Перевод с французского Владимира Ткаченко-Гильдебрандта
Я назвал «книгами» различные части этого произведения, поскольку каждая из них сжато набрасывает содержание тома обычных размеров. Огромное количество цитируемых фактов и текстов, игра переплетенных «лейтмотивов» могли бы сбить с толку некоторых читателей, если бы я не дал здесь ключ к своему сочинению. В первой книге излагается скрытое содержание легенды или мифа о Тристане. Это нисхождение к последовательным кругам страсти. Последняя книга указывает на диаметрально противоположную человеческую позицию, чем завершает описание страсти, ибо известно лишь то, что устарело, или, по крайней мере, то, к чему можно было прикоснуться, даже не переступив их, границы.
Что касается промежуточных книг: вторая пытается проследить религиозные истоки мифа, в то время как следующие описывают его последствия в самых разнообразных областях: мистика, литература, искусство войны и мораль брака.
Удовольствие говорить о вещах любви весьма неубедительный довод, когда речь идет о столь сжатом объеме. Вот и еще одно сомнительное преимущество: нам было бы неловко разделить его со многими успешными авторами. Отсюда у меня возникли некоторые сложности. Я не желал ни льстить тому, ни обесценивать то, что Стендаль называл любовью-страстью, но попытался описать ее как исторический феномен чисто религиозного происхождения. Итак, мужчины и женщины довольно терпимо относятся к разговорам о любви и даже никогда не устают от них, как бы часто о ней ни заходила речь; но они опасаются того, чтобы ее определяли страстью, когда мы привносим сюда малейшую строгость. Большинство, как считает Лакло, «отказались бы даже от своих удовольствий, если бы им это стоило усталости от размышления». Следовательно, данная книга покажет свою необходимость сначала в той мере, в какой будет неприятной; и она принесет пользу только в том случае, если убедит тех, кто, прочитав ее, осознают причины, почему изначально они могли найти ее неприятной. Такой подход будет стоить мне упреков. Влюбленные сочтут меня циником, а те, кто никогда не испытывал настоящей страсти, изумятся, увидев, что я ей посвящаю целую книгу. Кому я понравлюсь? Тем, кто желает знать или, быть может, даже исцелиться?
Я исходил из одного типа страсти – той, которую переживают Западные люди; страсти крайней формы и исключительной по внешнему виду – мифу о Тристане и Изольде. Нам необходим сей сказочный ориентир, этот яркий и «банальный» пример, – как говорится, из печи, ведь он банален настолько, насколько уникален, – если мы хотим понять в нашей жизни смысл и конец страсти.
Отсюда очевидно почему я упрощаю. Зачем тратить время и стиль на непрестанные разъяснения, что действительность намного сложнее всего того, что можно о ней сказать? То, что жизнь пребывает в смятении, отнюдь не означает, что написанное произведение должно ей подражать. Если я порой и догматизировал, то попрошу прощения лишь у тех из моих читателей, кто считают, что мои стилизации ошибочны в отношении глубинного смысла мифа.
Увлекаемый своими размышлениями в области, обычно предназначенные для «специалистов», я использовал, насколько мог, известные классические труды и некоторые другие; и если я приводил довольно незначительное число их, то это не всегда по незнанию, но ради того, чтобы придерживаться сути. Простят ли меня специалисты за попытку синтеза, осуждаемую всем их техническим образованием? Не обладая универсальным знанием, для овладения коим потребовалось бы несколько жизней, я ограничился здесь и там поиском своевременных подтверждений для некоторых весьма интуитивных представлений. Впрочем, я обнаружил больше, чем требовалось, составив лишь обобщение своих расследований. Этот компромисс подвергает меня двойной опасности. Возможно, я бы убедил некоторых читательниц, если бы не приводил доказательств. И я бы заслужил уважение специалистов, если бы не извлекал из их трудов заключений… В этом досадном положении у меня остается только одно упование: наставлять читательниц, развлекая ученых мужей.
Я пережил эту книгу на протяжении своей юности и молодости; я воспринял ее в форме написанного произведения, напитывая ее прочитанными источниками в течение двух лет; наконец, я составил ее за четыре месяца. Это мне напомнило высказывание Верне в отношении картины, продаваемой им очень дорого: «Она потребовала от меня час работы и всю жизнь».
Д. де Р.21 июня 1938 года
Именно по совету моего английского издателя, коим по счастливой случайности оказался Томас Стернз Элиот, я должен был приступить к пересмотру этой книги.
Со времени ее выхода в свет прошло уже три пятилетия, в том числе и война, многими опытами подвергнув жестокому испытанию мои тезисы. Я ничего не забыл, но немалому и научился, впрочем, больше живя, нежели читая своих критиков, ведь последние вряд ли соглашались между собой. Все же некоторые из них убедили меня: в этой новой версии я заменил отдельные преувеличения пера на несколько аналитических рассмотрений, которые, как я чувствую, еще больше усугубили мое дело.
Историки с прискорбием восприняли мою настойчивость в пользу напряженных отношений между катарами и трубадурами: их это не смутило ввиду отсутствия достаточных «доказательств». Несколько богословов римской или греческой традиции меня дружно упрекали в том, что я слишком неотвратимо противопоставляю Эрос и Агапе[1], что совсем не оставляет места переходным формам, без которых стало бы невозможно жить. Историкам я отвечу просто, что находился в поиске экзистенциального смысла. Посему и не думал охотиться в их угодьях. Приводимые мной документы и предлагаемые мной сопоставления являются скорее иллюстрациями, нежели доказательствами. Тем не менее, новые исследования, начатые с 1939 года, только подкрепили мои предположения: я широко воспользовался ими, чтобы почти полностью переписать книгу II, трактующую о XII-м столетии – о катарской ереси, трубадурах и Тристане. Здесь находится главное из этой новой версии.
Для тех, чья критика сосредотачивалась на том же самом смысле, от которого мне показалось возможным освободиться, я постарался предоставить им право на более чем один пункт: мне пришлось расчищать поле, отмечая контрасты, и мне не всегда удавалось обозначить оттенки на картине. Дополнительная глава к VI-й книге и множество подробных исправлений, надеюсь, свидетельствуют о возросшем реализме.
Описать необходимый конфликт страсти и брака на Западе – таковым являлся мой основной замысел; и это остается в моих глазах подлинной темой, подлинным тезисом моей книги в том виде, в котором она и вышла.
Что касается злободневности моего расследования, то после Второй Мировой войны, я не вижу ее в чем-то изменившейся. В завершении V-й книги я, в частности, упоминал о вероятности конфликта, который бы положил конец изучаемым мной проблемам. Этот страх почти что оправдался в действительности, и я могу лишь перенести его на предсказуемые результаты межконтинентальной ядерной войны. Кроме того, семилетнее пребывание в Америке меня заставило увидеть, что миф о Страсти, деградировавшей в простой романс, еще не исчерпал своих последствий; кино распространяет их по всему миру, и статистика разводов позволяет измерить их масштабы. Если нашей цивилизации суждено сохраниться, то ей необходимо совершить великую революцию: она должна признать, что брак, от которого зависит ее социальная структура, более ценен, нежели любовь, культивируемая ей, и желать иных оснований, нежели прекрасная лихорадка.
Пути этой революции пока еще непредсказуемы для нас; что я и объясняю в VI-й книге. Мое честолюбие ограничивается тем, чтобы привлечь внимание моих читателей к присутствию мифа; тем самым заставив их ощутить его излучение как в жизни, так и в произведениях искусства. Приведение определенного числа умов к подобному осознанию не может оказаться совершенно напрасным. Ведь если верно, что изменения сердца подготавливаются и происходят в бессознательном, то фактически они датируются своей епифанией (проявлением) в письменном, пластическом или живописном выражении – как и любовь по первому своему признанию.
Д. де Р.
«Сеньоры, не угодно ли вам услышать прекрасную сказку о любви и смерти?..»
Ничего на свете не сможет нас больше порадовать.
До такой степени, что это начало Тристана Бедье должно перейти на идеальный образ с первой фразы романа. Это черта непогрешимого искусства, бросающая нас с порога сказки в состояние страстного ожидания, в котором рождается романтическая иллюзия. Откуда берется это очарование? И какую причастность это пиротехническое средство «глубокой риторики» умеет сообщать нашим сердцам?
Поскольку аккорд любви и смерти является тем, что вызывает в нас наиболее глубокие резонансы; постольку это факт при первом рассмотрении устанавливающий успех романа. Есть и другие более сокровенные причины, выявляющие его в качестве определения западного сознания.
Любовь и смерть: смертельная любовь: это если не вся поэзия, то, по крайней мере, то, что в ней есть народного, универсально трогательного в наших литературах и в наших самых древних легендах, и в наших наиболее прекрасных песнях. Счастливая любовь не имеет истории. Нет романа без смертельной любви, то есть любви, угрожаемой и осужденной самой жизнью. Западный лиризм возвышает отнюдь не наслаждение чувствами и не плодотворный покой влюбленной пары. В нем меньше любви, нежели любовной страсти. И страсть обозначает страдание. Вот фундаментальный факт.
Но воодушевление, которое мы проявляем к роману, к фильму, рожденному от романа; идеализированный эротизм, рассеянный по всей нашей культуре, в нашем воспитании, в образах, составляющих украшение нашей жизни; наконец, потребность в бегстве, вызванном механической скукой, – все в нас и вокруг нас прославляет страсть настолько, насколько мы стали видеть в ней обетование более живой жизни, преображающую силу, нечто находящееся по ту сторону счастья и страдания, пламенное блаженство.
В страсти мы чувствуем уже не то, что страдает, а то, что тревожит. И все же любовная страсть обозначает, по сути, несчастье. Общество, в котором мы живем, и нравы которого вряд ли изменились, столетиями сводит к соответствию любовь-страсть девять раз из десяти, облекая его формой адюльтера. И я прекрасно понимаю, что возлюбленные станут ссылаться на всякие исключительные случаи, но статистика неумолима: она опровергает нашу поэзию.
Неужели мы живем с такой иллюзии, в такой «мистификации», что действительно позабыли об этом несчастье? Или, надо полагать, что втайне мы предпочитаем то, что нас ранит, тому, что, казалось бы, наполняет наш идеал гармоничной жизнью?
Давайте же ближе привлечем это противоречие усилием, которое должно показаться неприятным, поскольку оно стремится разрушить иллюзию. Утверждать то, что любовь-страсть, по сути, обозначает прелюбодеяние, это настаивать на реальности, что одновременно скрывает и преображает наш культ любви; это разоблачать то, что сей культ таит в себе, как бы отторгая и отказываясь называть, дабы нам позволить яростно отказаться от того, на что мы не осмеливались притязать. Само сопротивление, испытуемое читателем в признании, что страсть и прелюбодеяние зачастую смешиваются в нашем обществе, не является ли первым доказательством следующего парадоксального факта: мы хотим страсти и несчастья при условии непрестанного непризнания, что мы их желаем в подобном качестве?
О проекте
О подписке