленное «как» запятою, сравнил себя с Уайльдом и стал собираться, над собою же потешаясь, что из дома идти чуть ли не через дорогу – в кафе. Но галстук повязал серьёзный.
Миша уже всё заказал – обед, но лёгкий и с изюминкой. Бутылка Киндзмараули. Столик располагался на полуоткрытой веранде, ветер лихорадил белые занавески, официантка была ненастоящая – явно студентка на подработке, и смутно хотелось, придержав её за гипюровый локоток, задать какой-нибудь каверзный платонический вопрос. Интерьер тоже был выдержан в белом цвете, от плафонов до кресел, слишком, пожалуй, плотных для окружающего легкомыслия.
– Да знакомьтесь, – предложил Миша. – Виктор Савельевич, наш столп и вдохновитель. И, с другой стороны, мастер слова, наш постоянный автор…
– Липарин, – первым протянул руку Леонид Алексеевич.
– Чащин.
Леонид Алексеевич обратил внимание, что Миша представил нового редактора в постоянном времени. Может быть, это была лесть, а может, предвидение. В последние года четыре журнал бросало на ухабах, тираж менялся втрое, соответственно менялись обложка, редакторы и направление.
Они чокнулись за литературу и вонзили вилки в витиеватый салат. Чащин носил русую княжескую бородку и в золотистой оправе очки. Вкупе с залысиной это его несколько старило, хотя вряд ли ему было больше тридцати пяти. Держался он очень спокойно, но не сказать что по-хозяйски.
– Наслышан, да и начитан, – сказал Чащин. – Приятно, что такие люди живут в нашем городе. Ведь это по вашему сценарию Данадзе сделал фильм?.. погодите, припомню… а! «На ребре».
– По моей повести, – поправил Леонид Алексеевич чуть суше, чем было спрошено, и замолчал.
Начался разговор не вполне удачно. Это была хорошая, крепкая повесть, из числа тех, что составили его скромную славу (он использовал этот оксюморон на редких своих выступлениях и выжидал, кто первый откликнется лёгким, понимающим смехом). Встречи с читателями, правда, не всегда удавались – он, понятно, не претендовал на залы, но и в библиотеках и аудиториях то половина из едва ли полусотни мест пустовала, то приходили какие-то случайные люди, сами не понимавшие, как здесь оказались. Но интеллигенция его знала, хотя как-то, воспользовавшись Матвеевыми мыслями, он аккуратно разгромил само это понятие, написав что-то о пустом экстенсионале. Мол, ранее интеллигент определялся позитивно, по действию, а ныне – по уклонению, и то относительному, от того, что общественное большинство полагает sine qua non своего бытия…
Так что то, что Данадзе, знаменитость, прочитал эту повесть и предложил сделать фильм, нисколько его не удивило, но в сценаристы он не полез, не совсем понимая технику преображения, как, например, описание превращается в жест. Вообще, дал согласие и отстранился. А когда увидел фильм – ахнул. В сущности, всё было по сюжету, кроме одного эпизода. В повести фамилии упоминались вскользь, без значения. А Данадзе заставил героя перепутать девичью фамилию героини и новую. Даже не перепутать, а просто не сообразить, что фамилия изменилась. Получился классический вставной кусочек комедии положений, вдруг создавший трагическое напряжение и сместивший смысл, словно подрезав снежный пласт. Лавина и покатилась: то же развитие идеи, пройдя через этот узел, выглядело совсем иначе, и сюжет наполнился грозовым воздухом, заиграл, заблистал. Именно что крепкую повесть режиссёр превратил в шедевр, и как – одним поворотом ключа!.. Была ревность, была унизительная зависть перед мастерством, так легко и просто проявленным, и рана эта не заживала. С тех пор Леонид Алексеевич стал гораздо строже – и к слову, и к смыслу, и к себе, но всё равно понимал, что масштаба ему не хватает. Может, тогда и закралась мысль о романе…
– Вы к нам из каких краёв? – надо же было поддерживать разговор.
– Ещё, Виктор Савельевич у нас, помнится, юнцом сотрудничал. Стихи даже тискал, – Миша умел и сфамильярничать.
– Да, – подхватил Чащин, – потом ЛГУ, там вроде и обустроился, а вот… потянуло в пенаты. Да и жалко, зачах журнал, а как гремел-то!..
– Еле, всё говорят, что в провинции время течёт, – сказал Миша. – А оно у нас скачет. Предсказуемость пониженная. Читатель сейчас другой, совсем другой, да его ещё найти надо. А жалко за прошлое, это да. Вот бы и взяться.
О проекте
О подписке