Читать книгу «Теорема тишины» онлайн полностью📖 — Даши Сиротинской — MyBook.
cover







Я поднялся с места, прикрыл дверь, погладил пса по мокрой встрепанной голове и отправился варить кофе. Кухонное окно у меня выходит прямо на обрыв, и мне было видно из-за подставки для вымытых тарелок, как жутко побелела перед грозой река у подножия холма и как шумно посыпались с ветвей наискосок первые капли под порывом ветра – легкие, прозрачные, светлые, как пушинки отцветшего одуванчика. Утром, когда будет туман и тишина, я смогу спуститься вниз и поглядеть, как эти капли, невредимые и неподвижные, лежат на отяжелевших стеблях прибрежной осоки, – повернешься неосторожно, вздрогнешь от резкого крика осенней птицы в камышах, – и вот уже все пальцы унизаны ледяными серебряными перстнями, дождливым печальным наследством. После таких гроз наутро всегда тепло; выйдешь в сад – и солнце превращает кожу в гербарий теней, на лепестке шиповника сидит радужная жужелица, неотличимая от горящей в лучах прощальной капли. И здесь бывают свои подделки! И все, все это, подлинное и фальшивое, – все это мое, все приметы, все тайные лесные знания, все почести и все знаки отличия.

Никому из них невдомек, как сейчас, во время дождя, притаились рыбы в речных глубинах и выдры в замшелых ивовых корнях. Они спокойно выпьют со мной кофе – Профессору две ложки сахара, Ланцелоту пять, Лидии – просто черный; вот-вот уже можно будет снять с плиты кофейник с изогнутым по-слоновьи носиком и вернуться к ним в уютную Круглую комнату; там как раз и пахнет индийскими благовониями, их навезла с собой Лидия в каких-то шелковистых шкатулочках. Эти благовония совершенно выводили из себя Ланцелота. Он плевался, крестился каждый раз каким-нибудь новым способом и вечно в разные стороны и обидно обзывал Лидию нечистью с ножищами.

Тут постучали в дверь. Я удивился, потому что бушевало так, что я чуть было не бросился помогать Профессору закрывать окна, – а все-таки в дверь постучали.

– Кого это черт принес в такую погоду! – заорал Ланцелот и что-то, как мне послышалось, разбил в Круглой комнате. Он был жутко неуклюжий, этот Ланцелот. Судя по всему, это была узкая зеленая ваза, – потом я не мог ее доискаться, а ведь я так хотел поставить в нее букет из моих лучших гортензий – в комнату Анни. Однажды я все-таки нашел осколки в шкафу в Ланцелотовой комнате и сделал из них для Анни новую вазу, – вдавил их в глину, и дело с концом. Она потом так замечательно смотрелась в ее лиственно-зеленой комнате. Но это гораздо позже. А тогда, на пороге осени, не было новой вазы – только свежие, вечнозеленые осколки; не было комнаты Анни – только пустая комната, в которой не горит еще ни одна лампа; так тому оставалось быть всего несколько последних минут. Над елями вспыхивали молнии, выштопывали по всей лужайке серебряными иглами что-то пугающее и значительное, а Ланцелот ввалился прямо ко мне в кухню и давай командовать:

– Эй, дружище, я тебе не советую открывать, это наверняка сатанинское отродье науськало на нас свою компанию. Слыхал, что я тебе тут толкую? Куда это ты поперся, кретин?!

Я прошел мимо Ланцелота к двери, отодвинул щеколду и впустил в свой дом Анни, – хотя теперь я готов побиться об заклад, что в чем-то Ланцелот был прав и надо было мне его послушаться. Но ведь это мой дом, сказал себе я. Только мой и ничей больше.

На Анни был красный прозрачный плащ-дождевик и резиновые сапоги, перемазанные глиной до самого верха, – и подол юбки тоже был весь забрызган грязью. Она взглянула на меня и говорит:

– Извините, пожалуйста! Секундочку! – выскочила обратно на крыльцо, сняла плащ и давай стряхивать с него воду прямо на ступеньки, точь-в-точь как я сам, хотя ступеньки деревянные, и лишний раз их мочить вовсе ни к чему. Потом она ловко развесила плащ на перилах, сняла сапоги и вернулась в дом в одних носках, тоже почему-то побуревших – сапоги, как видно, у нее были уже не первой молодости.

Все смотрели на Анни молча и ждали, что еще она скажет. Ей было холодно на сквозняке, и она переступала с ноги на ногу.

– Извините, – сказала она снова. – А можно дверь закрыть? Вы знаете, в лесу так страшно, когда гроза. Местность еще такая холмистая. Я перешла реку по мосту, а потом битый час карабкалась к дому по обрыву. Какое счастье, что у вас свет в окнах! Так бы я дом и не заметила.

Я смотрел на нее во все глаза. Мне было не по себе. Лидия закрыла дверь вместо меня и хмыкнула:

– Ну, как сказать. Это нам еще повезло, что дом расположен высоко. В сильный шторм, как сегодня на море, такой домишко, будь он поближе, могло бы и смыть. Я припоминаю один такой случай…

– Вы совершенно правы, – откликнулась Анни. – Чудесно, что нашего дома это не касается. Все познается в сравнении!

Она так и сказала: «нашего дома». И сапоги поставила у двери с таким видом, как будто кто-то ей это разрешил. Я был в замешательстве и ушел обратно в кухню, думая о том, что теперь кофе на всех не хватит, и даже позабыв вписать Анни в книгу гостей. Эту мою обязанность потом исполнила за меня Лидия. Она говорила, что у меня якобы и без того много забот, и что она с удовольствием будет время от времени мне помогать, и все такое. Рядом с моим широким и неопрятным почерком появились острые буквы Лидии с наклоном влево. Лидия ничего не стала рисовать на полях рядом с именем Анни.

После этой грозы вместе с приходом Анни в моем лесу началась осень, и у меня действительно появилось много новых хлопот. По ночам в настороженной темноте бессонного сада в траву падали дикие яблоки, и днем я спускался с крыльца с большим тазом, чтобы их собирать. Потом я варил из них густое варенье, и весь стол был засыпан сахаром и нечаянно сорванными листочками. Стоял такой сладкий, тяжелый дух, что приходилось открывать дверь на обрыв и мерзнуть. Все ходили в шерстяных носках, даже Лидия, ругались на меня и казались косолапыми, потому что носки, связанные мной, были им не по размеру. Я сгребал в кучу листья рядом с домом, желтые, темно-алые и даже фиолетовые, почерневшие, и по вечерам разводил из них дымные ароматные костры. Профессор возмущался, что я выполняю всю черную работу за дворников и поощряю в них и без того немыслимое, прямо-таки животное безделье, а я брал листья в горсть, растирал между ладонями и вдыхал щекотную, колючую красноватую пыль. Раньше я и не думал, что этот запах имеет ко мне какое-то отношение. Но теперь понимал, что осень только началась, что перемены, так всех испугавшие, будут все удивительней день ото дня. Я ждал тишины, как скучный учитель музыки, поджимающий бесцветные тонкие губы и бессердечно добивающийся от ученика идеального тембра, кристально-чарующей ноты. Так я ждал от леса – тишины.

А до тишины еще так далеко! Мне было слышно, как где-то в глубине леса дикие пчелы мрачным, темным облаком гудят вокруг своего дупла. Мне было слышно, как разговаривают птицы в ослепшем от солнца сентябрьском воздухе. Я люблю осень еще и за то – за то, что они не поют, а разговаривают, как люди, суетятся, задергивают поплотнее ветви, вешают замки, готовятся к ежегодному сбору, готовятся решать, куда им лететь: может, черт с ним со всем, – махнуть к Солнцу, или к Южному Кресту, или в другую галактику, а может, и по старинке обойтись, слетать в Турцию, поесть персиков считай что задарма. Можно вот так сидеть целый день на земле, подставлять листопаду теплые щеки и слушать паузы между их разговорами, а по светлому небу над тобой, как листья по осенней реке, будут проплывать незримые дневные созвездия и самолеты.

По ночам страшно, потому что во всем просыпается звериная сущность; боярышник скребется в крышу, как озябший дракон, а ведь еще днем он был пылким стареющим рыцарем в серебряных латах, летучие мыши и совы делают темноту непроглядной, ежи в закоулках укутанных хвоей подвалов жгут свои подпольные свечи, шепотом ведут полуночные запрещенные разговоры. Кто я такой в этом лесу и почему так настойчиво допрашиваюсь этого неприступного «здесь»? Качели, которые я повесил за домом на дуб, качаются и скрипят, ветер неумолимо заносит книгу в руках Лидии алой виноградной листвой, осенний комар, неуловимый враг-побратим, неторопливо грызет ее прекрасный сахарно-белый локоть, и кошка, крадущаяся за домом, нечаянно наступает на камешек; шорох будит Анни в ее высокой комнате, в колыбели тишины, которую мгновение назад качала чья-то рука. Незаметно для глаза в доме пускают побеги грядущие зимние ветра.


Однажды в середине сентября я решил спуститься к реке и наловить рыбы на ужин. Я надел старую теплую рубашку и почувствовал, как противно она пропахла подсолнечным маслом. Лидия в кухне с сигаретой в зубах мариновала зеленые помидоры – красный перец, белый чеснок, голубоватые банки, – и заставила меня попробовать один помидор из той партии, которую она закатывала месяц назад. Ледяной маринад больно щипал пальцы и нёбо.

– Так же сделать или поострее? – спросила Лидия.

– Так же, – отвечаю, и вдруг спрашиваю: – Лидия, а вы написали хоть одно стихотворение за то время, что вы здесь?

Она пожала плечами.

– Нет. А зачем это тут? Я еще сделаю вам к чаю яблочную пастилу, хотите? Я ее разложу в эти вот симпатичные беленькие блюдечки, вам ведь они пока не нужны?

«Странно», – подумал я. Странно.

Я вышел на крыльцо, заставленное резиновыми башмаками всевозможных размеров, и подумал, что летом по обуви сразу было видно, кто есть кто. А теперь все ходят в калошах и сапогах – и дело с концом. И все равно даже в сапогах выходишь в сад и тут же поскальзываешься на раскисшем яблоке или кленовом листе. В Ланцелотовых калошах, самых огромных, сидела крохотная синичка и что-то ворчливо бормотала себе под нос, а потом испугалась меня и улетела. И во всем она, осенняя неустойчивость, которую я люблю больше всего на свете, без которой не смог бы удержать равновесие на этом обрыве мой дом.

Когда я спустился к реке, оказалось, что на том берегу уже кто-то есть. Я насторожился и принялся щуриться сквозь желтую дымку высохшей травы, оскорбленно, как дикий зверь, пришедший на водопой и испуганный охотником. Мне было неприятно, что бесшумные золотые склоны моей реки таят от меня чье-то присутствие. Вот кто-то звонко взмахнул удочкой, оглушительно щелкнул в воздухе поплавок, безбожно, цареубийственно по отношению к моей тишине, и в воду посыпались капли с лески и вдруг смутили засыпающую реку тревожными письменами брызг. Я был прямо-таки разозлен, разозлен не на шутку! Одного такого вот щегольского росчерка удочкой достаточно, чтобы по хрупкой сфере безмолвия, повторяющей очертания земли, пошли трещины, похожие на ветви старого зимнего дерева, и мир стал таким, каким его изображают на картинках в книгах о языческой древности.

А все-таки ничего с этим поделать было нельзя. Выйдя из леса на берег, я увидел, что это всего лишь Анни, – она удобно сидела по-турецки на другом берегу под высоким дубом, который склонялся над ней роскошной красноватой тенью, как сумрачный свод вечернего собора. Казалось, что Анни так и сидела под этим дубом всегда, не двигаясь с места, ничего не говоря. Но вот она меня заметила и машет мне рукой…

– Привет! – и вся река слышит ее голос, хотя она вовсе не кричит; так я понимаю, что наконец-то дождался именно той тишины, о какой мечтал, – совершенной.

– Привет, – отвечаю я. – Как это вы там очутились?

– Да я же говорила, тут мост недалеко. Ты разве не знал? Перебирайся ко мне скорей, нам все равно надо сходить в поселок за кофе. Тот, что мы пьем в последние дни, – кошмарная отрава!

Я подумал и сказал:

– И еще мыло кончилось.

Потом подумал еще чуть-чуть и спросил:

– А тут разве есть поселок?

Анни снова замахала мне рукой.

– Скорее, перебирайся сюда!

Я прошел вниз по течению несколько шагов и с удивлением увидел, что там и в самом деле есть мост: заросший травой, покосившийся, с огромными дырами, через которые были видны камни на мелком речном дне, – но это был мост, и я никак не мог понять, как же я его не замечал раньше. Я ступил на него недоверчиво, тут же поскользнулся и чуть не упал, но вовремя ухватился за холодные влажные перила, покрытые мхом. Анни на том берегу заливисто захохотала гулким разбойничьим смехом.

– Ну и вид у тебя! Чего это ты так нахмурился? У тебя брови аж на нос наползли!

– Я не привык, – сказал я, пытаясь понять, почему мне так не по себе. – Не привык, чтобы надо мной смеялись.

– Да перестань. Давай руку!

Анни отложила удочку, подошла к противоположной стороне моста, больно схватила меня за локоть и помогла выбраться на крутой склон.

– Здесь тоже обрывистый берег, – объявила она. – Хотя и не такой, как наш, конечно.

Я смотрел на нее молча.

– Знаешь, почему у этой реки такие крутые берега? – загадочно спросила Анни. – Потому что раньше она была гораздо, гораздо глубже. Там, где мы с тобой стоим, была вода. И там, где начинается лес, – вода, и еще выше – тоже вода! Вода доходила примерно до четвертой ступеньки твоего крыльца. Ты можешь себе это представить?! И вода была мутная, темно-зеленая, жуткая, и по берегам росли всякие исполинские папоротники… И бродили кошмарные чудища… Сейчас кости этих чудищ находят на отмелях, они окаменели, превратились в песок, – а их, как найдут, сразу волокут в какой-нибудь краеведческий музей, вот до чего все это важно. И увлекательно, да? Они были настоящими властелинами мира, не то что мы…

– Раньше – это когда? – перебил ее я.

– Ну, в доисторические времена, что ты, не понимаешь, о чем я говорю? Это была грандиозная река. Страшная, смертельная река. Потом она начала мелеть, но все равно древние люди считали ее бездонной и поклонялись ей. А теперь что? Что теперь?

И Анни махнула на реку рукой, полная неимоверного разочарования. Река таинственно шелестела в сухой осенней траве.

– Теперь она в некоторых местах даже доходит мне до носа! – вступился я за реку.

– Да перестань, – снова сказала Анни.

Она была не слишком приятной собеседницей и притом явно самой ненормальной из всех моих гостей. И все-таки я взбирался за ней по обрыву, пыхтел и трещал валежником, хватался руками за тоненькие стволы молодых бруснично-алых индейских кленов, и они прощали меня за это, не царапали мне ладоней. Я впервые оказался на другом берегу.

Наверху и в самом деле был дачный поселок, почти совсем опустевший – освещенные темно-рыжие окна в сумерках можно было подсчитать, как ягоды на зимнем колючем кусте шиповника. На запертых участках, за закрытыми окнами завораживающе и неизбежно вершилось опадание листьев, неотвратимое осеннее стремление слиться в блаженную горизонталь долгого зимнего сна. И я сразу подумал о том, как здесь было в начале лета, когда у каждого цветка впереди было цветение и целая жизнь, полная солнечного света. Я представил себе, как можно было бродить по этим улицам и сквозь цветущую сирень и сетчатые покосившиеся заборы вглядываться в чужую уютную жизнь: как гремят железные умывальники, заросшие иргой или крапивой, и как блестит в луче мокрое мыло, желтое или голубое, ослепительное, только что рассеянно положенное обратно в склизкую мыльницу, как докручивается с кузнечиковым стрекотом грязная педаль брошенного у калитки велосипеда, как деловито позвякивают суповые тарелки и как празднично – чайные чашки, как по вечерам кружат над этими чашками ночные мотыльки, и как непременно один мотылек в одну из чашек падает, и как сквозь жасминовый узор ароматного пара вглядываются в темноту эти удивительные дачники, служители ламп с абажуром, не имеющие никакого представления об одиночестве. Как в один из несчетных летних дождливых дней, когда все неуклюже ходят в резиновых сапогах и ворчат, на улицу к брошенному велосипеду выскакивает какой-нибудь толстый нечесаный мальчишка и мчится на этом велосипеде по пустой улице и вдруг, подняв на мгновенье глаза к небесам, начинает вопить во всю глотку:

– Радуга-а-а-а-а!!

И кому-то из взрослых, сидящих в домах с забрызганными стеклами и высохшими мутновато-янтарными луковицами на подоконниках, становится почти завидно.

Анни спросила меня:

– Тебе жаль лета?

– Почему вы так решили? – удивился я.

– Ты так смотришь по сторонам, как будто тебе жаль.

– Едва ли! – пожал я плечами. – Я даже не бывал здесь раньше ни разу.

Мы открывали какие-то бесчисленные калитки, проходили по неопрятным узким улицам, заросшим возмутительно-живописным бурьяном, мимо запертых домов, мутно, по-старчески глядевших на нас сквозь жесткие седые ресницы яблоневых ветвей. Мне казалось, что я уже никогда отсюда не выберусь, но лес вдали, черные еловые силуэты меня успокаивали, – и только благодаря тому, что я мог ориентироваться, я продолжал идти за Анни. Будь иначе, я бы, конечно, немедленно развернулся и ушел.

Когда мы наконец добрались до магазина, у входа, застенчиво столпившись в ярко-желтом маленьком прямоугольнике света, уже стояли несколько человек в каких-то нелепых куртках и шапках. Они разговаривали друг с другом вполголоса, и казалось, что это не человеческие голоса, а совиное уханье. Кто-то сказал:

– Самое лучшее время теперь начинается!

– Да разве! – ответили ему. – Вот когда магазин закроют и все уедут в город – вот тогда и будет лучшее время. Ни души не останется!

– Это да, – согласился первый. – Я уж точно досижу.

– Ну а что до меня – так я до самых белых мух продержусь. Машинка моя, старуха, меня по льду не вывезет, а то так бы и сидел. Рыбалка-то здесь какая!

– Смотри, – шепнула мне Анни. – Соревнуются, кому осень нипочем. Смешно!

– Кому рыбалка, тому, может, и хорошо, – откликнулся обиженный первый. – А вот я-то уже и не полетаю как следует. Ветер, надобно отметить, и по вечерам первый мороз!

«Да это ж мой дельтапланерист», – подумал я и почему-то ужасно обрадовался. Так вот он какой! Совсем не такой, каким я его себе представлял. Швы на куртке не везде целы, из дырок торчит вата. К шапке прилипла какая-то солома, черные нитяные перчатки совсем стерлись. А забирается на свой дельтаплан, поднимается над спящим синим лесом в пасмурную осеннюю темноту – и кажется таким же необыкновенным и сверкающим, как его машина. И всего-то делов – полететь!

Продавщица в толстом свитере устало шуршала в своей крохотной продуктовой норке, подавая какой-то вечерней даме хлеб и яйца с полупустых полок и из дребезжащего холодильника. У продавщицы было одухотворенное выражение лица. Я тоже наступил кончиком сапога в теплый магазинный свет и снова подумал о лесе, который окружает нас со всех сторон, в котором плачут совы, скребутся и фыркают ежи; об огромных косматых псах, которые нынче ночью будут сторожить наш сон, о темно-красных кострах, которые сторож каждый вечер разжигает на краю леса, чтобы полюбоваться астероидными траекториями гаснущих искр. Я даже сам удивился тому, что почти не могу думать ни о чем другом – ни о чем, кроме леса.

Мы возвращались в темноте, и я увидел свой дом с другого берега. Теперь от него остались только освещенные окна, разноцветные квадратики выцветшей ткани, книги и чашки, позабытые на подоконниках. В окне кухни стояла бутылка с недопитым вином, и было видно, что она – зеленого стекла. У Лидии были отдернуты шторы, и очертания предметов в ее полутемной комнате посвечивали тревожно, как песок из-под речной воды. Все они были там, в доме, – кто-то в Круглой комнате, кто-то на лестнице, кто-то стоял на балконе в темноте и смотрел на обрыв. Я присмотрелся и увидел через кухонное окно, как в прихожей встретились Лидия и Ланцелот, как он сказал ей что-то, а она в ответ рассмеялась, не так, как всегда, а просто, весело, как будто Ланцелот вдруг почему-то перестал ее раздражать. Это не было похоже на мою мечту о пустых комнатах, которые не могут ожить, пока я сам не войду в них. Но в тот первый холодный вечер, когда из-за леса показался отяжелевший, огромный снежный месяц и отразился в реке у самых моих ног, я был почти рад тому, что дом живет не мной одним. Живет даже тогда, когда меня в нем нет.