Читать книгу «Теорема тишины» онлайн полностью📖 — Даши Сиротинской — MyBook.
cover








Я не чувствовал в ту минуту опасности, спрятанной среди моих потемневших деревьев еще одной неприметной осиной или элегантной однобокой елью, опасности, такой привычной на ощупь, что я, не задумываясь, подобрал бы ее, как с земли сосновую шишку, сорвал бы, словно бархатистый лист с ветви орешника, взял бы в руки, будто знакомую ладонь, книгу или чашку со стертым краем, и выпил бы из нее залпом отравленной воды. Я был совсем зачарован тишиной, которую Анни почему-то удавалось оставлять прекрасной и нетронутой. И только через несколько недель я понял наконец, что с домом и с нами самими творится что-то неладное.


Началось все с того, что однажды утром я вышел на крыльцо и увидел рядом с дверью аккуратно свернутую газету и две зеленоватые бутылки с ряженкой. Взяться всему этому было ровным счетом неоткуда, и от нового для меня ощущения непредсказуемости мира я очень рассердился. Лес вдруг показался мне слишком уж самостоятельным; он как будто не желал со мной считаться.

Я смотрел на качающиеся верхушки елок в ярко-синем осеннем небе и думал о том, как сейчас кружат аисты над рекой среди высохших до рыжины елей и кричат тоскливо, представлял, как соколы на умопомрачительной высоте замирают в согласии с воздушным течением и чувствуют, что в их пестрые перья лентами вплетается само небо, как малиновки усыпали шелестом колючие ветви боярышника под моим окном. И я думал о ветре, – о том, почему именно сегодня он поднялся. Может быть, тот, кто вращает земной шар, как всегда, не выспался и споткнулся на повороте, и от этого прошла легкая дрожь по всей планете от нижних этажей до верхних, а может быть, просто пришел тот день, когда пора подуть тихонько на осенний лес и полюбоваться тем, как он облетит за один-единственный вечер, самый прекрасный в году. Ведь всегда получается именно так: листья облетают так неспешно, так пышно, что кажется – это просто игра света, это всего лишь воздух блестит на солнце, как парча, и я еще успею, непременно и именно в эту осень, разглядеть за обманчивой прозрачностью теней того, кто творит это волшебство и тянет за свои тонкие нити, по которым, как сморщившиеся сухие бусины из рябины, катятся дни, – и каждый раз тебя, как ребенка на ярмарке, отвлекает, обманывает этот блеск, это кружение: стоишь разинув рот, и вот уже кончается время, и тебя выставляют из лесного шатра, и ты снова уходишь ни с чем. А потом в какой-то день – в сегодняшний – деревья, как влюбленные девицы из старинных книг, начинают перематывать на пальцах зимнюю шерсть туманов. Высоким, призрачным и недостижимым становится сказочный лес и потихоньку отгоняет человека все дальше и дальше. Но только не меня. Только не меня!

Я схватил газету под мышку, зажал между пальцами жирные бутылочные горлышки и ринулся к Лидии.

– Это что за чертовщина такая? – говорю. – Снова ваши отлучки на базар? Завели новые знакомства, а?

– С какой это стати вы меня допрашиваете? – зашипела она в ответ. – Между прочим, отнюдь не я в этом доме специализируюсь на стеклотаре, а именно вы и ваш маргинальный девиантный бомж-собутыльник. Оставьте меня в покое, я совершенно не в настроении вести беседы в подобном тоне!

Лидия свирепо откусила от яблока, скривившись, выплюнула кусок в пепельницу и с силой швырнула огрызком в распахнутую форточку, в которую я вставил стекло цвета меда, потому что именно в этой комнате, выходившей окнами на запад, оно особенно красиво смотрелось на свет.

– Меня тошнит уже от этих яблок!

Как видно, Лидия и вправду была не в духе, непонятно только, с какой стати. Все они были такие ужасно сложные и ранимые, что я не понимал порой, как они меня при себе терпят. Бутылки были тяжелые, и у меня заныло запястье. Ланцелот наверху изможденно, хрипло чихал и никак не мог остановиться. Я ощутил, как меня переполняет мерзкое, совершенно не свойственное мне раздражение. Лидия смотрела на меня мрачно, поскольку очередь давать скандальную реплику была за мной.

Тут вошел Профессор.

– А, уже принесли? – добродушно заметил он и забрал у меня газету и бутылки. – Как мило, что мне удалось договориться, чтобы они оставляли все это у порога. Знаете, в молодости я жил за границей, стажировки, конференции и все такое, – а ведь к хорошему, ко всем эти мелким удобствам, так быстро привыкаешь…

Лидия хмыкнула, взялась за какую-то книжку в зеленой обложке и принялась нервно стучать по мягкому ковру худой босой пяткой.

После этой истории я все чаще стал замечать в себе какую-то непонятную настороженность. Однажды утром я вздрогнул и ошпарил Профессора чаем, услышав, как Ланцелот жалуется, что в его простынях все время откуда-то берется песок, а в другой раз Профессор с восторгом рассказал нам, что в горшках на его подоконнике неведомым образом проросли уникальные, просто драгоценные образцы каких-то редкостных степных колючек, почти не описанных в ботанике. Профессор зачем-то пообещал, что воспользуется шансом и – кто знает, кто знает! – может, колючкам присвоят его, Профессорово, латинское имя.

– В жизни не слыхивал такой несусветной брехни, – заметил Ланцелот.

В душе я был согласен с ним, потому что все эти маленькие странности производили на меня впечатление искусственности, как будто кто-то нарочно все так подстраивал, чтобы мы каждый день сталкивались с какой-нибудь гадостью.

Впрочем, у меня было множество других, куда более полезных и понятных дел, и я предоставлял своим приятелям жить так, как им самим вздумается. На время я отвлекся от этих перемен и, наверное, как мне теперь кажется, именно тогда упустил что-то навсегда. Прознав про магазин на том берегу, они принялись каждый день гонять меня туда за всякой всячиной: за картошкой, сигаретами, клубничным вареньем и докторской колбасой, за апельсинами, мыльными пузырями, свечами, шариковыми ручками и жевательной резинкой – словом, за самой разнообразной на деле никому не нужной ерундой. Я понимал это – и все-таки ходил с удовольствием. Забравшись на самую вершину противоположного берега, я мог обернуться и постоять в тишине, глядя сверху на рыжие безлюдные холмы, окутанные дымкой неподвижных ветвей, с которых опадала на землю листва и быстротечно сияла, если вдруг на мгновение выныривал грузный солнечный кит из стремительных штормовых облаков. Иногда я брал маленький складной стульчик, из тех, что всюду таскают с собой рыбаки, старики и художники, и, сидя на нем, пытался удержать равновесие на тонком гребне земли, и в спину мне дул одичавший осенний ветер, холодил затылок и воровал тепло из карманов. Я был рад побыть, как прежде, в одиночестве и полюбоваться тем, как каждый проходящий час, не в силах остаться равнодушным, добавляет от себя какую-нибудь безделушку в ошеломительное убранство лесного освещения, и как истончаются к вечеру, рвутся и лохматятся на кончиках ветви берез, словно ниточки вышивки на атласном покрывале. И в ту минуту от всех забот, от всей моей тревоги ничего не оставалось – главным было то, как далеко, как надежно я спрятался в позабытой комнате осеннего замка; как будто меня пригласили играть с хозяйскими детьми, а я всех перехитрил, потерялся, ускользнул, и вдруг стало жутко от того, что на самом деле замок этот – мой.

Возвращался назад я всегда затемно, пыхтя от тяжести мешка с дурацкими покупками и еле ориентируясь на покинутых дачных улицах, над которыми сторож снисходительно зажигал два зеленоватых фонаря в тот час, когда уже не видно ни зги. Я спускался к реке, громко треща сухими ветками и распугивая ночных птиц, и со временем даже перестал бояться свернуть себе шею. Когда я наконец добирался до дома, в Круглой комнате за красивыми занавесками уже горел свет, а входная дверь, с которой я пару недель назад снял летние бусы, была закрыта, чтобы дом не терял сбереженное за день едва уловимое старческое тепло октября, – оно постепенно охватывало его, пока в полуденной дреме распахнутая дверь покачивалась из стороны в сторону, а порог заметало листвой, и дом втайне мечтал, что это наше безразличие к порядку означает: ему скоро позволят окончательно слиться с лесом, лишат его воды, света, отопления, бодрствования, речи; обрекут на жизнь лесного зверя, которая была ему предназначена судьбой. Но теперь, вечером, мой дом снова был переполнен человеческим суетливым временем, бытом и бытием.

На скамейке под окнами столовой сидел Профессор, которого в темноте можно было признать только по тому, как рыжевато поблескивали его очки. Он пил свою злосчастную ряженку из высокого тяжелого стакана, с подлинно ученым пренебрежением к холоду и ко всему печальному, чем пронизана осенняя ночь. И скамейка, и все вокруг засыпано было влажными яблоневыми листьями, черными и коричневыми, и только ряженка среди всего этого угасания была ярко-белого цвета, но становилось ясно, что и в нее некстати поднявшийся ветер рано или поздно уронит маленький желтый листочек в аккуратных пятнышках гнили. И сам Профессор, вытирающий рукавом с губ белые усы и облизывающийся, понимал это не хуже меня, но продолжал сидеть, смиренно поджидая, когда обретенное им в моем саду совершенство обернется, как обычно, чем-то совсем другим – непонятным, никчемным даром.

Я начал почти каждый день ходить за грибами. Я прежде не особенно любил тратить на это время, но рано или поздно в человеке начинает сказываться приближение старости и любовь ко всем этим жутковатым развлечениям с самозабвенным копанием в земле. Белая и бирюзовая плесень у еловых корней больше не внушала мне отвращения, и я учился уютному искусству отличать честную лисичкину рыжину от вероломной рыжины опавших березовых листьев. Когда я возвращался домой к полудню и только что проснувшаяся Лидия с первой чашкой кофе и первой сигаретой, укутавшись в шаль, сидела посреди крыльца на расшатанном стуле, ножки которого зарывались в красные листья, то проходил в кухню и ставил перед Ланцелотом полную корзину, а он посмеивался над моим восторгом и немедленно принимался чистить картошку одним из своих бесчисленных наводящих ужас ножей. Лидия говорила:

– Да, как видно, когда человек, пусть даже самый разумный на свете, видит гриб, им овладевают первобытные инстинкты, с которыми невозможно не считаться.

И вот – я ликующе погружаю пальцы в мох и палые иголки, чтобы вырвать гриб вместе с ножкой, и почти не вспоминаю о насмешках Лидии, а потом вдруг поднимаю глаза и исподлобья вижу лесной закат – тихий, устало прислонившийся к еловому смолистому стволу и снисходительно засветивший в сухой пушистой траве лиловые фонарики для полевых мышей. Это – мгновение, которое мне удается удержать при себе навсегда. Горсть лисичек с будничным шуршанием сыплется в магазинный пакет, потому что корзинку у меня забрал Профессор.

Да, Профессор любил увязываться за мной по грибы – правда, только по воскресеньям, во все прочие дни он был ужасно занят в университете. Он говорил, что очень благодарен мне, что не в каждом человеке моего возраста ожидаешь найти такую похвальную склонность к активному времяпрепровождению и что два часа в электричке среди неотесанной хихикающей молодежи всегда оказываются совершенно искуплены свежим воздухом и тишиной. Компания Профессора была мне скорее приятна, но я не давал себе труда задуматься над тем, как это удивительно. Просто мы оба почему-то чувствовали себя моложе, садясь вместе на какой-нибудь скользкий поваленный ствол и показывая друг другу свои находки с такой гордостью, как будто в них было что-то неслыханное, как будто мы два пирата, встретившиеся в портовом кабаке, чтобы похвастать друг перед другом своей добычей.

Мы с Профессором заходили все дальше и дальше, пока в конце концов я не начал замечать, что не бывал раньше в этой части леса и что все больше и больше до того не знакомых мест приучают к себе мое неподатливое сердце и заставляют стремиться к ним снова. Меня, конечно, радовало это, пока однажды во время прогулки я не заметил, что мою неприкосновенную тишину нарушает какой-то неприятный тревожный звук. Из-за скрывающих меня от солнца тонких ветвей орешника я вышел на луг, принялся пробираться через болото, похожий на толстоногую неуклюжую цаплю, и вдруг напоролся на высохший стебель какого-то высокого растения и чуть не проткнул себе глаз. Мне было очень больно, из глаза лились слезы, левая нога в зеленом резиновом сапоге увязла в грязи, и вот тогда я огляделся и понял, что подошел почти вплотную к какому-то шоссе.

Я тут же позабыл и о больном глазе, и о ноге. Я был поражен. Тяжело дыша, я доковылял до дороги и принялся с ужасом вглядываться в оба ее конца. Дорога была пустынна, только в южном направлении вдалеке паслось несколько грязных газелей с дынями и арбузами. Но, согласно моему смутному опыту, в любую минуту по этой относительно пристойной и безопасной дороге мог на совершенно безбашенной скорости, с убийственным, чудовищным грохотом промчаться автомобиль – или даже несколько автомобилей. Ничего более кошмарного нельзя было себе и вообразить.

Профессор догнал меня и спросил совершенно спокойно:

– Как вы думаете, коллега, может, на попутной машине мы доберемся быстрее, чем на электричке? Мне кажется, очень удачно, что вы привели нас к шоссе. Это была превосходная идея. У вас все-таки удивительная способность ориентироваться. Я, признаться, в этом отношении совершенно безнадежен. Зато, вы знаете, я нашел несколько белых… Не правда ли, замечательный у нас сегодня улов? А что у вас такое с глазом? Лидия будет просто в восторге, она так любит жареные грибы, и вы как раз сможете, когда мы вернемся, сходить в магазин за сметаной…

Профессор все говорил, говорил и говорил, пока мы шли обратно сквозь замерший у подножия вечера кроткий лес, верхушки которого в темно-сиреневых небесах горели на солнце, как медные, но я не слушал его. Я думал о том, что скажу Анни, когда укроюсь наконец в своем доме от этого непомерно разросшегося, наполнившегося сквозняками мира, прикрою за собой входную дверь на непослушную щеколду и поднимусь в ее крохотную зеленую комнатку на втором этаже, вдохну древесный и травяной запах своего дома и успокоюсь. С кем еще мне было поделиться всеми этими ужасами, если не с Анни, скажите на милость?


Я стоял в дверном проеме и, вынув из-за уха мой неизменный огрызок простого карандаша, с сильным нажимом выводил на косяке неровные линии, а Анни смотрела на меня холодно.

– Что значит: откуда взялась дорога? Это какой-то дурацкий вопрос, ты так не считаешь? Просто ты еще никогда не заходил так далеко, вот и все.

– Но ведь это не так, – возражал я. – Дело не в этом. Не в этом дело!

Анни даже не желала меня слушать – так она была недовольна, и я дорого бы дал, чтобы понять, почему она злится на меня. Она часто на меня злилась, а я на нее – никогда, подумать только!.. К тому времени я уже так к ней привык.

Лидия заставила меня закапать в глаз какое-то пахучее травяное лекарство и обвязала мне полголовы африканской рыжей косынкой в зеленых и черных треугольниках. От косынки резко и горько пахло ее странными духами, и у меня очень быстро разболелась голова. Я вышел в сад посидеть на скамеечке, отдохнуть от собственной чувствительности, а за пределами крыльца была уже темнота осенней ночи, Млечный Путь над сосновыми верхушками, морозное потрескивание облетевших ветвей. Лампа на крыльце мерцала сквозь пунцовые виноградные листья, и отходить от дома, теряться во мраке и холоде мне не хотелось. Иногда дом делал меня совсем беспомощным.

Носки намокли, пропитались ледяным холодом осенней травы, светящейся от инея, и я даже отдернул на мгновение руку, когда нагнулся нарвать мяты в чай. Я сидел на корточках, нащупывал мяту в темноте наизусть среди листьев земляники, а надо мной, и подо мной, и вокруг пело звездное небо, как сонная флейта в руках того, кто еще не решил, что ему сыграть, и вот мята жжется у меня в кулаке, а я все не решаюсь подняться, пошевелиться, чтоб не спугнуть этот дикий простор, не затуманить дыханием его чуткое совершенство. Я смотрю вверх на баснословную щедрость позднего осеннего звездопада и считаю: раз, два, четыре, двенадцать – рыжих и медленно гаснущих в самых невиданных краях моего небосвода, зеленых и голубых, падающих неторопливо через все небо, как будто это такая малость, как будто кто-то привычным росчерком выигрывает в небесные крестики-нолики. Большая Медведица увила крышу, как виноград, и так чудесно совпадала с сутулостью дома, как будто они были одним целым, и я просто пристроил его к ней, по ее небесно-неуклюжим очертаниям высчитывая свое собственное, странное, чепуховое золотое сечение.