Не было никаких помпезных шествий с ужасным аккомпанементом похоронного марша, отпеваний, даже поминок не было. Никакого праздника смерти, а просто жил человек – и нет человека. На могиле отца я побывал всего лишь однажды, да и не совсем это была его могила, а знаете, как бывает – похоронили в чужой, вручили прах на подселение. Вполне вероятно, что даже и без разрешения хозяев могилы его похоронили. Не хорошо так говорить, но, как оно есть, получается прикопали урну с останками отца, словно был он преступником каким-то, которого за криминальные грехи государство покарало. Но у преступников хотя бы есть на могиле табличка с порядковым номером – мой отец был лишён даже этого. А получилось так, потому что на нормальные похороны у тех, кто его отправлял в последний путь, не было ни средств, ни, главное, желания.
Отец стал мне безразличен вскоре после того, как я отпраздновал свой тринадцатый день рождения. Так совпало, что с возрастом подростковых метаний мне стало совсем не до него, как-то сразу отрубило: вот отец был для меня важен и значим, а вот уже – почти посторонний человек. Раньше, когда он уезжал от нас с мамой, отбыв положенное приходящему по выходным папе время, прям до слёз, встававших комком в горле, доходило. Я не хотел, чтобы он уезжал, хотел, чтобы он остался.
Задумываться об отце, как о ком-то, кто мог стать для меня самым главным человеком в жизни – учителем, примером мужественности, – а остался всего-то зыбким, грустным детским сновидением, я стал в возрасте тридцати пяти лет. В тринадцать я от отца, можно сказать, отказался, умер он, когда мне было шестнадцать, а вспомнил я про него через девятнадцать лет после его смерти. Вроде бы и большой срок – девятнадцать лет, – но вот, поверьте, в те три года между тринадцатью и шестнадцатью моими годами произошло намного больше всего – и со мной, и со страной, – не удивительно, что как раз в этот промежуток его образ в моей памяти усох, став похожим на старую черно-белую, пожелтевшую от времени фотокарточку. И те два или три раза, когда мы с ним тогда виделись, он, признаться, вполне себе образу такой фотокарточки соответствовал – болезнь пожирала его изнутри, а он вместо того, чтобы бороться, сам нещадно подгонял чёрных коней своей близкой кончины вожжами алкоголя и сигарет. Помню, он много говорил, когда мы встречались, но все его слова встречали во мне внутреннее сопротивление, неприятие его мыслей, отталкивали меня от него ещё дальше, мне казались какими-то откровенно грубыми, даже хамскими и никогда – умными. Господи, если бы он так говорил из-за своей болезни, но нет, я точно знаю, что это было не так. Трудно воспринимать человека таким как он есть на самом деле – особенно, если он твой отец.
Я думал, что всё осталось навсегда в прошлом, что призрак отца боле никогда меня не потревожит, детство прошло, прошла и юность. Зачем он теперь мне? Но всё оказалось намного сложнее, как и всё в этой жизни, что вначале кажется таким простым и ясным. Мне с некоторых пор стали сниться даже не богатые, а именно что триумфальные похороны. Бывают ли похороны триумфальными? Не знаю, как в реальности, но в моих снах они выглядели именно так. Самое начало весны, март. Уже не так холодно, как было всего пару недель назад, до того, как последний снег сполз в коллекторы городской канализации, но промозгло, неуютно, зябко до неизбежной простуды. Ощущение такое, что в любой момент с гранитного неба на раковые скелеты деревьев в любой момент может посыпаться противный, колкий, мелкий дождь. Я стою у стены серого дома-монстра – высокого, тяжеловесного, давящего своим архитектурным величием кончающейся эпохи достижений и потрясений. Похоронная процессия медленно движется мимо меня. Нет, я не вижу, кто лежит в открытом гробу, кого везут на специальном, красивом, но от этого ещё более жутком красно-чёрном катафалке, за которым идут, бредут колонны хмурых, каких-то полинялых, серых людей с одинаковыми серыми лицами, словно выбитыми из бетона. Колонны и покойника охраняет, оберегает, оцепление из солдат в странной форме зелёного цвета. У каждого военного и провожающего гроб на рукаве траурная повязка. Улицы забиты народом, исходящим паром дыхания тысяч ртов, свободна и оберегаема солдатами лишь дорога перед катафалком. Нет, не вижу, покойника от моих взглядов защищает баррикада из венков и люди. Народ идёт, вжимает меня в стену, словно хочет отодвинуть меня ещё дальше от похоронной процессии, а я пытаюсь удержаться на месте, упираюсь, вытягиваю шею, надеюсь и боюсь увидеть лицо. Мне и хочется посмотреть, но и, одновременно, меня мучает сильное желание спрятаться от него, от того, кто лежит в гробу – от моего отца…
Отца, ещё до моего рождения, как мне мама рассказывала, на улице знали под кличкой Протест – я это, почему-то, очень хорошо помнил. Не знаю, за какие такие заслуги он её получил, но, безусловно, за дело – в те времена вообще просто так ничего не делали. Так вот, в моём сне совершенно точно хоронили не Протеста, и даже – не протест, а совсем наоборот, но всё равно тот, в гробу, был моим отцом. Ну и как же так получалось, что это был одновременно он и не он? Скажу больше, я знал, что первый умер задолго до смерти второго и даже задолго до моего рождения. Но первый был тоже моим отцом – может быть, в большей степени, чем тот, которого сожгли и подселили в чужую могилу. Хотя тот, первый, тоже какое-то время делил своё посмертное пристанище с другим, который вообще для всех был первым.
Тоска по отцу… По тому отцу, которого у меня никогда не было, да и быть не могло. Этот отец мог меня многому научить, да, многому – быть защитником, добытчиком, не раскисать, терпеть, отвечать за свои поступки и мысли, быть готовым к борьбе и потерям, словом, быть Мужчиной. Но мой отец ничего такого нужного дать мне не мог, именно поэтому, пока я рос, примеры для себя я черпал, в основном, из всяким сомнительных источников второго смутного времени – из американских видеофильмов, прививающих тягу к насилию и всякому изуверству; отчасти – из книг, – но это в лучшем случае. Надстройка, витрина личности подростка, а фундамент взрослого, осмысленного действия в меня заложил он, которого и хоронили-то триумфально, словно это он победил смерть, а не она его. Отец из моих снов и мой биологический отец, как мало у них общего – по сути, ничего. Если первый вызывал у меня чувство гордости и вселял страх несоответствия его ожиданиям, то второй не вызывал почти ничего – во всяком случае, так было ещё вчера, – но когда я осознал, что его образ не просто застрявшая по недоразумению соринка на сетчатке моей памяти, мне стало жаль – жаль того, что я так и не узнал того, чего был лишён не по чьей вине, а по стечению жизненных обстоятельств. Он наверняка мог мне дать что-то, что изменило бы его, а возможно, помогло бы избежать ранней смерти и забвения. Гордость, жалость – что важнее? Что нужнее? Для меня это равнозначные вещи, каждая из которых важна по-своему. Что странно, то странно, но так оно и есть, ничего с этим не поделать, да и делать ничего не нужно. Оба этих чувства делают тебя сильнее. Да, жалость тоже может растить в тебе силу. А вот зверства, первобытный эгоизм лишь разлагают душу.
Отец… Отец мёртв. И так для меня было всегда, даже когда он был жив. Но сон – как напоминание, что и мёртвые всегда с тобой, в твоём сердце, а если они с тобой, то уже они и не мертвы – те, кого помнят, умереть не могут. Нельзя отказываться от своего отца, иначе станешь вероотступником, предателем, предавшим самого себя, свою суть, свой народ. И это не просто слова. Если ты один, если тебе никто не нужен, то и ты никому не нужен, ты лишний, тебя не существует. А если ты вместе со своим народом, вместе с отцом – ты бессмертен, ты велик, ты личность. Ведь только для замороченных, обманутых, скудоумных народ – это отвлечённое, устаревшее понятие, мешающее устраивать голые пляски на могилах предков. Оскверняющий прошлое убивает себя. Народ – это ты сам, твоя семья, твой род, память, твоё солнце, твоя гордость и боль, народ – это твой отец – это не кости в земле, а та негасимая искра, что летит по нашему общему позвоночному столбу наследия тысячелетней истории этноса, то, что храниться в ядре каждой живой клетки, укутываясь в спирали ДНК – всеобъемлющее, необъяснимое, как бог.
Я бы отдал жизнь, чтобы отец встал из гроба, чтобы он вернулся ко мне, вернулся бы ко всем нам. Наверное, это и не нужно, достаточно будет, если мы будем помнить и чтить его память. Нам всем не хватает Отца, его понимания и заботы, его строгости и воли. Он ушел, и мы ослепли, нас повели путями лжецов, путями, проложенными прислугой чёрта. Когда власть отца сползла с нас как вторая кожа, никто не стал умнее и взрослее после этой линьки, хотя многие почувствовали обманное облегчение – так бывает, ничего страшного, за раскаяньем придёт и принятие себя как ребёнка, которому суждено самому стать отцом, взвалить на свои плечи ответственность за своих детей, семью, страну. И эта тяжесть ответственности, только она, да, делает тебя свободным, а если ты освобождаешься от этой живительной тяжести, то пропадёшь. И вот, когда у нас отняли ответственность, когда украли славу, мы заблудились, треснули по швам культурного кода, пришёл распад, стали превращаться в жаб.
Вернуться обратно, туда, где светит солнце будущего справедливого мира, нельзя. И вернуть отца не получиться. Надо жить, пора самим, самому становиться отцом. Каждый, рано или поздно, теряет отца. Но один теряет себя, а другой находит отца внутри. По-настоящему повзрослеть – значит стать отцом, – его похороны могут стать твоими, если не принять эстафету. Придётся дарить жизнь, чтобы обрести бессмертие. Мой отец подарил мне жизнь. А я? И я тоже могу дать жизнь, воспитать и привести моих детей к образу Отца, объяснить им смысл жизни, показать важность выбора, открыть тайны жизни и смерти. Мы должны закончить то, что начали строить наши отцы. Должны ради них – потомков потомков будущего мира! Мой Отец не умер, он не умрёт никогда.
Завалило. Выход завалило. Вчера все ушли, а я остался, остался, потому что приболел, температура тридцать восемь и три, и мне просто не хотелось никуда идти, тем более что здесь была еда и вода… кровать. Думал, вот отлежусь денёк хотя бы и вернусь домой. Вообще-то, здесь было не классическое бомбоубежище, завалило меня на третьем подземном уровне завода, который раньше, давно, когда общая страна ещё не распалась на пятнадцать удельных княжеств, выпускал приборы для отечественных военных самолётов – закрытое оборонное предприятие. В город пришла война и заводские подземелья теперь принимали, защищали людей, когда объявлялась воздушная тревога, а последнее время она объявлялась каждую неделю.
Вчера вечером тревогу отменили, все ушли домой, а уже утром по заводу прилетело что-то тяжелое. Возможно, ударили по заводу по ошибке. Завод давно ничего не выпускал, а военные до него не добрались, чтобы под свои нужды приспособить, а на той стороне знали, что гражданские прячутся на нём от бомбёжек. Те, кого у нас называли не иначе как враги, старались по мирным не бить, об этом у нас знали все, хотя ципсошные псы целыми днями лаяли совсем о другом. В общем, мне теперь неважно по ошибке ударили по заводу, или – намеренно. Факт остаётся фактом – я замурован на глубине пятнадцати метров и нет никакой надежды самому откопаться – совершенно неподъёмные обломки железобетонных конструкций, забившие проход, предупреждали о том, что, скорее всего, два верхних уровня были полностью разрушены.
Сам не выберусь, но и что меня кто-то специально будет спасать – тоже очень сомнительно. Ну, о том, что я здесь остался может кто-то и помнил – видели люди, когда уходили, что я остался, – но, во-первых, то были чужие, незнакомые мне люди, а во-вторых, кто после такого удара мог выжить, когда завод в труху? – никто, правильно. Ну, что ж, будем жить, пока не сядут аккумуляторные батареи, а когда наступит этот пиздец и станет совсем темно, так что самая глухая зимняя ночь в лесу покажется мне солнечным полуднем, то и тогда не будем унывать, будем сухарики грызть и водичкой запивать – ведь продуктов питания мне одному хватит надолго, во всяком случае, их хватит на дольше, чем заряда в батареях. По моим подсчётам, учитывая, что убежище было рассчитано на одновременный приём порядка ста человек, энергии десяти заряженных аккумуляторов мне должно было хватить месяца на два.
Скучновато, конечно, одному. Но мне повезло, я в дальнем углу цеха, где раньше была раздевалка для рабочих, в старом ржавом шкафу нашёл проигрыватель для пластинок «Ария-102» и одну пластинку, на которой был записан альбом попсовой, девчачьей группы из девяностых «Весна». Я, честно, таких не помнил. Наверное, группа однодневка, записали вот этот один альбом «Мечты» и разбежались – не пошло, или у продюсера деньги закончились. Пох. Главное, что теперь эти три милашки, – а на обложке пластинки были изображены три симпатичных девицы в вычурных позах, одетые в облегающие штанишки, в маячки с открытыми животиками, все такие накосмеченные, в обильных блёстках и улыбках, – будут меня развлекать. Ну и хорошо, ну и ладушки.
Проигрыватель я подключил через переходник, благо я электромеханический техникум заканчивал, умею кое-что, накрутил проводков, навертел, чтобы он не сгорел, включил, вертушка с насажанной на железную пипку пластинкой завертелась. М-да, супер, работает! Я взялся за рычаг тонарма и осторожно, даже боязливо опустил его головкой звукоснимателя с иглой на пластинку. Шир шир шир шир – зашуршало, прошуршало, а потом как грохнет танцевальным ритмом: «Пам пара па-пам, пам пара пам, пам пара па-пам, пам пара пам». Да громко так получилось, я не ожидал эффект такой в закрытом помещении, где до этого часа царила первозданная тишина склепа, к которой я за два дня, выходит, уже привык, свыкся с ней. Трудно представить, но я аж подпрыгнул, услышав такие неожиданно громкие для меня звуки. А потом пластинка запела, заголосила на три женских переливчатых вокала…
О проекте
О подписке
Другие проекты