Мама начала уговаривать Игги вернуться не сразу. Он дотошно пытался вспомнить, когда это произошло впервые, но не мог – монохромные одинаковые дни едва ли отличались друг от друга. Менялась разве что погода, да и эти изменения не привносили особой ясности. Было ли еще снежно на улице или уже лил дождь, досужий буржуйский дождь, он не мог вспомнить. Он жил без цели, а жизнь без цели задыхается, если верить классику. Игги чувствовал себя узником Трубецкого бастиона – срок его заключения был не определен, вина туманна, а обвинение не предъявлено. Он с потрохами отдался цикличной злой рутине, и та подхватила и потащила его сквозь свои нескончаемые лабиринты и пыточные камеры. Иногда ему казалось, что он солнце, похищенное крокодилом, иногда – что Наполеон незадолго до кончины, на острове Святой Елены. Он, как и все люди, сошедшие в могилу, не принимал визиты, никто и не пытался их нанести. Не наносили ему и оскорблений, и урона, и тяжких телесных. Разве что очередная необъятная туча порой наносила снега на крохотный балкон его недавно снятой однушки. Работающим узником оказалось быть чуть любопытнее, чем безработным беженцем, но разница не стоила всех тех мучений, через которые он проходил, чтобы исправно отрабатывать смены в автосервисе.
В один из вечеров среды или субботы, надо полагать, мама сказала ему: «Сыночек, ты когда вернешься?» К тому моменту Игги полноценно уверовал в невозможность добровольного прекращения вынужденной ссылки, поэтому, услышав это, поначалу возмутился. Он бы давно вернулся, да что там – он бы не уезжал вовсе, если только это было бы возможно.
– На турецкую пасху, – ответил он с явно читающимся раздражением.
Странно, но маму этот ответ устроил. Через неделю, когда они говорили снова, мама сказала, что переспрашивала всех подруг на тему турецкой пасхи, но никто не знал наверняка, когда турки ее празднуют.
– Мам, – устало позвал Игги.
– Да, Игоша?
– Турки не празднуют пасху, мам, они мусульмане.
– И что это значит?
– Это типа как после дождичка в четверг.
– Не умничай мне, – парировала мама, и на этом они закончили.
Дальше мама неустанно возвращалась к этому вопросу, но уже не так открыто: она восторженно описывала празднование дня пожарного, отсчитывала дни без каких-либо возгораний (число, растущее в какой-то сумасшедшей прогрессии), в красках рассказывала о восстановленном аэропорте, о новом здании универмага, о новых рецептах противопожарных растворов и даже о Светке, которая забегала их проведать. После месяца массированных точечных внушений Игги сдался и заговорил с ней напрямую.
– Мам, ты думаешь, это безопасно?
– Что безопасно, Игоша?
– Ну, возвращаться.
– В каком смысле «безопасно»? – Мама хотела вспылить, но потом резко передумала и смягчилась. – Это же твой дом, сыночек. Сколько тебе еще на чужбине маяться?
– А если меня заберут?
– Кто заберет, Игоша? – Она спрашивала елейным, делано ласковым голосом, от которого ему было только тревожнее.
– Брандкоманды, мама. Ты забыла, почему я уехал?
– А нет больше никаких команд, сыночек. Распустили их.
– Как распустили? У нас по телику каждый день крутят, что и где горит.
– Ты представляешь, какие же они гады, а? Вот только бы нас очернить. Врут, Игоша, вот врут как дышат. Ничего у нас не горит.
Таких разговоров у них случилось с десяток, и каждый раз Игги чудилось, будто что-то тут нечисто. То ли мамин искусственный тон, то ли ее непоколебимая, железная уверенность, то ли настойчивость, с которой она звала его обратно, – что-то смутное и невыразимое настораживало его. В один из таких назойливых, заунывных разговоров инициативу перенял Дядьвася. Он потребовал у мамы трубку и, завладев ею, тут же перешел в нехитрое наступление.
– Игнаш, здорово! – Он говорил громко и отчетливо, словно рапортовал старшему по званию на плацу.
– Здорово, Дядьвась.
– Ты, смотрю, совсем нас забросил. Приезжай уже давай, сколько прятаться по норкам можно, ты ж не мышка.
– Приеду, Дядьвась.
– Ну вот собирай там всё, увольняйся и приезжай. На матери вон лица нет, вся похудела, побелела. Мы ж тебя от беды прятали, а беды-то той и след простыл.
– Что-то я не пойму, Дядьвась. Вы мне говорите, что всё наладилось, а тут фото со спутников показывают – полыхает всюду. Как так? Кто-то явно подвирает.
– Ты мне это брось! – завизжал он в ответ. На Иггиной памяти Дядьвася ни разу не повысил голоса. – Ты эти свои заграничные теории забудь! Врут они всё, специально врут, чтобы нефть нашу подешевле продать.
На заднем фоне мама увещевала Дядьвасю: «Ну потише, потише. Что ты разорался-то?» Дядьвася внял.
– Ты, Игнат, не забывай, где твоя родина. Не поддавайся этим влияниям.
– Каким влияниям, Дядьвась?
– Плохим влияниям, чужеродным. Мы с матерью тебя дома ждем. Мужики с сервиса тоже спрашивали, место твое держат. Так что шуруй за билетом. Как купишь – отзвонись, мать тебе наготовит нормальной еды домашней. А то ты там небось отощал вконец. Всё, отбой. Ждем.
Игги никак не мог выявить и проанализировать летучее, едва осязаемое ощущение подвоха, всплывавшее всякий раз после этих разговоров. Он знал, что мама любит его самоотверженно, для любви, а не для себя, знал, что она никогда не стала бы подвергать его опасности, даже если возможность возникновения оной была минимальна. Он вновь и вновь проводил с собой воспитательные и разъяснительные беседы, аргументировал, уговаривал, прояснял. Но где-то под ребрами кололо и кололо при мысли о возвращении.
Игги немногое запомнил из того самого тревожного первого января, в котором он проснулся и с пять минут тешил себя надеждой, что вся вчерашняя круговерть окажется сном. Они наспех позавтракали со Светкой остатками оливье, молча выпили чаю, крепко обнялись, она еще раз поблагодарила его за сережки и убежала домой. Игги чувствовал, что его новое уязвимое положение диктовало новый оттенок их отношений. Каким он был – Игги никак не мог определить, а когда поэт не может подобрать для чувства точного эпитета, это явный признак чего-то очень нездорового. День он пролежал на диване с «Опасным связями» Шодерло де Лакло. Виконт де Вальмон, как верткий угорь, выскальзывал из смыкающихся стальных челюстей очередных обстоятельств, Игги, в свою очередь, по сантиметру в час уходил под воду.
Утром второго пошел слух о готовности двух соседних стран принять беженцев, если существует реальная угроза их жизни и безопасности. Игги встретился с Вадиком в центре, у катка, и все три часа, отведенные для отработки торможения и разворотов, они просидели, как идиоты, в раздевалке, обсуждая план побега. Вадик предлагал рвануть к границе на попутках, этим же вечером, пока очередь не собралась. Игги хотел дождаться зарплаты, потому что на сережки с голубоватым камушком ушло почти всё его состояние, к тому же пятого у Игги был день рождения, а это предполагало уйму всего: традиционный мамин медовик, подарки, не исключено, что денежные, обязательная пьянка с парнями и возможность остаться у Светки с ночевкой в честь праздника. Порешили дождаться пятого и валить. А третьего спозаранок Вадику пришел вызов, и валить Игги стало не с кем. Именно тогда Иггина мама проявила себя с неожиданной и прежде незнакомой стороны: за день она обошла всех, кого встречала больше двух раз в жизни, в попытке собрать денег. Мама принципиально не брала в долг, даже в худшие времена, поэтому теперь, когда она просила, мало-мальски порядочные люди не могли ей отказать, уж слишком на них давила исключительность момента.
О проекте
О подписке
Другие проекты
