Женя никогда не мечтал стать механиком. Он вообще ни о чём не мечтал. Мечты были для тех, у кого были выходные. Всё, что у него было, – это дожить до вечера. Не опоздать на смену. Не уснуть в автобусе. Не схлопотать пинка от прораба. Купить на сдачу сигареты – «Приму» в жёлтой пачке, без фильтра. И если повезёт – банку тушёнки. Самую дешёвую, где мяса – с гулькин нос, но всё равно праздник. Он жил в старом доме на окраине Таганрога, на пятом этаже. Лифт не работал с девяносто восьмого, ступеньки шатались под ногами, краска на стенах облезла, как старая кожа. Коммуналка была серая, как зима. Ванна текла, проводка гудела, соседка за стенкой кричала на мужа даже во сне. Его комната – семь квадратов. Мебель? Какая мебель. Всё, что стояло в комнате, было собрано с помоек. Шкаф – без дверцы, стул – с надломленной ножкой. Железная кровать, продавленная до пола, облезший стол, трещина в потолке и кусок фанеры, которым он закрыл выбитое окно. Зимой дуло так, что дыхание превращалось в пар. Обогреватель сгорел сразу после покупки примерно на второй неделе. Он грелся, накрывшись старым армейским плащом, и прикладывал к груди бутылку с горячей водой. Полы были ледяными. Мыши – наглыми. Холодильника не было, поэтому он ставил еду за окно, обвязав её верёвкой, чтобы вороны не спёрли.
Обои у изголовья кровати отклеились, и в щель смотрела плесень. Он не замечал этого. Просто жил. Просто просыпался, натягивал на себя шапку и выходил в промозглое утро, чтобы снова работать. Кто ты сегодня, Женя? Грузчик? Подсобник? Пескоструйщик? Он был ничем. Пылинкой в системе, куском мяса с паспортом. Но он жил. Потому что не знал, как не жить.
Шея болела постоянно, гудела тянущей болью, будто кто-то медленно затягивал на ней верёвку. Руки ныли – не от работы, а от холода, который вцеплялся в кости и не отпускал даже под одеялом. Пальцы плохо сгибались по утрам. Ломило запястья. Он прекрасно знал эту боль: с утра – лёгкий хруст в шее, к полудню – тянущая боль в пояснице, вечером – тупой спазм между лопатками.
Он был один. По-настоящему. С тех пор, как мать ушла. Не умерла – просто однажды вечером подошла к двери, оделась молча, не глядя в его сторону, и сказала: «Ты справишься». Ему тогда было семнадцать. Он не спросил куда. Не плакал. Просто стоял и слушал, как закрывается дверь. После – тишина. Она не писала. Не звонила. Вроде была, и вот – её больше нет. Как сдувшийся шарик на детском празднике. Отца он не знал. Никогда. Только фото с порванным краем и фраза: «Ты в него».
Он всё ещё жил один. Работал один. Ел один. Где тишина была такой плотной, что казалось, она дышит.
И он привык. Он даже не думал, что можно иначе.
Пока не появился кот.
Махонький, чёрный, с белым пятном на носу – будто кто-то ткнул его пальцем в самый центр морды. Женя нашёл его зимой, когда шёл с ночной подработки. У контейнеров было темно и тихо, но среди коробок и ледяных пакетов вдруг раздался еле слышный писк. Котёнок дрожал так, что шерсть на спине стояла дыбом, лапы не слушались, а дыхание сбивалось от холода. Он прижался к старому сапогу Жени, как будто чувствовал, кто из всех проходящих не прогонит. Женя молча поднял его. Котёнок не царапался, не вырывался. Только пискнул – и замолчал, свернувшись у него в ладони. Через минуту уже спал, прижавшись щекой к загрубевшей руке.
С того вечера они были вместе. Женя клал его в старую картонную коробку, стелил газету и прикрывал своей фуфайкой. Кот ел всё, что оставалось после смены: крохи от хлеба, кожуру от колбасы, капли растаявшего маргарина. А сам Женя ел только то, что не шло коту. По вечерам они сидели вдвоём у окна. Кот ловил глазами тень от фонаря, перебирал лапами по подоконнику, и начинал мурлыкать. Глухо, с хрипотцой – как будто в его груди работал мотор. Этот звук шёл сквозь вечернюю тоску, и у Жени в груди в эти мгновения исчезала пустота. Они не разговаривали. Они просто были. И этого хватало. Он называл его Мишкой. Гладил за ухом и говорил: «Мы прорвёмся, Мишаня, правда ведь?» И кот отвечал – не словами, а глазами.
Но однажды всё исчезло.
Обычно Мишка, как только слышал щелчок замка в комнате, ждал его у двери, потом прижимался к ноге, терялся в сапогах, урчал, просился на руки. Но в тот вечер – тишина. Дверь была чуть приоткрыта – Женя заметил это не сразу. Может, кот проскользнул в щель и вышел из комнаты.
Оббежав всю коммуналку и не найдя Мишку, он бросил сумку, выскочил на лестничную площадку, босиком, в одной рубашке. Кричал. Шептал. Звал. Несколько раз пробежал вдоль подъезда, заглядывая в каждый угол, под каждый припаркованный жигуль. Соседи оборачивались, кто-то ворчал, кто-то просто отворачивался. Он прошёл по всему двору. Потом полез в подвал. Туда, где пахло сыростью и канализацией, где провода свисали с потолка, где валялись бутылки, тряпки, где обычно прятались те, кому некуда идти. Он увидел его не сразу. Только когда шагнул вглубь и посветил телефоном под старый бак. Мишка лежал свернувшись. Маленький, грязный, весь в пыли. Один бок – с вмятиной. Как будто кто-то ударил с силой, с размаху. Глаза были приоткрыты. Не испуганные. Просто пустые. Женя опустился рядом с ним на бетон. Взял его на руки. Медленно. Осторожно. Крови почти не было. Только шерсть сбилась, и лапы были вывернуты как-то неестественно. Он держал его, как в тот первый день. Гладил за ушком. Шептал, не помня что. Говорил, как будто Мишка спит. Как будто сейчас откроет глаза. Он сидел так до самой ночи. В подвале. Один. Даже не плакал. Просто сидел. Держал. И знал: это была последняя капля. Не потому, что это был не просто кот. А потому, что это был единственный, кто ждал его.
После этого он перестал говорить с людьми. Просто работал. Переехал в другой город. Потом – на побережье. Случайный знакомый подсказал: «Иди в море. Там платят. Там никто даже не спросит, кто ты». Мечты всё равно не было, но была цель: не возвращаться. Никогда. Он плавал под самыми грязными флагами, спал в котельных, ел консервированные помои, ремонтировал старые генераторы и затыкал течи голыми руками. Он научился работать на износ. Его звали Женей, потом Ваней, потом просто «чел». Он никому не рассказывал про Мишку. Никому не говорил, что каждую ночь он кладёт в карман маленький ключ от старого замка, который когда-то клал в старую картонную коробку. Там, где спал Мишка. Этот ключ он носил с собой всегда. На рейс. В машинное. В каюту. Он не говорил, что каждое утро смотрит в иллюминатор и ждёт: вдруг снова появится кто-то, кто скажет, что ты не один. Пока никто не сказал. Но он ждал. Тихо. Стиснув зубы. Как всегда.
Сначала было просто душно. Не тот жар, что идёт от солярки, а густой, вязкий, липкий. Труба над головой гудела лениво. Ваня сидел у стены, закрыв глаза. Грудь тяжело поднималась. Лоб покрылся испариной. Воздуха не хватало. Женя молчал. Плечи у него вздрагивали, пальцы двигались, будто он что-то пересчитывал – шаги? Удары сердца? Время до рассвета?
Потом – запах. Не как краска. Не как масло. А что-то сладкое. Тягучее. Как будто рядом пролили горячий компот, который скис. Старый чай с гнильцой. Или вино, забытое на солнце. Запах был неотступным – он не бил в нос, не давил, а обволакивал. Как вата, как старая перина, которую натянули на лицо. Казалось, он просачивался из стен. Из ржавчины. Из самого металла. Сначала Ваня подумал, что это просто духота. Но потом запах стал меняться. В нём появились другие нотки: мокрый трюм, пыль из-под переборки, что-то тёплое…. Он проникал в ноздри, застревал в горле. Ваня открыл глаза. Потолок дрожал. Не качался – именно дрожал. Воздух начал пульсировать. А потом – запах стал… живым. Как будто он что-то шептал. Он моргнул, сцепил пальцы, вцепился в пол. Женя тяжело выдохнул, прислонился к двери.
– Жарко… ты чувствуешь?.. – голос Жени был глухим, в нём что-то булькало. Ваня не ответил. Он сидел, уставившись в угол запретки.
Там было что-то.
Слой пыли чуть смят, как будто его только что задели ногой. А на стене – не просто тень. Очертания. Размытые, как на стекле после дождя. Будто кто-то приложился к стене спиной. Или вдавил в неё лицо. Ваня моргнул. Лоб был мокрый, по спине тёк пот, тело не двигалось – будто парализовало. Он пытался дышать, но воздух был… тяжёлым. Влажным. Как воздух в трюме, полном гниющей капусты и мокрых мешков с солью. Откуда-то шёл звук. Дальний. Гулкий. Похожий на стук, но не по металлу. Он не был громким, но он был – и именно этим страшен. Ваня снова глянул в угол. Очертания… стали чётче. И в какой-то момент он понял – это лицо. Или его остаток. Глазницы проваленные, нос как ямка, губы вытянуты. Будто в стене кто-то кричал, но металл его не выпускал. Или впитал навсегда. Женя по-прежнему тёр пальцами ладонь, но теперь он не смотрел в пол. Он смотрел прямо на стену. И шептал, почти не разжимая губ:
– Ты это тоже… видишь? – Женя закашлялся. Резко. Схватился за живот. – Блядь… воздух. Что за… воздух?! – он начал стучать по стене.
Ваня моргнул. Один раз. Второй. Глаза резало от жары, от пыли. Запах был тягучим. Комната будто качалась – чуть-чуть, как при шторме, но судно стояло. Или двигалось? Женя снова закашлялся, выругался, ударил кулаком в стену. Звук был глухим, как удар по плоти, а не по металлу. Воздух… воздух не двигался. Он стоял. Слепой. Вязкий. Ваня чувствовал его в горле, в ноздрях, под ногтями. Он зажмурился – крепко. А потом открыл глаза.
И она была там.
Настя.
Сначала – просто силуэт. Потом – детали. Волосы тёмные, спутанные, слипшиеся. Лицо бледное, почти серое, с водяными прожилками у щёк. Она стояла в углу. Там, где только что было лицо в металле. Молча. Смотрела. Прямо на него. Губы приоткрыты. Ресницы мокрые. По щиколотку в крови? Он не знал.
– Настя… – прошептал Ваня, сам не слыша себя.
Она не двигалась. Только моргнула. Медленно. Как будто с упрёком.
И вдруг – резкий всхлип.
Женя.
Ваня дёрнулся, обернулся. Женя сидел, прижавшись к противоположной стене. Лицо его было белым, как у мертвеца, губы потрескались. Он смотрел туда же. В тот самый угол. В то самое место. В его взгляде не было ужаса. Было… узнавание.
– Она… – прохрипел Женя – Она на меня смотрит?
Ваня не ответил. Он снова повернулся. Она всё ещё там. Настя. Только теперь её губы шевелились. Беззвучно. Как будто она что-то говорила. Или звала. Или… прощалась? Он схватился за голову – боль пронзила висок, будто гвоздь. Слишком горячий воздух прожигал грудь. Пульс сбился. Всё покрылось рябью, словно он смотрел сквозь воду.
И в этот момент он понял.
Это не галлюцинация.
Не воспоминание.
Настя сидела на краю дивана, обняв колени, и разглядывала потолок. Комната была тёмной – свет падал только с настольной лампы, а за окнами клубился ноябрьский вечер. Ваня сидел рядом, между ними на диване стояла кружка с недопитым чаем. Она уже остыла, но никто не хотел её убирать.
– Ну давай, расскажи, – сказала она, щёлкнув пальцем по ободку чашки. – Вот прям всё. Как у вас там, на кораблях. Словечки свои. Как в кино.
Ваня усмехнулся. Он потёр шею, вздохнул – и начал.
– Ну… смотри. Во-первых, судно – это не просто большой корабль. У каждого – своя конструкция, назначение. У нас, например, балкер. Это такой сухогруз. Перевозит сыпучие грузы: уголь, руду, зерно…
Настя кивнула.
– Это я поняла. Дальше.
– На корабле всё начинается с палубы. Это как у дома – первый этаж, только не для жизни, а для работы. Там стоят грузовые люки – большие такие, квадратные. Под ними – трюмы. Это как подвалы, огромные ямы в корпусе, туда ссыпают груз.
Ваня говорил, стараясь не спешить. Настя слушала, не перебивая. Он заметил, что она слегка покачивает носком босой ноги, как будто под ритм его слов.
– А вот под палубой – это уже жилые отсеки. Кубрики, каюты, машинное отделение. Вот, например… гальюн.
Настя рассмеялась.
– Гальюн? Это что?
– Туалет, – сказал Ваня, смущённо улыбаясь. – А камбуз – это кухня. Настоящая кухня. Там есть плита, пара раковин, морозилка, столы. Ну и кок. Это повар.
– Кок. Повар. А у вас, случайно, не пиратский корабль? – усмехнулась она.
– Почти, – пожал плечами Ваня. – На камбузе творятся настоящие битвы. Особенно если судно качает, а кастрюля – кипит.
Настя фыркнула.
– А гальюн – это… одна на всех кабинка?
– Почти. Всё зависит от судна. Бывает общий. Бывает на две каюты. Воду экономим. Горячую подают только раз в день. Если насос не сломался.
– Боже, – Настя прикрыла рот ладонью. – Это как тюрьма.
– Немного. Но море не тюрьма. Оно живое.
– Вот и расскажи мне про живое, – она придвинулась ближе. – Что там ещё? Какие штуки? Какие названия?
– Ладно, – он подвинулся и нарисовал пальцем на полу. – Вот это – нос. Противоположная часть – корма.
– Знаю, – перебила она. – Нос – вперёд, корма – назад.
– Ага. Дальше. Правый борт – это штурборт, а левый – бакборт. Так на флоте говорят. Можно сказать просто «правый» и «левый», но у моряков свои слова. Иногда, если хочешь блеснуть, говоришь: бакборт и штурборт.
– Стильно, – усмехнулась она.
– Ещё есть надстройка, – сказал Ваня. – Это как дом, который стоит прямо на палубе. Внутри – каюты, камбуз, кают-компания. А выше всех – рубка. То есть капитанский мостик. Оттуда управляют судном: штурвал, рации, приборы, навигационные карты – всё там. И капитан, конечно.
Настя прижала подбородок к коленям и тихо улыбнулась:
– Звучит уютно.
– Не всегда, – покачал он головой. – Иногда там холодно. Или, наоборот, жарко и душно. Когда плохая погода – всё трясёт, лампы мигают, сигнализация воет, а радиостанция щёлкает как сумасшедшая. Ещё есть румпельное отделение – там сам механизм рулевого управления. Вниз почти никто не лезет. Но если лезет – потом пахнет так, будто открылся дизельный ад.
– Прекрасно, – протянула она с иронией. – Романтика.
О проекте
О подписке
Другие проекты