Читать книгу «Мемуары. Переписка. Эссе» онлайн полностью📖 — Давида Самойлова — MyBook.

Мемуары. Письма. Эссе

«Жизненная позиция в наше время – вещь сложная»: Переписка Д. Самойлова с А. Черняевым

№ 1. Д. Самойлов – А. Черняеву. 07.07.1978

[3],[4]

07. VII.78

Дорогой Толя!

Всегда что-нибудь помешает – либо я отключусь слишком рано, либо кто-нибудь встрянет. Последний раз произошло и то, и другое.

‹…›

Думаю, если в следующий мой приезд (в начале сентября) ты будешь в столице, нам бы с тобой хорошо смыться на дачу и посидеть вдвоем. Мне этого давно хочется по многим причинам.

Во-первых, многое хочется у тебя спросить. Жизненная позиция в наше время – вещь сложная. И нуждается во многих коррективах, потому что многие аспекты жизни мы отвергаем или принимаем по привычке, по традиции, мало зная и понимая. Думаю, что глубинное содержание главных явлений мы с тобой понимаем сходно. Так мне кажется по урывкам, по отрывкам наших общений. Но сказать наверное я не могу.

Перед большей частью людей, которых я знаю и с которыми общаюсь, дилемма стоит как будто так: действовать или бездействовать, т. е. вписываться в действительность (вписываются очень по-разному, с любой стороны, но в сущности это одно и то же) или уходить. Причем решение принимается без знания к чему прилагаться и от чего уходить. Мы мало знаем структуру времени.

А дилемма совсем другая: знать или не хотеть знать.

Я по устройству своего характера предпочитаю знание действию.

Как когда-то Блок сказал, что слово это дело поэта, можно сказать сейчас: дело поэта – знать.

Так вот. Если у тебя тоже есть потребность поговорить, мы это осуществим. Вообще-то круг людей, с которыми хочется поговорить, у меня все уменьшается. В большинстве случаев я все знаю наперед. И человек, вроде Вадика[5], для меня – сборник цитат из давно читанного. ‹…›

Но, как всегда, будем надеяться на лучшее.

Напиши, если будет время и охота.

Привет всем твоим.

Твой Д.

№ 2. А. Черняев – Д. Самойлову. 11.07.1978

11 июля 78. Вторник

Дорогой Дезик!

Я все порывался в последние дни тебе написать, но не было адреса. Фигель[6] по телефону не отвечает. Левка уехал опять в ФРГ… писать о Малой земле с другой (с той) стороны[7].

‹…›

На днях, перед отъездом, он потащил меня к Лильке[8]. Я сопротивлялся, боясь обычных пошлостей, когда меня начинают допрашивать, почему это так, а это не так и т. п. Но, во-первых, пришлось-таки пойти (сама Лилька включилась), а во-вторых, ничего «этого» не произошло, была встречная разведка с отчасти лагерным вокабулярием, который меня всегда умиляет в устах рафинированных интеллигентов. А Левка сидел и помалкивал, видимо, очень довольный, что он нас свел. Ну, хватит об Л. Ушел я довольный собой и всеми.

‹…›

Теперь вкратце о жизни. Меня, Дезька, в самом деле очень волновала твоя лаконичная раскладка на этот счет. Скажу тебе, что, несмотря на всю «врожденную» (с отрочества, от школы) близость нашу, придыхание-то у меня к тебе тоже есть. Я горжусь, что я не просто рядовой почитатель, а еще и… Тем не менее я не осмелился позавидовать, как в нескольких фразах была сказана суть. Для меня, ты понимаешь, проблема в том, прилагаться или нет.

Проблема – приложившись раз и навсегда, как делать «хорошо» (в толстовском смысле) на предназначенном шестке. Помогает мне то, что, как мне кажется, я достаточно «знаю» (в твоем смысле), чтобы перед кем-либо оправдываться. Словом, я думаю, у нас состоится сентябрьская дача. Я вроде бы никуда не собираюсь в это время. А отпуск у меня в августе.

Обнимаю тебя. И привет Гале. Т.

№ 3. Д. Самойлов – А. Черняеву. 16.08.1978

16.08.78

Дорогой Толя!

Рад был твоему письму. Я понимаю всю особенность твоего общения. Общение субординационное неполноценно. А в «дружеском», особенно со старыми товарищами, неизбежен момент «прощупывания» и «испытания».

В случаях же социальной неполноценности, как у Вадима, это и задирание, и желание «врезать», потому что это единственный способ «врезать». На другие у него нет ни характера, ни идей, ни храбрости.

Оба варианта – и субординационный и «дружеский» – раздражительны, потому что в основе своей исходят не из тебя-личности, а из тебя-функции.

В меньшей степени порой такое раздражение чувствую и я, когда со мной общаются, как «с поэтом», т. е. с уверенностью, что знают, как именно должен вести себя поэт и что должен думать по тому или иному поводу.

Дружба, по-моему, именно и означает исключение функционального момента. И восприятие личности и судьбы в какой-то особенной связи с твоей личностью и судьбой. Часто объяснить это трудно, я всегда это чувствую. Это и называется дружеским чувством, которое, как и все чувства, избирательно, нечасто и содержит какой-то акцент ответственности – тоже, может быть, не совсем сознательно.

Так я всегда относился к тебе.

Лилька – баба умная. Это в ней главное. Эмоциональность в ней выдуманная, но уже так давно, что стала привычкой. Внутри она человек собранный, сильно эгоцентрический и жесткий. Выдумала она себя неплохо. Она, например, человек моды. Но моду умеет выбирать почти безошибочно (я знаю и ошибки), и моду не поверхностную, а так сказать – элитарную. Ее смягчает и придает свой оттенок «атмосфере».

Симка[9] – человек одаренный и действительно эмоциональный. Но, кажется мне, человек для коротких дистанций. Лилька могла бы быть менее предубежденной, но ее предубеждения тоже выдуманы очень давно и уже стали чертой характера.

А вот Левку я никогда не пойму. Может быть, он проще, чем кажется. Он давно попал в машину (еще с детства – частью машины была его семья) и всегда старался уйти от того, что «не машина», оберегал себя. Но в нем, кажется, есть и существует помимо воли какое-то лирическое начало, которое он не умеет проявить. Я порой ощущаю, что являюсь частью этого «лирического начала» и потому, хотя и пунктирно, между нами остается связь. Хотя по всем видимым параметрам мы люди не просто разные, но просто противоположного склада.

К тебе у него, я думаю, та же тяга плюс момент субординационный, т. е. две тяги (как и к Трояновскому[10]). И тебя он, наверное, любит и уважает больше всех. Говорит, во всяком случае, с оттенком благоговения. Только его душевная закрытость мешает ему быть откровенным, оттого он и ищет с тобой встреч как бы деловых. А на самом деле это его лирика.

Но, конечно, о Левке все гипотетично.

Ты не подумай, когда я пишу, что мне хочется обо многом расспросить тебя, что это из разряда «прощупывания». Дело вовсе не в этом. Просто у меня в очередной раз есть потребность заново сформулировать «концепцию жизни», которая сперва нащупывается в стихах, а потом требует осознания.

Меня всегда считали человеком гармоническим и утрясенным. Это оттого, что я на каждом этапе жизни концепцию имел или выбирал. И еще оттого, что я человек эволюционного, а не взрывного типа.

Концепции у меня бывали разные. Многие из них полностью отпали, но у меня никогда нет желания каяться в прошлых ошибках и начисто отвергать себя «такого-то периода». Я знаю одно, что любая концепция годится для меня только в том случае, если не противоречит нескольким исходным внутренним принципам, т. е. моему характеру – характеру жизни, мировосприятия, литературе. Например, мне всегда чужды мистицизм, перевес прав над обязанностями, идея человекоубийства и любой философский или мировоззренческий догматизм, даже «с человеческим лицом», как у наших либералов.

Но я, кажется, расписался.

Спасибо тебе за разговор со Стукалиным[11] и за острастку Пузикову[12]. Надеюсь, что это поможет[13]. К сентябрю, видимо, издательские дела мои разрешатся, и выяснится линия Осипова[14], с которым у меня всегда отношения были приязненные.

Есть ли у тебя летние планы? Когда и куда собираешься поехать? Стал бы тебя уговаривать приехать сюда. Здесь есть вполне приличные заведения, где, как я знаю, отдыхают разные лица. Но погода гнусная, не погода, а сволочь. И перемен не предвидится.

Для нас это отчасти лучше, потому что меньше бомонда, от которого обычно летом нет житья.

Я, исходя из погоды, работаю. Иногда стихи пишутся. А недавно задумал поэму из русской истории, но с поворотом совсем неожиданным. Сейчас читаю книги о Екатерине Второй[15]. Здесь, слава богу, есть межбиблиотечный абонемент и многое можно получить, даже из редких изданий.

Приехал Феликс[16] с Галей[17] и Любой[18]. Он мил, играет в волейбол, рассказывает про тарелки[19], за которые готов пострадать. Мы с ним порой треплемся на абстрактные темы и о бабах. И даже порой заходим в буфет, дернуть коньячку.

Но Феликс – особая статья. Ругает Вадьку за безделье и сутенерство. А Вадька, по-моему, живет именно так, как ему и нравится. Он изгой на общественном питании. Корысти и приобретательства в нем никогда не было. Впереди маячит пенсия, которая в какой-то мере сможет компенсировать импотенцию. Зато – свобода от обязанностей, от обязательств, безопасный половой плюрализм, возможность почитывать. Полеживать, пописывать, по… И великое поле для ругательства и неприязни эпохи.

Он свободен и счастлив, потому что другого понимания свободы у него нет. А регулярный Феликс сердится.

Но, наконец, ставлю точку.

Привет всем твоим.

Обнимаю.

Твой Дезик

Прости, что стукаю на машинке – фломастеров нет, а пером писать мне трудно.

№ 4. А. Черняев – Д. Самойлову. 11.02.1982

11.02.82

Дезька, мой дорогой Дезька! Я весь вечер читал и читал. Захлебывался и возвращался, и прожил несколько жизней за одну книгу[20]. Суть каждого десятилетия, всех нас и всей страны ты выразил в нескольких строках. И какая глубина и простота! И – самое главное, что теперь нужно: спокойствие и мужество уступить место (однако надеюсь, все-таки по-державински, насчет лиры, если, конечно, таковая имеется…).

Ты – великий, Дезька. И пусть мне не говорят, что у меня примешивается личное (не в смысле, «личных отношений», а смысле общности места и действия в юности). Я суну им в нос и эту твою новую книгу.

Обнимаю тебя.

Сегодня я улетаю на неделю. Потом опять буду писать.

Твой Толя

№ 5. А. С. Черняев – М. С. Горбачеву. 11.11.1989

11.11.89 г.

Михаил Сергеевич!

Давид Самойлов, мой друг еще со школы, а теперь известный поэт, просил передать Вам свой последний сборник[21]. Он в своей надписи отражает глубинное убеждение большой части интеллигенции.

С уважением,

А. Черняев

(Пометка карандашом: Доложено)

Михаил Львовский. Так запомнилось

[22],[23]

В предвоенные годы молодые поэты Москвы часто узнавали друг друга прежде, чем доводилось им познакомиться лично. Впереди каждого летели его самые знаменитые строчки, передаваемые из уст в уста, так как никто из нас не печатался.

«Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал!» (П. Коган).

«Любви упрямая резьба по дереву непониманья» (И. Окунев[24]).

«Как пахнет женщиной вагон, когда та женщина не с вами» (Н. Майоров).

«Где взгляд косой навис косой над славой Пабло Пикассо» (С. Наровчатов).

«Она стояла над цветами, как продолжение цветов» (М. Львов[25]).

«Произошла такая тишина, какую только мертвыми услышим» (Б. Слуцкий).

Я мог бы без конца цитировать такие летучие строчки, в том числе, конечно же, М. Кульчицкого, и Н. Глазкова, и Е. Аграновича[26]. Но больше всего мне хотелось познакомиться в те далекие годы с автором стихотворения, которое врезалось мне в память все целиком, и никогда уже я не мог его позабыть, потому что повторял без конца по любому поводу и без всякого повода:

 
Плотники о плаху притупили топоры.
Им не вешать, им не плакать – сколотили наскоро.
Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.
Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского».
 

Мне было известно, что сочинил эти стихи Давид Самойлов[27] – студент ИФЛИ. Говорили, что после того, как «Плотники» появились в ифлийской стенгазете, разгорелись горячие споры. А мне казалось – о чем тут спорить, когда гениально.

И вот наконец с помощью Павла Когана мы познакомились. Давид прочитал мне одно стихотворение про охоту на мамонта и сказал, что больше у него ничего нет.

– Как нет?

– А так. Я мало пишу. Теперь ты читай.

Я начал. Он говорит: «Еще». Читаю. «Еще», – говорит.

Я прочитал все, что у меня тогда было. Он улыбается, как мальчик, которому подсунули не то пирожное.

– Понимаешь… Не нравится. Ты не обижайся. У тебя все есть. Ты, безусловно, поэт. Но мне такие стихи вообще не нравятся.

Я, конечно, обиделся.

– А кто из поэтов тебе нравится? – спрашиваю.

Отвечает:

– Пушкин.

Я подумал, что издевается. Но улыбка обезоруживала.

Ну не то пирожное. Что тут поделаешь! Главное, если бы «Плотники» мне не нравились – легче, конечно, было бы. А то ведь как нравятся!

Немного от сердца отлегло, когда увидел, как он слушает моих друзей-поэтов. Очень внимательно, но тоже без особого восторга.

С тех пор главным в моей жизни стало неутолимое желание – пусть автору «Плотников» понравится хоть одна моя строка.

Это произошло не скоро.

Естественно, в нашу компанию молодых поэтов то и дело попадали девушки. Одни писали стихи, другие нет, а просто красивые. Среди тех, кто не писал, была красивая Люся М. Она ушла из Вахтанговского театрального училища, но уезжать из Москвы не хотела.

«Почему бы ей не поступить в Литинститут?!» – решили мы. Что стихов у нее нет – не беда, напишем! И написали. В основном я, Наровчатов и, кажется, Агранович.

Давид Самойлов прочитал стихи, которые якобы сочинила Люся М., и, ткнув в одно из них, спросил меня:

– Это ты написал?

Отвечаю:

– Я.

– Ты знаешь, мне очень нравится.

Я чуть не заплакал.

– Да я это левой ногой нацарапал.

– А мне плевать, – говорит Давид, – рукой, ногой… Нравится, и все.

Я спрашиваю:

– И чем же оно тебя так привлекло?

– Свободой, понимаешь, свободой!

Я задумался. Что же произошло? Когда я эти стихи за Люсю М. писал, никакой особой ответственности не чувствовал. За один присест – почти набело. Может, так и надо? Не знал я тогда слова «раскованность», его еще тогда не изобрели. А Давид, говоря о стихах, произносил слово «свобода». Он его всю жизнь повторял.

В воспоминаниях, подобных тем, какие я сейчас пишу, лучше всего рассказывать о случаях из жизни, а не о спорах, мыслях или, скажем, о чертах характера, без подтверждения, начинающегося со слов: вот, например… Про случаи легче всего читается. Но без того, о чем мне хочется сказать, не стоило заводиться с воспоминаниями. Это не про случай.

Давид Самойлов был человеком искусства. Всего искусства, в полном объеме этого понятия. Я ощутил это еще во времена, когда восхищался «Плотниками». В них, казалось мне, все: музыка, живопись, гравюра, артистизм и, конечно, поэзия. Спорить приходилось с теми, кто приклеивал этому стихотворению ярлыки «литературщина», «стилизация». А в те времена нам вдалбливали: не дай бог, если у тебя в стихах ассоциации, связанные с искусством, – это обязательно вторично. Надо непосредственно про жизнь. Как будто искусство – это не часть жизни! Этого Давид не говорил, но я уверен: именно об этом он и молчал.

– А что такое стилизация? – говорил за него я. – Если поэт всегда привлекает к себе читателя, так или иначе опираясь на его жизненный опыт, то в стилизации он обращается главным образом к эстетическому читательскому опыту. Эстетический опыт тоже часть жизни, причем важнейшая. Нет, уж оставьте нам право без памяти любить «Моцарта и Сальери» и твердить стилизацию: «Я здесь, Инезилья…»

 






1
...
...
7