Гляди, говорит он ему, у меня есть винтовка. Поднимает ее, показывает, потом кладет себе на колени. На колени, облеченные в военную форму.
Чего он не говорит, это что винтовка моя без патронов. Без них винтовка ничто, пустое железо. Она предназначена пули пускать – вроде той, что я бездумно всадил в нее вчера, всадил, она начала падать, и в этот миг моя жизнь дала трещину.
Мне ехать назад, желаете?
Да, Лексингтон, пожалуйста.
Ничего не случится. И он очень-очень устал, ему не выдержать эту длинную кружную дорогу. Никаких больше длинных дорог для меня. Даже короткая его утомляет, навязшая в зубах обыденность ее, желтая трава промеж бурых камней. Как я ее ненавижу, эту жесткую, уродливую страну. Как не терпится уехать.
К тому времени как они доезжают до поворота на Аттериджвилл, он наконец начинает задремывать, первое за двое суток прикосновение сна. Маленькая толпа у дороги кажется размытой картинкой из сновидения. Ждут автобуса? Нет, бегут, кричат, что-то где-то происходит, но призрачно все, невесомо.
Все, кроме камня, который вдруг прилетает, его бросил мужчина, он лезет сюда из картинки, глаза кровью налиты, не сводит их с меня. Мир тут же делается реальным. Боковое окно вдребезги, от удара он ненадолго вырубается, потом, оклемавшись, видит несущуюся ленту дороги, Лексингтон гонит вовсю.
Ох, неприятно как, мастер Антон, хайи[16].
(Никогда еще не называл меня так.) Жми, Лексингтон, просто жми давай.
Что-то мокрое течет в глаза, притронулся, посмотрел – красное. Только сейчас составляет все воедино, понимает, что случилось. И только сейчас начинает это ощущать, боль вздымается из темного угла, расцветает ярким цветком.
Яп-понский бог.
Вас к доктору отвезти, желаете?
К доктору? Он начинает смеяться, и очень быстро смех становится конвульсивным. Хохочет, а над чем, сам не знает, ничего ведь смешного, может, в этом-то и шутка. Он часто вообще-то плачет, когда смеется, веселье и слезы у него почти одно и то же. Вытирает глаза. Нет, Лексингтон, спасибо, отвези меня, пожалуйста, домой.
У его отца, тети и дяди какой-то конклав в гостиной. Увидев его, они вскакивают, потому что кровь, он-то про нее забыл, а она продолжает течь по лицу, капает на форму и на винтовку, на бесполезную пустую винтовку.
Это пустяки, не волнуйтесь, камнем попали, ничего серьезного.
Я позвоню доктору Раафу, говорит тетя Марина. Тебе надо шов наложить.
Очень прошу, не поднимай кутерьму.
Какого черта, я же ему сказал в объезд, говорит Па. Почему он не послушался?
Я ему сказал ехать как обычно.
Почему? Почему ты вечно плюешь на мои указания?
Подумал, будет неопасно, говорит Антон и снова в хохот. Но даже тут, говорит, неуемные туземцы бунтуют против своих угнетателей.
Слушай, перестань чепуху молоть, требует Оки, но племянник в ответ только пуще хохочет.
Никаких упоминаний о том, что привело его сюда, только сумятица и суматоха, порождающие в конце концов доктора Раафа, который приезжает, судя по всему, длинным путем. Марина права, Антону требуется шов, и врач накладывает его в кухне, не на глазах у чувствительных. И обнаружились мелкие осколки стекла от разбитого окна, доктор Рааф удаляет их пинцетом.
Он действует пинцетом с особой сноровкой, они с инструментом будто созданы друг для друга. Его движения точны и геометрически выверены, его одежда безукоризненно чиста. Его изощренная дотошность импонирует пациентам, но знай они, каким мечтаниям предается доктор Валли Рааф, мало кто позволил бы ему себя осмотреть.
На два дюйма ниже, и без глаза мог бы остаться, не без удовольствия замечает он.
У нас с семьдесят первого года метрическая система, говорит Антон.
Доктор Рааф взирает на него холодно, тонкие губы сжаты, туго пригнаны наподобие его швов. Свартами он в последнее время сыт по горло и был бы не прочь взять вот этого юношу и растворить в ванне с серной кислотой. Но на людях, увы, приходится соблюдать приличия.
Только после того как машина доброго доктора отъехала и скрылась из виду, делается тихо. Скоро полдень, весна, день жаркий не по сезону, и дом обволакивает жужжание насекомых.
Я мельктерт[17] испекла, говорит племяннику тетя Марина. Отрезать тебе кусочек? Она защипывает кожу на его талии, и кокетливо: очень уж ты худой.
Потом, говорит Антон.
Мы сейчас в это еврейское похоронное заведение, надо кое-что с ними решить. Поедешь с нами?
Нет, я посплю. Мне надо поспать.
Ему надо поспать. Двигаясь в каком-то белесом туннеле, где голоса снаружи едва слышны, он поднимается по лестнице в свою комнату. Медленно раздевается, бросая каждый предмет одежды на стул, будто часть самого себя. Идет в душ, кое-что из прошедших двух суток смывается, но он еле стоит на ногах. Толком не вытершись, залезает в постель и почти мгновенно засыпает, словно лампу погасили.
Только сейчас, с опозданием, когда уже все остальные бодрствуют, добавляет он свое сновидение в общий котел. Свободное от времени, потерянное, оно восходит из его головы струйками дыма, рисуя ими зыбкую картину. Он лежит в кровати, напоминающей его собственную, в длинном помещении, где много таких же кроватей, и через дверной проем в дальнем конце входит его мать. Она медленно приближается к нему, петляя между кроватями, и, подойдя, наклоняется и целует его в лоб прохладным поцелуем. Так в сновидениях возвращаются к вам умершие.
Дух Рейчел Сварт, в девичестве Кон, витает в доме и вокруг в смятенном состоянии. В иные моменты, когда свет или настроение благоприятны, она делается почти видима, но только для желающих видеть, да и то всего-навсего косвенно, сбоку, с краю. Некоторое время назад она бросила на Амор взгляд из зеркала, хотя вообще-то разглядывала обстановку своего ухода из жизни, с которым ей трудно свыкнуться. Дело обычное, умершие сплошь и рядом оказываются неспособны принять свое состояние, напоминая этим живых, но по чему именно умершие тоскуют, они не помнят, переход сопряжен с потерями, и они не узнаю´т тебя, когда видят.
Эльзасец Тодзио наблюдает за ее появлениями и исчезновениями с легкостью, потому что он не вбил себе в голову, что это невозможно.
Она отводит кухонную занавеску, чтобы украдкой поглядеть на Саломею, секунда только, периферийный промельк.
Астрид кажется, что она ее зовет из своей комнаты дальше по коридору, опять помощь нужна, вечно в самый неподходящий момент, но, конечно же, это всего лишь ветер повернул створку окна.
Она привычно звенит монетками в своем кошельке, но, когда Мани подает голос из ванной, она не отвечает.
Прижимает холодные губы ко лбу спящего Антона.
В конце концов дом ей надоедает, и она перемещается на улицы Претории, мелькает там, где любила бывать. Плещет веслами на пруду в парке Магнолия Делл, пьет чай в кафе на Баркли-сквер. Глядит сквозь ограду птичьего заповедника Остина Робертса на печальную африканскую красавку, клюющую что-то блестящее на земле.
Ну, вы поняли уже. Она выбирает места, где ее дух в прошлом был гуще, но теперь она утратила плотность, стала акварельной женщиной. В толпе она малозаметна, просто некое лицо из многих. Большие расстояния преодолевает так, словно переходит из комнаты в комнату, ища что-то потерянное. Каждый раз появляется в другой одежде из своего гардероба, то на ней вечернее платье, то легонькое летнее, а то даже шаль, которую она купила однажды в «Трувортс» с правом возврата и вернула им на следующий день. На вид она реальна, иначе говоря, обыкновенна. Как распознать в ней призрака? Многие из живущих тоже зыбкие, блуждающие фигуры, эта слабость свойственна не только мертвым.
Под конец она оказывается в новом месте, она там точно не бывала, но только вот она уже лежит там голая на металлическом столе с бортиками, точная копия себя, но серая и холодная, как покойница.
Да она покойница и есть. Смотрит на себя, лежащую на столе, и начинает понимать.
Над ней уже пару часов трудится пожилая женщина-волонтер. Возможности тут не безграничны, ведь любая химия под запретом, самое важное – очистить тело. После этого омыть и обтереть усопшую. Это и ритуал, и здравый смысл, простая чистоплотность. Делается все с нежностью и с огромным уважением, на пожилую женщину, Сару, чье имя можно прочесть у нее на лацкане, это занятие действует умиротворяюще. Не за горами день, когда кто-нибудь будет проделывать это со мной.
Чистота, простота, безыскусность, такими принципами она руководствуется. Вот человеческая фигура, сведенная к тому, что она есть. Сара облекла тело в тахрихим, в саван, обмотала вокруг него авнет, кушак, и завязала, но узел не вполне удался. Должен быть в виде буквы Шин, означающей одно из имен Всевышнего, но сегодня пальцы что-то плохо ее слушаются, артрит.
Оставить так или вздохнуть и переделать? Жизнь, особенно у Сары, это во многом вздыхать и переделывать. Материальный мир неподатлив. Терпение – форма медитации. Она уже двадцать два года, с тех пор как умер ее муж, подвизается как волонтер, готовит умерших к похоронам в Хевра Кадиша, в погребальной службе. Служить значит молиться. К тому же время быстрее идет. И новых людей встречаешь.
Она решает оставить так. Божье имя вышло не совсем удачно, но разве это важно? Никто ведь не увидит через крышку гроба. Что тут ужасного? Символ имеется, и ладно. Есть заботы поважней, например лицо. Ей не нравится облагораживать их лица косметикой, в смерти подобное украшательство еще более лживо, чем в жизни, но у этой состояние совсем нехорошее. Долго болела, бедняжка, руки в болячках, волос осталось немного, десны почернели, очень исхудала. Не подправить ее будет, пожалуй, неуважением, по фотографии, которую дали по твоей просьбе, видно, что она когда-то была красива. Да уж, дни человека – как трава.
В другой своей, публичной жизни Сара иной раз не прочь немножко показать себя, принарядиться, надеть кой-какие украшения, подрумянить щеки. Давным-давно, задолго до старости, она тоже могла привлекать, очаровывать. Мужчины замечали меня, о да, замечали. У нее бывают ностальгические минуты, и она достает свою собственную косметичку, чтобы чуточку восполнить ущерб. Вот так, моя дорогая, вот так. Тут немного румян, тут припудрить. И все, переусердствовать не хочется, правда важна, а в ее случае правдой было страдание. Теперь дарована милость. Отмучилась наконец. Пока, моя хорошая. Спи спокойно.
Напоследок она причесывает женщину, приводит в порядок реденькие волосы у нее на голове. Мягко и ритмично, эта часть ритуала обычно доставляет ей удовольствие, но сегодня нет-нет да прядка останется на расческе. Легчайшие, невесомые, едва существующие. Она собирает их в руку, чтобы потом положить в гроб. Тут все имеет значение, каждая капля, каждый волосок.
Под конец суровое выражение смягчается, лицо делается более добрым, более приемлющим. Даже дух Рейчел влечет к этому подобию, она стоит подле тела, лежащего на столе, озадаченно вглядывается в черты лица и пытается с чем-нибудь его соотнести. Старается держаться в стороне, хотя Сара в любом случае восприняла бы ее так же – как участок ослабленного зрения, где плавают пятнышки. Кажется, мигрень начинается. Она подвержена этим приступам, когда плоть под ее руками особенно неуступчива. Смотри, что ты сделала, говорит она женщине на столе, но молча, про себя. Мешаешь мне работать, отвлекаешь правдой своей. По правде говоря, отзывается Рейчел тоже молча, я не пойму, кто это такая. Где-то мы с ней пересекались, но где?
Да, определенно мигрень. Сара отходит, снимает резиновые перчатки, ищет суппозитории. Иногда они помогают, если вовремя. Нет нужды сосредоточивать внимание на фигуре старой женщины со спущенными трусами, засунувшей палец себе в задницу, в такие минуты она чувствует себя очень далекой от Всевышнего.
А в соседнем помещении, отделенный лишь стенкой в два кирпича, ждет на жестком стуле шомер, страж, с Книгой псалмов в руках. Высокий, костлявый, асексуальный на вид, на нем ермолка и молитвенное покрывало поверх кое-как сидящей одежды консервативного покроя. К своим обязанностям ему приступать уже скоро, но пока у него еще длится приятное подготовительное время, и он старается дать передышку своему необычайно деятельному уму.
А в комнате за дальней от него стеной близкие умершей совещаются с рабби Кацем, которому завтра совершать левайя, проводы в последний путь. Он был духовным наставником Рейчел после ее возвращения к своим, так что это вполне естественно. Но с мужем-иноверцем и его сестрой он сегодня встречается впервые, хотя Рейчел очень много о них говорила, и надо вам сказать, уж простите за прямоту, что такой тупости я никак не мог ожидать.
Начинается-то все неплохо. С Мани тепло здоровается Рут, старшая сестра Рейчел, она утром прилетела из Дурбана.
Привет, Мани, говорит она. Это Клинт, вы его, конечно, помните.
Помнит, к сожалению. Клинт крупный, мясистый тип, играл в регби за «Вестерн Провинс»[18], а сейчас у него стейкхаус в Умланга Рокс[19]. Здорово, Манни, как вы? говорит он, пожимая ему руку с ненужной силой. Выглядите вполне.
Мани, поправляет его жена усталым тоном человека, которому постоянно приходится поправлять. Рада вас видеть.
Йа, и я вас.
И это не полная неправда. Из родных Рейчел с этой Рут проще всего иметь дело, потому что она тоже вышла за иноверца и какое-то время провела в изгнании. Правда, сейчас, похоже, вернулась в лоно.
Но тут и Марсия, средняя сестра Рейчел, с мужем Беном, а с ними отношения куда более натянутые. Антагонизм с обеих сторон, ощущение какой-то застарелой раны, подробности забыты, а саднит и саднит. Еще и Оки подпортил дело, наткнулся на них снаружи и вместо соболезнований взял и ляпнул по ошибке: мои поздравления, а дальше Мани принялся винить их в том, что его жена вернулась в прежнюю веру.
Послушайте, два раза уже за последние полчаса сказал им рабби, семья Леви тут совершенно ни при чем. Рейчел сама того пожелала. По своей воле к нам попросилась.
Ну да, попросилась, когда ей промыли мозги, говорит Мани.
Успокойся, говорит ему шикса, сестра. Что доктор Рааф сказал, помнишь?
Я никому мозги не промывал, говорит рабби Кац. Это был целиком и полностью ее почин.
Вот из-за кого, упорствует Мани. Марсии и Бену, на которых он показывает, неуютно, они ерзают на стульях. Встречу организовали именно они, первый раз за долгие годы все собрались в одной комнате, идея была смягчить напряжение перед завтрашним погребением, но вышло вон как.
Не стоит, милый друг, так разговаривать, говорит Бен, не глядя на Мани.
Послушайте, говорит Марсия, что мы тут делаем вообще? Я думала, мы постараемся найти общий язык, или я ошибаюсь?
Семья Леви – часть нашей общины, вставляет слово рабби Кац. Вполне естественно, что они ко мне обратились.
Искренне вам заявляю, говорит Марсия, что это Рейчел, только она. Явилась ко мне нежданно-негаданно. До этого мы десять лет не разговаривали…
Из-за вас, милый друг. Так что не надо.
К вашему сведению, говорит Марсия, мы эту неделю скорби взяли на себя. По-хорошему, все это в ее доме должно быть, в доме Рейчел, – завешенные зеркала, свечи…
Скорби в нашем доме предостаточно, говорит ей Мани. Но мы скорбим как у нас принято, а не по-язычески. Потом он сдается, оседает, как палатка, в которой подломилась стойка. Он знает, что они правы, это Рейчел к ним пришла, а не они за ней явились. Марина, пока ехали сюда, все уши ему прожужжала о том, как важно не заводиться, когда он увидит этих Леви, и он с ней соглашался. Он и теперь согласен. Не их вина.
Глянцевитый маленький рабби тоже не виноват, но Мани хотелось бы все-таки его проучить. В нем клокочет негодование из-за всего этого вообще, но сейчас в особенности из-за простого соснового ящика, в который эти собираются засунуть его жену, ведь это несправедливо, она куда большего заслуживает, зачем, спрашивается, он все эти годы платил похоронные отчисления?
Поймите, очень вас прошу, говорит Марина самым своим умиротворяющим тоном, не обращаясь ни к кому персонально. Моему брату трудно все это.
Да, безусловно, соглашается Марсия. Нам тоже трудно, верите вы или нет. Думаете, нам нравится тут сейчас находиться?
Марсия, предостерегающе говорит ее муж.
Я хочу только, едва не шепчет Мани, чтобы она лежала около меня на семейном кладбище. Есть какой-нибудь способ это устроить? Я могу пожертвовать деньги…
Рабби выпрямляется на стуле. Боюсь, что нет. Невозможно, потому что она хотела еврейского погребения. От наших традиций, мистер Сварт, нельзя откупиться.
Она не была настоящей еврейкой, говорит Мани. Не была в душé.
Откуда вы это знаете?
Йа, знаю, знаю. Моя жена находила много способов меня изводить, у нее к этому был талант.
Может быть, вам стоило получше к ней относиться, тогда бы она не обратилась против вас, говорит Марсия, вынимая без особой причины из сумочки кошелек и затем убирая его обратно.
Марсия, говорит Бен.
Нет, ну правда.
Мы топчемся на месте, говорит рабби, которому кажется, что он вот-вот заплачет. С тех пор, когда перед ним впервые возник Израиль как моральная проблема, его чувство справедливости не подвергалось такому испытанию.
Мани, поехали домой, говорит его сестра. Ты мучишь себя без толку.
Йа, хорошо, поедем. Всем теперь уже ясно, что эта встреча – зряшная трата времени. Рейчел похоронят с ее людьми, с ее покойниками, Мани, когда придет время, с его. Свартам самое лучшее сейчас вернуться на ферму и готовиться к завтрашнему.
Пока они едут, тело Рейчел опускают в последнее вместилище, крышку привинчивают – навсегда. Шомер здесь, и, когда другие служители уходят, он продолжает сидеть на своем одиноком стуле у стены, нараспев читая псалмы. Ибо умершие нуждаются в сопровождении до самого конца. В псалмах – квинтэссенция еврейства, сами эти слова несут в себе магию, но он тут единственный живой посланник от людей и, как всякий добросовестный представитель, относится к своему делу серьезно.
Иногда он улавливает присутствие умерших как шелест и легкий нажим на границе его чувств. Тогда обращает произносимые слова прямо к ним, посылает их из своего сердца в их сердца. Но сегодня, хотя он напрягает ум, открывая его вовне, никаких сигналов к нему не поступает. Комната, по его ощущению, пуста. Тем не менее он читает, и кто может знать, куда отправляются слова?
Вон они летят – выпархивают в дверь комнаты, дальше коридор, дальше в окно. Вон они поднимаются над городом и псалмовидной стайкой устремляются к ферме в поисках той, ради кого поются. Огибают холм и спускаются к лужайке, проникают в дом через заднюю дверь и на птичьих ногах пересекают кухню – словно бы свет слегка поменялся на какие-то секунды.
Антон поднимает глаза от стола, за которым сидит. Что это такое было? спрашивает.
Гм-м-м? Саломея на своем обычном посту перед раковиной, на него глядит ее отражение в окне.
Да нет, ничего. Показалось… Все еще отупевший от сна, он пьет крепкий кофе из кружки и ест кусок тетиного молочного пирога. Скоро сахар подействует, взбодрит его. Он притрагивается к стежкам на лбу, ему мешает их чужеродность, беспокоит пульсирующая боль в зашитом месте.
В молчании меж этими двоими нет ничего неуютного, тягостного. При ней он рос, делал первые шаги, младенец, потом золотой мальчик, потом то, что он сейчас, и она пеклась о нем всю дорогу. Когда был совсем маленький, он называл ее мамой и пытался сосать ее грудь, обычное для Южной Африки недоразумение. Секретов между ними нет никаких.
Вдруг на него накатывает злость, и он резко отталкивает блюдце с остатками приторного мельктерта.
(Вчера я убил такую же, как ты.) Как с армией покончу, я уеду за границу.
Йа?
Стряхну с себя эту страну, смахну ее пыль с обуви и не вернусь никогда.
Йа? Звон ножей и вилок. И куда отправишься?
О, ну, говорит он. На этот счет у него определенности меньше. Да мало ли куда.
Йа?
Я английскую литературу собираюсь изучать. Не здесь, за рубежом где-нибудь. После этого моя главная цель – написать роман. Потом, может быть, стану юристом или просто деньги начну зашибать, большие деньги, но вначале хочу попутешествовать, мир повидать. А ты, Саломея, не хотела бы мир повидать?
О проекте
О подписке