В марте 2011-го улицы города Дараа впервые наполнились дымом. Город больше не знал утреннего азана и тёплого ветра, пахнущего хлебом, теперь пахло гарью. Сначала всё казалось почти детской игрой: мальчишки рисовали на стенах лозунги «Сирия – свобода!», «Народ – единый!». Юсеф смотрел на это с крыши своего дома. Тогда он думал, что это не страшно.
Потом были аресты. Тех самых мальчишек. Им было всего четырнадцать, пятнадцать – голоса ещё не окрепли, пальцы ещё пахли чернилами школьных тетрадей. Солдаты забирали их прямо из школы: тащили по пыльным коридорам, мимо старых дверей с облупившейся краской. Детей пытали. Ремни секли воздух – мягкий свист, который превращался в крик, когда рвалась кожа. Под ногти мальчишкам загоняли иглы, ломали пальцы.
Юсеф слышал, как матери плакали у ворот полицейского участка. Старые двери с ржавыми петлями закрыты наглухо, а снаружи – женщины. Они стояли в пыли, под полуденным солнцем, обмотав головы платками. Кто-то бил себя в грудь, кто-то царапал лицо, шептал молитвы.
– Верните хотя бы тело! – кричала одна. – Дайте похоронить, если вы его уже убили!
Голос её сорвался, стал хриплым, а потом – тишина. Снова плач, снова стоны. Кто-то присел на корточки, уткнулся лбом в ладони. Кто-то бросил камень в дверь участка. Юсеф видел это издалека – стоял, сжимая кулаки, чувствуя, как кровь пульсирует в висках. Он не знал, что сказать.
Никто не знал.
Когда слухи о пытках разлетелись по городу, мужчины вышли на улицу. Отцы с пыльными лицами, матери, у которых в глазах не осталось слёз. Шли к мечети Омара, шли к дому губернатора – шли, потому что молчать уже было невозможно.
Они несли с собой только слова:
– Верните наших детей.
– Дайте нам их обратно.
– Мы ничего не хотим – только их.
Но за словами уже слышался гул, который не стихал. Гул, от которого дрожали стены. Гул, который никто не мог остановить.
Юсеф был утром на рынке, когда пришли солдаты. И он понял: слова больше не значат ничего. Солдаты шли цепью – каски, автоматы, пустые взгляды. Они не кричали. Они просто стреляли.
Он помнил запах крови. Ещё не своей – чужой, горячей, с горьким привкусом металла. Она растекалась по пыльной мостовой, впитывалась в песок, который всегда был в трещинах его ботинок. Он тогда не знал, что такое страх. Ему казалось, что страх – это то, что чувствуют женщины, когда прячут детей в подвале.
Когда по рынку прокатилась первая очередь, он не побежал. Он знал, что в толпе ему не спастись. Кричащие люди, толкающие друг друга, запах горячего металла, выстрелы, которые разрывали воздух на части, – всё это было ловушкой. Он прижался к стене старой кофейни, плечо вжалось в грубую, потрескавшуюся штукатурку. Пальцы стиснуты в кулак – до боли в костяшках, до побелевших суставов. От каждого выстрела его тело вздрагивало.
Рядом кто-то застонал. Мальчишка, совсем ребёнок, лет пятнадцать, кровь стекала с разбитого лба. Он пытался подняться, хватаясь за пыльный асфальт пальцами, уже скользкими от собственной крови.
К ним шагнул солдат. Медленно, как будто не торопясь, – в глазах пустота. Он поднял автомат, чёрный металл блеснул под утренним светом. Ствол смотрел прямо в грудь Юсефа, и он понял – ещё миг, и всё. Всё кончится здесь, на этой мостовой, под этим рассветом.
Солдат подошёл к Юсефу очень близко. Это был его знакомый… с ним он ходил на дело в прошлом году – к аптеке на окраине, где они выносили из-под завалов лекарства для раненых. Тогда тот солдат, Ахмед, был ещё весёлым и всегда делился последним куском хлеба. Он даже шутил, что если когда-нибудь станет солдатом, то будет стрелять только в пустые стены.
– Ахмед… – прошептал Юсеф – Это я, Юсеф. Помнишь?
Солдат не ответил. Его взгляд скользнул по лицу Юсефа, без интереса и без эмоций.
Юсеф замер. Он видел каждую деталь: потёртую форму Ахмеда, грязный ремень, капельку пота, катящуюся по виску. Видел, как дрожит его палец на спусковом крючке. Ахмед видел его. Он помнил.
Юсеф не думал. Не было ни страха, ни вопросов – только крик в голове: «Ударь!» Ржавый кусок арматуры лежал у ног, мокрый от росы и крови. Он схватил его, почувствовав, как холод железа обжёг ладонь.
И ударил. С коротким вдохом, с рывком всего тела. Не в грудь – в горло. Слышал, как ломается хрящ, будто кто-то ломает старую доску. Солдат отшатнулся, глаза распахнулись. Руки дёрнулись. Изо рта пошла кровь, густая, тёмная.
Сердце Юсефа бешено колотилось в груди. Он смотрел на этого человека, который медленно оседал, хватаясь за шею, пытаясь вдохнуть. Крики, выстрелы, пыль – всё исчезло. Мир вокруг Юсефа покрыл мрак, большая чёрная сфера, в которой был он и этот человек. Время остановилось. Он ничего не слышал, не мог пошевелиться, просто смотрел на Ахмеда. Наверное, так продолжалось целую вечность.
И внезапно, как по щелчку пульта дистанционного управления, время снова пошло своим чередом. Солдат упал, задыхаясь, хватаясь за горло, а Юсеф уже бежал сквозь дым и крики. Руки дрожали. Он сделал то, что должен был.
Он шёл через узкие улочки, где пахло угарным газом и горелыми покрышками. Слышал, как вдалеке плачет женщина, как кто-то в тёмном подъезде шепчет молитвы. Мечеть была закрыта – впервые за всю его жизнь. Имам сказал: «Война не оставляет места для Аллаха. Только для смерти».
Он вернулся домой под утро. Его мать не спала – стояла у окна, вслушиваясь в каждый звук.
– Ты жив? – спросила она.
Он не ответил. Он не знал, что сказать.
Утро пришло без предупреждения. Не солнцем, а скрипом. Потёртая дверь в машинное отделение отозвалась дрожью по всему корпусу, будто кто-то слишком резко её толкнул. В каюте Вани пахло соляркой и потом. Запах не новый, но теперь он был другим. Как будто впитался глубже. Как будто всё, что происходило накануне вечером, оставило осадок, который не смыть ни душем, ни кофе. Он встал. Голова гудела. Во рту – металлический привкус. Вещи были разбросаны – он не помнил, как вернулся и разделся. За стенкой кто-то кашлял. Потом ругнулся по-арабски. Судно кренилось чуть правее – тянуло вбок, но ровно. Радар наверху работал, значит, Лёха уже поднялся. Или не ложился. Ваня быстро оделся, вышел в коридор. Прошёл мимо кают. Дверь в каюте Думы была приоткрыта. Тот спал свернувшись. В кают-компании пахло вчерашним чаем и холодной лапшой. Пальмир сидел у стены, щёлкал пальцами и что-то шептал. Глаза у него были мутные. Уставшие. Как будто он видел во сне то, что не хотел бы вспомнить.
– Утро, – сказал Лёха, появившись за его спиной. Он выглядел точно так же, как вчера: серьёзно, устало, в той же тельняшке. – Пойдём. Проверим палубу.
Они поднялись. Морской воздух ударил в грудь, как холодная ладонь. Дараа уже был там. Стоял у борта, курил. Смотрел на горизонт. Молча. Он не обернулся, даже когда Леха и Иван подошли к нему.
– Всё в порядке? – спросил его Лёха.
– Ничего не меняется, – ответил тот. Голос глухой, ровный.
Из рубки донёсся гулкий звук удара – Лебедев снова хлопнул дверью. Вероятнее всего, он опять не спал всю ночь. Ваня увидел, как капитан вытер лицо полотенцем, выкинул его в проход и пошёл наверх, к штурвалу, босиком. Глаза его были красные, губы – сухие. Но шаг уверенный.
Все молчали. Никто не спорил. Никто не кричал. Ваня всё чаще ловил себя на ощущении, будто где-то в переборке стучит. Ровно. Глухо. Ритмично. Не дизель. Не волна. Что-то другое. Вахту утром никто не распределял. Всё шло по накату: кто привык – тот шёл. Остальные курили, молчали, пили мутный чай. На палубе Дараа сменился без команды. Просто ушёл вниз. Лёха и Ваня прошлись вдоль борта. Обычный обход.
– Надо глянуть нижний ярус, – сказал Лёха. – Там под закладной тянуло чем-то. Вчера ещё.
Он говорил спокойно. Но у Вани защемило в груди. Снова вспомнился тот стук. Тот ритм. Как пульс.
– Я сам схожу, – сказал он. Лёха кивнул, не споря.
Внизу, под первым уровнем трюма, воздух стал плотнее. Как будто пыль и масло собирались в глотку. Свет был тусклым. Старые фонари мигали. Пахло гнилью, металлом и чем-то… сырым. Странно сырым – как в затопленном подвале. Он спустился ниже. Держал руку на стене – металл был холодный. Ладонь будто вибрировала, улавливая еле заметные чужие импульсы.
Шаг. Ещё шаг.
И глухой звук. Тот самый. Будто кто-то снова ударил в переборку.
Ровно. Один раз.
Ваня замер. Прислушался. Тишина. Только капало с трубы или с потолка. Он присел, провёл пальцами по металлическому полу. И тут – второй удар. Точно такой же. Не волна.
Чужой ритм.
Он встал. Не побежал, но быстро вышел наверх. Лицо было бледным, серым. Он сел на край лестницы. Вскоре подошёл Лёха.
– Нашёл? – спросил тот. Ваня кивнул. – Нет. Но что-то там есть.
Ваня вытер лоб тыльной стороной ладони. Внезапно что-то щёлкнуло. Глухо, резко. В следующее мгновение судно дёрнуло. Не как на волне – рывком, коротко, словно его зацепило что-то внизу. Ваню отбросило в сторону – он успел схватиться за леер. Лёха от резкого толчка упал, но тут же вскочил, резко развернулся и побежал к краю судна. Из машинного отделения послышался грохот и почти сразу – резкий визг, будто по металлу провели ржавым ножом. За ним – чей-то крик.
Женя.
Ваня рванул вниз в машинное. Коридоры словно сжались. Воздух – горячий, с примесью копоти. У лестницы пахло гарью. Внутри – каша дыма, пара, масла. Кто-то уже нёс огнетушитель. Лампа мигала. Женя стоял у корпуса дизеля, прижимая тряпку к плечу. Рука в крови.
– Давление рухнуло! – прокричал он. – Топливная подача сорвана!
Пальмир метался по углам, хватая старые ремкомплекты. Клапан был сорван. Один из соединительных патрубков лопнул. Металл выглядел так, будто его вывернули изнутри. Это не просто износ. Это не коррозия.
Пальмир что-то прокричал на арабском. Потом сказал:
– Я слышал бум!
Лёха схватился за рубильник, отключил подачу. Судно заглохло. Мёртвая тишина. Даже дизель не стонал. Женя сел на ящик, стиснув зубы.
– Надолго? – спросил Ваня, имея в виду, сколько времени уйдёт на ремонт топливной системы. Женя фыркнул:
– Если обойдёмся без сварки – сутки. Если нет – прощай, рейс.
Судно теперь дрейфовало. Без энергии. Без курса. Лёха посмотрел на Ваню:
– Ты же сказал – там что-то есть.
Женя встал с ящика. Его лицо было напряжённым, рот сжат, глаза блестели от ярости. Ваня стоял у двери, не двигаясь. Он слышал, как механик идёт к нему. Тяжело. Ровно. Женя подошёл вплотную.
– Это всё ты, – прохрипел он. – Ты… чёртов «помощник». Ни черта не делаешь. Только шастаешь по трюмам, разговариваешь с капитаном, которого никто из нас больше и не видит. А потом – бах! – и всё идёт к чёрту!
Он резко толкнул Ваню в грудь. Тот отступил на шаг, но не упал.
– Что ты знаешь?! – прорычал Женя. – А? Что ты там видел? Что за херня у нас внизу? Почему капитан пьёт и не разговаривает ни с кем? Отвечай, мать твою!
Он ударил. Кулак пришёлся в скулу, резко, сбоку. Ваня качнулся, врезался в переборку. Осел. Женя шагнул ближе, схватил его за ворот куртки.
– Говори! – зарычал он. – Ты что, блатной? Может, ты вообще…
– Достаточно, – сказал Лёха. Он стоял позади тенью. – Отпусти его.
– А ты что, защитник? – Женя обернулся, всё ещё держа Ваню. – Тебе не похрен? Этот мудак появился из ниоткуда! Кто он? Или ты тоже…
Он разжал пальцы и как будто в подтверждение слов ударил. Лёха отшатнулся, кровь выступила из рассечённой губы. Женя шагнул вперёд. Но не успел. Лёха наклонился и в следующую секунду ударил локтем в солнечное сплетение, без замаха. Женя согнулся. Лёха развернулся, захватил руку, резко опустил вниз, вывернув запястье.
Раз – колено под колено. Два – разворот корпусом. Женя оказался лицом вниз, рука за спиной, ноги вбок. Он дёрнулся, но было поздно. Лёха сел коленом ему на лопатки.
– Не надо, – сказал он тихо. Женя задышал шумно, тяжело. Он не пытался вырваться.
– У нас и так проблемы на судне, – сказал Лёха. – Ты хочешь, чтобы ещё и мы тут перегрызлись?
Лёха встал. Не резко, спокойно. Женя поднялся не сразу. Ваня сел спиной к стенке. Щека горела. Он смотрел, как Лёха вытирает губу, криво усмехается.
– Ты тренер по айкидо? – прохрипел он.
– Нет, – сказал Лёха. – Просто вспомнил пару приёмов, которые изучал в детстве.
Двигатель, который так и не запустился,
снова наполнил весь коридор
своей мрачной тишиной.
Он зажмурился. Щека горела, но боль не была главной. Гораздо хуже был вкус унижения. Он знал этот вкус с детства. Горький, с привкусом металла. Такой же, как в тот день, когда она сказала: «Ты вообще зачем родился?»
Сестра. Марина.
Безупречная. Талантливая. Любимица отца. Она никогда не кричала. Её голос всегда был тихим – и от этого ещё больнее. Она складывала свои тетради аккуратно, по цветам. И презирала беспорядок.
– Как ты вообще живёшь? – говорила она, когда Ваня приходил домой с улицы. Отец стоял позади.
– Он у нас художник, – с усмешкой говорил он. – У него душа тонкая.
– Душа не заменит мозгов, – парировала Марина. – И силы. И воли.
Когда Ваня впервые показал свой рисунок – не корабль, не схему, а картину, – она посмотрела на него, как на грязное пятно на рубашке. Зачем это? Кому это нужно? Ты что, девочка? У нас в семье командуют, а не размазывают акварель по бумаге. Он тогда убежал в комнату. Заперся.
Марина верила в порядок. В систему. В расчёт. А он был сбоем. Он был ошибкой. И если бы можно было, она бы стёрла его ластиком, как неудачную линию чертежа. Она никогда не говорила «прости». Никогда не смотрела ему в глаза. И теперь – столько лет спустя – он всё ещё чувствовал её голос внутри. Тот, что говорил: ты слабый. Даже если Ваня его не слышал – он звучал. Где-то глубоко. Громче ударов. Громче шума моря. Он мог только молчать и убегать, и те, кто смотрел ему в спину, насмехались над ним. Он не мог повернуться, потому что боялся, что увидит только смех.
Мать очень переживала за Ваню, подолгу с ним разговаривала. Смотрела. Чувствовала. Она понимала его, гладила по голове, утешала. Он был благодарен ей, но всегда понимал, что она это делает только из-за жалости.
В жизни
нет ничего
хуже жалости.
Капитан появился не сразу. Сначала был только скрип. Не лестницы – суставов. Потом – шаги. Глухие, тяжёлые. По металлу босыми пятками. Он спустился медленно, ему было ещё трудно удерживать равновесие, и он ни на кого не смотрел. В левой руке – пустая бутылка, обёрнутая в тряпку. Правая – сжата в кулак, будто всё ещё держала штурвал. Лицо у Лебедева было опухшее. Глаза налиты кровью. Кожа серовато-жёлтая, как у человека, который не спал две ночи и пил три дня. Он весь пропах виски – затхлым, кислым, прожигающим, как пары скипидара.
Остановившись в проходе, он молча оглядел Ваню, Лёху, Женю. Губы дёрнулись, но он заговорил не сразу. Сначала просто смотрел. Медленно. Жёстко.
– Значит, так. На этом судне нет драк. Здесь есть только порядок. – Голос был хриплым, будто его выжгли спиртом. Он пошатнулся, но поймал равновесие.
– Ты, – он ткнул пальцем в Ваню, – и ты, – в Женю. – Вниз. Запретка. До отбоя. Без еды. Без сигарет. Без разговоров. Я вас не слышу, не вижу, не знаю.
Женя шумно выдохнул, ударил кулаком по стене – не в ярости, а скорее чтобы сбить внутренний жар. Потом растёр лицо ладонями и, не глядя на Ваню, заговорил:
– Ну и пиздец. Просто охуеть можно. Судно дрифтует, дизель ссыкливо гудит, гирокомпас орёт, – и кого, блядь, капитан в запретку отправляет? Механика. Меня. Он покачал головой, усмехаясь, но без веселья. – Нормально, да? Механика. Не повара. Не этого Пальмира, который ночью лампочки кормит молитвами. Не Хомса, который лук пережаривает до состояния боевого газа. А меня, сука. Потому что я, видишь ли, вмазал этому чмошнику.
Он замолчал на секунду, потом сплюнул. Глаза Лебедева налились кровью, теперь он был похож на раскалённый молот.
– Молчать! – прокричал капитан, его голос был наполнен силой, силой утраченных лет, и потом в ярости бросил бутылку в стену, но она не разбилась, а только стукнулась с глухим звуком.
Лебедев повёл Ваню и Женю в запретку. Он шёл впереди, волоча ногу, не как командир, как палач, уставший от своей работы. Лестница скрипнула под ним.
Запретка – это тюрьма на корабле. Мрачное, сырое, забытое место, куда сажали дебоширов, нарушителей дисциплины, тех, кто осмелился перечить воле капитана или посмел поднять руку на товарища. Находится она в самом низу судна. Где нет иллюминаторов, нет света, кроме того, что пробивается сквозь щели в ржавых люках.
Лебедев открыл ржавую дверь в старый отсек. Втолкнул Ваню и Женю внутрь.
Ваня не сопротивлялся.
Женя – да. В последний момент, когда Лебедев уже толкал его спиной к порогу, он резко дёрнулся. Отмахнулся – не от страха, а от ярости. Кулак его мелькнул в воздухе, чуть не задев капитана. Не ударил – не успел. Но этот жест, этот рефлекс неповиновения, этот короткий взрыв гордости всё равно был слышен.
– Эй! – вырвалось у Жени, но голос сорвался, превратившись в хрип.
Лебедев даже не поморщился. Только сильнее сжал его плечо, вдавил в отсек, как в гроб. И тут же захлопнул дверь. Замок щёлкнул.
О проекте
О подписке
Другие проекты