Он думал о Мортимере – и думал с противоречием, которое обычно посещает людей, стоящих на грани между жалостью и подозрением. Лорд казался ему и добродушным, и странным; письмо было точным, вежливым, но в нём слышались паузы, словно за словами таилась дрожь. И что же? Ведь люди, которые могут формулировать мысли хладнокровно, часто гораздо более опасны, чем те, у которых язык трепещет. Луи ошибался? Или он чувствовал тонкое присутствие в этих строках чего-то, что не может быть выговорено, – то есть того, что, как правило, человек признаёт лишь перед зеркалом собственной совести?
Яхта шла, и море, отразив сквозь себя ту тяжесть, казалось, разговаривало с Луи о прежних грехах, о промахах и о том, как легко строится упрёк в душе человека, который ещё не успел закончить своё покаяние. Он думал о матери: о её голосе, который был мягок и злободневен одновременно; о её случаях, мелких, почти неприметных, когда она исчезала в толпе, будто бы и не хотела быть замеченной. Его память представляла сцены, мельчайшие жесты, запахи, и каждое из этих воспоминаний прилеплялось к письму Мортимера, делая его всё более нестерпимо важным. Быть может, она ушла сама? Быть может, кто-то вывел её из дома тихо, как забирают старую птицу, чтобы посадить на чужой сук? Вариантов было множество, и все они были дурны.
Вдруг он вспомнил лицо лорда: не столько портретное и официальное, сколько то, что было скрыто в двух строчках приёма, когда Мортимер говорил о ней – о той женщине, чей образ, по-видимому, принадлежал не только его сыну. Почему Мортимер жил на острове? Почему именно там? Вопросы становились острыми, как клинки, и Луи чувствовал, что каждая волна, разбивающаяся у борта, отскакивает от его сердца и приносит новые сомнения. Он был приглашён – приглашён ехать на ту землю, где, быть может, таилась истина, и где, возможно, таилась ложь того же человека, чьё имя было для него священно-запретным: лорд Уильям Мортимер.
Ночь сжала их плавучее жилище; яхта словно вгрызалась в тьму. В каюте слышались шаги экипажа, тихие, чаще полу-шёпотные; и казалось, что даже люди, пришедшие сюда с привычкой подчиняться приказам, замолкли оттого, что берег – этот маленький, земной берег, был как бы прикрыт от них особой печатью: «здесь многое может быть раскрыто, но многое и спрятано». Луи слушал то, как внизу, в трюме, болтается провизия, как старые доски скрипят, и думал о том, как легко можно поверить в чистоту намерений человека, который вёл свою жизнь под именем благородства. Благородство – слово неоднозначное; оно бывает и прикрытием, и спасением.
Он читал письмо вновь. «Ваша мать пропала… Мы ищем… Свыше всего просим Вас прибыть скорее…» – и так далее, и так далее. В этих строках было и нечто деловое, и нечто, почти болезненное; и Луи, разбирая эти полутона, не мог не думать о простоте человеческого страха. Почему страх всегда возводит вокруг себя стены? Почему открытие одной двери приводит к вырытию множества других? Он представлял себе остров: высокий, скалистый, с домом, где мерцают свечи по ночам, где люди ходят тихо и как будто боясь друг друга. И, может быть, там, среди каменных стен, мать слышала голоса чужие и чуждую ласку, и вдруг поняла, что не принадлежит никому, и ушла. Или ушли её. Какая из версий ужаснее – сама мысль о добровольном уходе или мысль о том, что её унесли, словно вещь, не принадлежащая к человеческому роду?
Луи не мог избавиться от ощущения причастности, от странной, почти нечистоплотной гордости, что лорд предоставил ему яхту. Да, предоставил – как бы приглашая его в свой мир, в свою тайну. Это приглашение – было ли оно актом благородства или испытанием? Он вспомнил, как однажды, будучи ребёнком, наблюдал за тем, как ставят под сомнение слова взрослых; тогда ему казалось, что истина – это маленькая жемчужина, которую можно потерять в песке разговоров; но теперь, в тридцати шагах от той земли, где, быть может, мать ждала ответа, жемчужина стала тяжёлой и болезненной.
Вдруг на горизонте показалась голубая линь моря, и вода как будто задышала; зарниц не было, но было нечто похожее на предвестие. При свете бледного утра лодка встала и, приближаясь к острову, обнажала свои скелеты – те самые тайны, что всегда у моря: острых, лаконичных, лишённых мягких прикрас. И чем ближе они подходили, тем сильнее в душе Луи росло это, трудно объяснимое, чувство, что всё, что случится, будет не просто наказанием или откровением, а подлинным экзаменом для его собственной сути.
Разве не было в нём желания закрыть глаза и вернуться назад? Да, было. Но был и другой порыв – порыв, который труднее объяснить словами, – желание знать, наконец, кто он есть в мире, где мать может исчезнуть, а благородство может быть маской. Он слышал в себе голоса прежних лет, обвиняющие и прощающие одновременно. И всё это время, пока яхта катилась у края земли, пока крылья чаек стучали, как бы напоминая живым о своей свободе, Луи чувствовал, что ходит по краю пропасти: то ли он сделает шаг назад и останется в иллюзиях, то ли шагнёт вперёд и откроет дверь, из которой, может быть, выйдет не знание, а ещё более страшная неясность.
Яхта остановилась. Казалось, природа задержала дыхание. Луи встал, облокотился о перила, и в том последнем мгновении, перед тем как ступать на остров, он испытал – и это было главным, – ощущение, которое трудно назвать иначе как предчувствие суда. Не суд людей, не суд закона, но суд внутренний, древний, тот самый, который взыскивает с человека не за отдельные деяния, а за то, что он не умеет любить до конца, не умеет видеть до конца, не умеет молиться до конца. И когда шлюпка, опущенная в воду, качнулась и понесла их к берегу, Луи почувствовал, что чужие глаза, чужая совесть и чужие истины теперь будут тесно соседствовать с его собственной; и это соседство было и обещанием спасения, и угрозой. Как в романе, который ещё не написан, а уже навис над ним своей судьбой, он шагнул на влажный песок острова, и в этот шаг вошло всё: надежда, страх и смирение, смешанные в одно тёмное, но необходимое намерение узнать правду – какой бы цена за неё ни взималась.
Остров был каменным не только по букве, но и по духу; и это было видно сразу, как только, продержав дыхание, подходишь к берегам. Скалы тут не играли формой и не украшались лишними изгибами; они выросли из моря гордыми, тяжёлыми блоками, как будто кто-то долотом и молотом вытесал из вечности один простой, неумолимый приказ – стоять. Их поверхность, взъерошенная ветром и солёной пеной, блестела местами, как металл, и в этих отблесках чувствовалось не солнце, а какая-то внутренняя холодность; и потому остров казался не землёй, которая даёт, а каменной мыслью, которая требовала ответа.
Дорога, если можно было назвать дорогой ту полосу, что петляла вдоль обрывов, не вела ни к жизни, ни к отдыханию; она вела к вершине – к особняку, где лорд Уильям Мортимер держал свои тёмные и блестящие думы. Шаг за шагом ты поднимаешься, и каждый шаг напоминает себе о том, что ты не просто покоряешь высоту, а приближаешься к суду: низко лежащий прибой шепчет о беспомощности, о бренности вещей, а ветер, свистя и рвя плащи, кажется, говорит такое, в чём не нужна ни одна человеческая нитка слов – он говорит о влечениях, страстях, о тех неумолимых цепях, из которых не выйти, сколько ни беги.
Особняк этот сидел на вершине как коронованный ум, и корона его была сплошь тяжёлыми карнизами, зубчатыми балюстрадами и тёмными окнами – окнами, в которых не отражалась ни даль моря, ни ближний скалистый склон, а только внутренний жар каменного дома: глаза хозяина, который смотрит не на мир, а на сам себя. Снаружи – строгая, почти суровая архитектура, без излишеств и без приветливых украшений; но именно эта суровость усиливала ощущение, что внутри спрятано и много богатства, и много вины, и много одиночества. Казалось, что дом питается тем единением противоположностей: благородство – формой, низость – содержанием; и что чем выше поднимешься по его ступеням, тем тягостнее будет тяжесть духа.
Ступени – как в соборе, широкие, утомительные – вели в вестибюль, где воздух был плотен и прохладен, и где цепь звуков – скрип досок, шёпот тканей, удалённый стук часов – создавала порядок, столь же неукоснительный, как и закон. Стены, облицованные тёмным деревом и расшитыми орнаментами, хранили запахи: смесь воска, старинной бумаги, тлеющей свечи и редкой лаванды, которую привозили из материка, – и всё это вместе давало ощущение присутствия памяти, будто дом – это не просто набор комнат, а целый архив человеческих поступков и заблуждений. Величие комнат удивляло – потолки высоки, картины в тяжёлых рамах, портреты предков, во взглядах которых пряталась стальная воля и какая-то усталость и жестокость одновременно. И чем больше смотришь на их лица, тем явственней понимаешь: по этим лицам перечитывают книгу наследственных долгов и грехов.
Комнаты жили своей особой, мрачноватой жизнью: в библиотеке, где книги стояли плотными рядами, воздух был наполнен не только запахом бумаги, но и тем чувством, которое можно назвать болезнью сознания – это была болезнь поиска смысла, которому не дают покоя ни благородство, ни богатство. Книги, казалось, шептали о прежних сплетнях, о тайнах, о тех поступках, о которых предпочитали молчать при свете, но о которых говорили шёпотом в коридорах. В залах, где стояли мебельные ансамбли строгих линий, можно было услышать, как мрачно поскрипывает кресло, если в нём садился тот или иной член фамилии; и было в этих звуках что-то нотационное, как будто дом вел счёт всем падениям и спасениям своих обитателей.
Сверху же, с самой крыши, открывался вид, не похожий на вид с обычных усадеб – это был панорамный приговор: с одной стороны – море, то безжалостное зеркало, с другой – острые зубья скал, а внизу мелькали маленькие лодки, как жалкие свидетельства человеческой слабости. Воздух тут разрежен; каждый вдох кажется подвигом; и все те виды, что открываются, будто бы приговаривают: «Ты – ничто, и всё, что ты станешь творить, будет происходить под моим надзором». Это надзор без лица, без формы, но с тем влиянием, которое давит не меньше, чем железо.
Лорд Мортимер держал свой дом так, как держат на вершине камня птицу – сдержанно и властно; но в его власти таилась не только забота о состоянии имущества, но и диктат внутреннего порядка, где каждая мысль взвешивалась и каралась, если выходила за пределы дозволенного. Служанки ходили по коридорам как тени, помня за собой шаги прошлых поколений; хозяин света – большой зал, где столы ложатся в ряд, а лица обесцвечены мыслями о власти и бессмертии – это была сцена, на которой жили люди, привыкшие к той тяжести, что даёт высота, и к той пустоте, что рождается в венах одиночества.
И в этой возведённой над морем крепости было что-то не только величественное, но и страшное: ведь владение вершиной – это владение точкой, откуда ясно видеть падение; а те, кто привыкли смотреть сверху вниз, со временем начинают видеть лишь свое собственное отражение в глазах других. Остров и дом – вот как бы единый образ: камень, что хранит и молчит, и дом, который говорит, но говорит не языком утешения, а языком требований. И когда ты стоишь на берегу и смотришь вверх, на этот дом – на этот высочайший и так же безжалостный суд, – чувствуешь, что даже ветер, что тут свистит, – не единственный свидетель, а лишь низкородная прислуга великой и вечной силе, которая, словно судьба, наблюдает и выносит свой, молчаливый приговор.
На небольшом, полу гнилом причале были пришвартовано еще несколько яхт, с которых стали выползать ленивые зеваки, как было понятно, это были гости лорда Мортимера. Среди них была Эмили Хиллсборроу – английская герцогиня, приближённая королевы Англии. О происхождении Эмили мало что известно. На политической арене она оказалась после свадьбы с пожилым английским аристократом, вероятно, вступив в брак по расчёту. Герцогиня действует осторожно, но выступает за свободу личности, придерживается современных взглядов и пользуется большим уважением знати. Сначала Эмили была любимой посланницей королевы, а потом стала личным секретарём премьер-министра Уильяма Питта. Это назначение породило массу слухов и вызвало всеобщую зависть. Эмили, уже бывавшая ранее на острове, с радостью приняла приглашение сэра Грегори на знаменитый приём, который в очередной раз устраивал лорд Мортимер.
Эмили стояла так, словно сама судьба её была напечатана на лице; не то чтобы печать была груба или вызывающе орнаментальна – напротив, она была тонка и мучительна, как почерк человека, привыкшего к великому напряжению мысли. Лицо её было ясно очертано, как профиль на мраморе: высокий лоб, не слишком выдающийся, но широкий в том, что он обещал – не пустую гордость, а труд ума и непрестанную работу сознания. Волосы её— не просто украшение, а покров, который таил и защищал; тёмно‑каштановые, с золотистыми проблесками в лучах редкого солнца, они убраны были так, что казалось: она не хочет и не может позволить им мешать делу мысли, но при этом каждое прядь лежала по‑своему гордо, с тягой к порядку и прихотью легкой своевольности.
Глаза Эмили – это то, чего не забудешь, если однажды встретил их взгляд: большие, ясные, серо‑стального оттенка, в них горел не только ум, но и постоянное, вялое движение души – то любопытство, которое не удовлетворяется простыми ответами, то горение, что не позволяет слепо подчиняться лжи. Взгляд её был испытующим, как правило судьи, но не жестоким; он мог разглядеть в человеке не только обман, но и стыд, и возможно – спасение. Когда она улыбалась, улыбка та была не праздной, не «светской»: она приходила, как уверенность еще раз повторить своё внутреннее «да» миру, и в ней слышалось нечто похожее на обет – «я стану услышанной». И вот что удивительно: губы её, тонко очерченные, умели быть и мягкими, и строгими, и тем самым прибором, который, казалось, знающий люди держат наготове, чтобы пощадить и наказать, – по необходимости.
Шея у неё была стройна, почти фарфоровая, но с теплотой живого тела; она держала голову прямо, с достоинством человека, который осознаёт свою цену, но не благодарище. Тело – не вызывающее, но изящное; походка сдержанна, как у человека, привыкшего к выходам при дворе, но в ней чувствовалась свобода: шаги не разбрасывались на показ, они были осмотрительны, почти экономны, будто каждое движение экономило силу для дела ума. Одежда Эмили заслуживала отдельного слова: она выбирала ни роскошь для хвастанья, ни скромность для сокрытия, а меру – и в этом тоже была её гордость. Платья её отличались строгим вкусом, кроем, который подчёркивал линию, не вульгаризируя тела; ткани – дорогие, но не кричащие; украшения – аккуратно подобранные: один‑два камня, знающие своё место, как сдержанный аккорд в симфонии. Всё это говорило о женщине, воспитанной в высшем свете, но не пленённой им до самоуничижения.
Рука её, та самая правая, которой она писала письма премьер‑министру, была тонка, с пальцами правильной формы; в ней чувствовалась сила, которой не всякая грубость сравнится: она умела не только гладить пергамент или трогать роскошь чаши, она умела держать ответ, требовать и убеждать – и делала это так, что даже противники её неизменно замечали: «у неё ум и железная воля». Голос Эмили – не громогласный, но уверенный; он звучал скорее внутренней нотой, чем внешним оркестром: тихо, но так, что слова проникали в сущность слушателей, и подчас они, не ведая почему, соглашались с тем, чего раньше не хотели принять.
И всё же в её облике был едва заметный след скромности, как будто где‑то под слоями придворной школы и полезных манер таилось нечто старое, почти забытое – корни, о которых она не говорила. Внезапные на её лице проявления сентиментальности, мгновенные вспышки усталой печали – всё это говорило о том, что красота её не только внешняя, а оттого и сильнее: она не ради внешности живёт, а потому внешность её обнажает внутреннее напряжение. В нём и любовь к свободе личности – не декларация, а боль, проникшая в плоть. В нём и та осторожность, с которой она действует: осторожность умеющего считать цену каждому шагу, чтобы не потерять того малого, что ей дорого, и в то же время сохранить верность своим убеждениям.
Если говорить кратко, но точно: Эмили Хиллсборроу – красивая не по нарочитому счёту, а как удостоверение: красива умом, и ум её виден в лице; красива достоинством, и достоинство это не маска, а натура; красива состраданием, пусть и скрытым; и потому её образ вызывает и уважение, и лёгкую зависть, и трепет – не от пустой привлекательности, а от той силы, что умеет сочетать светский блеск с внутренней правдой и которую люди, привыкшие к внешним знакам власти, так часто не понимают и потому боятся.
Говоря о сэре Грегори, влиятельном английском аристократе, или как его называют иначе в определенных кругах барон Ноттингем, который уже был на острове несколько недель, это человек, который защищает интересы британской короны, распространяя влияние Соединённого Королевства по всему миру и помогая уменьшить государственный долг. При его участии были приняты важнейшие экономические решения: от основания успешной Ост-Индской компании до размещения испанских торговых постов в Америке. Барон оказывает большую поддержку рабочему классу, открывая школы для бедных детей, которые, по его мнению, должны привести страну к новой промышленной революции. Сэр Грегори никогда не упускает возможности познакомиться с новыми людьми на собраниях своего друга, лорда Мортимера.
Также не причале Луи де Рише заметил Его Высокопреосвященство кардинала Джузеппе Пьяджи – посла папы Пия VI. Он выдающийся оратор, Джузеппе Пьяджи посвятил свою жизнь служению Римско-католической церкви. Узнав о его образованности и увлечении философией, папа римский тайно нарёк Пьяджи кардиналом «in pectore». Пьяджи находится в доверительные отношения с Пием VI и помогает ему направлять верующих. Пьяджи прибыл в особняк по приглашению сэра Грегори, желая повидать своего старого знакомого лорда Мортимера и представить интересы Ватикана.
Он стоял на причале как посланец не только Святого Престола, но и самой истории – не крикливый, не театральный посол, но тот, чей приход ощущается сразу, как будто чужая земля получает внезапно знак того порядка, который не всегда виден глазу. Его Высокопреосвященство кардинал Джузеппе Пьяджи был человеком, в облик которого вошли и римский купол, и монастырская свеча, и холод палат где читают философов; в нём было столько же духовной суровости, сколько и жизненной выучки, – и об этом говорил каждый штрих его лица, каждая складка плаща, каждое движение руки.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты
