Двадцать седьмого июня тысяча девятьсот сорок пятого года мамина сестра Алиса Брегман родила сына Юрия, который станет мне не только двоюродным братом, но и на всю жизнь близким другом. И благодаря которому через семнадцать лет моя жизнь коренным образом изменится, и наступят годы, ставшие лучшими в моей жизни. Я же родился седьмого февраля тысяча девятьсот сорок шестого, на всю жизнь став его младшим братом, о чем при случае он до сих пор мне всегда напоминает. То, что папа назовет меня в честь своего погибшего брата – Даниилом, стало ясно, как только я появился на свет. Мама возражать не стала. По словам мамы, в отличие от Ленуси, я родился легко и быстро. Может быть, это и определило ее дальнейшую безумную любовь ко мне. А может быть, то, что она шла делать аборт и на Невском встретила свою старую знакомую, которую очень давно не видела. Узнав от мамы, что та идет делать аборт, знакомая возмутилась и стала маму отговаривать. Не знаю, какие она нашла доводы, но мама развернулась и пошла домой. В любом случае любовь мамы ко мне была требовательной и бескомпромиссной. Я был всей ее жизнью, и длилось это долго, до тех пор, пока Ленуся не вышла замуж и не родила Иришку.
Как я уже говорил раньше, детских воспоминаний у меня сохранилось немного. Те же, что остались, совсем расплывчатые и неточные. Помню свою кроватку, которая стояла рядом с родительской. Помню, что каждый год я болел воспалением среднего уха. Наша комната была на последнем, пятом этаже, и во время войны на крышу упал снаряд. Пробоину залатали, но сырость в комнату проникала, а вместе с ней приходили болезни.
В мае тысяча девятьсот пятьдесят третьего года Ленинградский горком надумал соединить Театр драмы и комедии, которым раньше руководил отец, с Областным драматическим театром. Театр назвали Областным театром драмы и комедии, а руководить им назначали отца. В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году ему присвоили звание Заслуженного деятеля искусств РСФСР. К началу шестидесятых годов у театра был уже солидный репертуар. Львиную долю спектаклей ставил сам отец. Среди них – нашумевший, вызвавший огромный отклик у прессы и публики «Сын рыбака» по роману Вилиса Лациса и не менее признанный спектакль «Каменное гнездо» по финской пьесе Хеллы Вуолийоки. Огромнейшим успехом пользовался поставленный им спектакль «Три мушкетера» по роману Александра Дюма, инсценировку которого папа написал сам. Я тоже вложил свои две копейки в эту инсценировку. В середине июля тысяча девятьсот пятьдесят пятого года папа взял меня с собой на гастроли в Выборг. Днем мы с папой сидели в гостинице. Я читал книжку, а он писал ту самую инсценировку. Он как раз писал сцену, где гвардейцы кардинала устраивали засаду мушкетерам. Папа попросил меня придумать какие-нибудь смешные имена этим трем гвардейцам. Я сразу предложил: Бородавка, Заноза, Прыщ. Папа рассмеялся и использовал эти имена в пьесе. Среди актеров труппы были народная артистка СССР Антонина Павлычева, Георгий Жженов, о котором я уже упоминал в начале моего повествования, Николай Горин. Театр много ездил с гастролями по Ленинградской области, где его всегда ждали. В Ленинграде спектакли театра тоже проходили с успехом.
В конце августа пятьдесят третьего года театр поехал на длительные гастроли в Крым. Папа взял меня и маму с собой, а Ленуся, которая только что перешла в десятый класс, переехала к маминой старшей сестре Алисе Брегман. Гастроли начались в Ялте. Поселили нас в многоэтажной гостинице из белого камня с огромными террасами, смотрящими на бухту, в которой располагался пассажирский морской порт. С нашей террасы было прекрасно видно, как швартовались или отходили большие белые с красными трубами пассажирские пароходы. Пароходы гудели, причем каждый гудок имел свой голос – от звонкого разухабистого гудка до мягкого баритона или густого протяжного баса. Все это время на причале стояли или провожающие, или встречающие. И те и другие радостно размахивали руками. Как и сама гостиница, набережная перед ней была выложена белыми плитками, по которым прогуливалась праздная толпа, в основном одетая в белое. Женщины в белых платьях, белых широкополых шляпах, мужчины в белых хлопковых костюмах с белыми хлопковыми шляпами или панамами. Среди гражданской белой публики было множество моряков в белых матросках или в белых кителях. От всего белого на набережной у меня словно кружилась голова, и тогда я задирал ее и рассматривал чистое бирюзовое небо, на котором было невозможно отыскать хотя бы крошечное беленькое облачко. Огненный, в легкой дымке солнечный шар не подпускал к себе даже маленькие перистые облачка, иногда возникающие как по мановению волшебной палочки где-то далеко по краям бесконечного неба. Дождя в Ялте не было еще задолго по нашего приезда, и по несколько раз в день по улицам и паркам ездили моющие грузовики, поливая пыльные улицы и освежая поникшую траву на газонах и в скверах. Нашим любимым детским занятием было бежать перед этими грузовиками, промокая до нитки и заглатывая бьющую из них соленую морскую воду. Но главной, ни с чем не сравнимой радостью были походы с мамой на пляж. Море было теплое, очень соленое и огромное. Далеко-далеко оно сливалось с небом. Но походы на пляж скоро кончились. Наступило первое сентября, и я пошел в школу. Память о моих первых школьных днях не сохранила ничего. Абсолютно все стерлось. Помню только, как мы с мамой долго поднимались по идущей в гору петляющей улице. Но длилось это недолго.
Вскоре гастроли закончились и мы вернулись в Ленинград, в свою сорокаметровую комнату в огромной коммунальной квартире на Жуковского. Квартира была на последнем этаже пятиэтажного дома. На весь дом был всего один балкон, и принадлежал он нашей комнате. Так как молодые в нашей квартире не жили, то и нового пополнения детей производить было некому. Насколько помню, в коммуналке было двенадцать комнат. Кто в них жил – начисто забылось. Но хорошо помню саму квартиру с длинными коридорами, которые несколькими уровнями спускались к огромнейшей кухне. По меньшей мере там было три плиты, кухонные столики на каждую семью, на стенах висели полки с кухонной утварью и посудой. Там же, на кухне, была одна раковина, и рядом с ней – дверь в туалет. По утрам там выстраивались две длинные очереди. Учился я в двести двадцатой школе, которая находилась в пяти минутах ходьбы от нашего дома в унылом, из серого кирпича здании. Вход в школу был со двора, который, как и все дворы в этой части Ленинграда, напоминал колодец. Точно такой же двор был и в нашем доме. Ни зелени, ни детских площадок в таких дворах не было, и дети в них не играли. Там всегда стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь доносившимися с улицы гудками машин и криками точильщиков, призывающих наточить ножи.
Школу я ни тогда, ни позже не любил и учился, соответственно, очень посредственно. Единственным, что мне нравилось в школе, были переменки с пацанами из моего класса. Но в пятьдесят шестом году у нас в школе стали учиться девочки, и в нашем третьем классе появилась Марина Аршинова. Она была самой красивой из всех пришедших в наш класс девочек. Да и вообще она была самой красивой из всех, кого я когда-либо видел. У Марины Аршиновой были огромные черные глаза, а над ними – густые черные брови. Ее толстая и очень блестящая черная коса была переброшена через плечо, наверное, чтобы мальчишки за нее не дергали. Естественно, я в нее сразу влюбился. И меня совсем не смущало, что она была на голову выше меня. У меня сохранилась классная фотография тысяча девятьсот пятьдесят шестого года. Когда берешь ее в руки, твой взгляд сразу задерживается на Марине Аршиновой. На фотографии я сижу внизу, в первом ряду, а она стоит во втором ряду сверху. Я сейчас смотрю на эту фотографию и понимаю, почему у меня на ней такое грустное лицо. А как я еще мог себя чувствовать после того, как фотограф распределил наши места на фотографии? Если же говорить об успеваемости, то Аршинова была круглой отличницей, а я – круглым троечником. В общем, что и говорить – никаких шансов у меня не было, и мне пришлось переносить свою любовь молча. Я не мог пригласить ее в кино или просто прогуляться в садике на Восстания. Точно так же я буду переносить свою следующую любовь, но это уже произойдет в новой школе, после того, как мы наконец покинем комнату на Жуковского. А пока что я стал учиться все хуже и хуже. Видимо, моя влюбленность не шла мне на пользу, и у меня в дневнике стали мелькать уже двойки. Папа очень серьезно относился к моим занятиям и каждый день просматривал мой дневник. Конечно, удовольствия это ему не доставляло. Однажды, получив очередную двойку в дневник, я грустно брел из школы домой. Уже темнело. Вокруг меня деловито шагали взрослые прохожие, торопились домой, размахивая портфелями, школьники. С мрачного неба начали падать пушистые хлопья белого снега, создавая радужное настроение. Но только не у меня. Меня ожидал серьезный разговор с отцом. Я не помню, бил ли он меня когда-нибудь ремнем. Очень в этом сомневаюсь. Но его расстроенное лицо, его такие убедительные разговоры о моей никчемности, о том, что меня ожидает будущее неудачника, очень угнетали меня. И мне казалось, что лучше бы он меня побил моим же форменным ремнем. И вдруг я решился на то, что раньше мне никогда не могло даже прийти в голову. Не доходя до дома, я остановился, отошел к стене и, достав свой дневник, вырвал из него страницу со злосчастной двойкой. Потом я долго думал, куда мне ее выбросить. Я стоял рядом с мусорным баком, но решил, что это опасно: вдруг найдут. Тогда я пропихнул страницу через решетку уличного стока. И пошел домой. Сейчас уже не помню, чем тогда закончилась эта история с дневником, но хорошо помню, что больше она не повторялась.
На зимние каникулы папа брал меня с собой на гастроли по области. Они проходили в самых больших городах: Гатчине, Всеволожске, Тихвине. Показывали всегда один спектакль. Театр выезжал на двух автобусах и с одним грузовиком для декораций. Я всегда сидел рядом с папой, но иногда меня забирал и сажал с собой Жженов. Его преданность и любовь к отцу распространялись и на меня. Помню, как однажды я стоял с папой за кулисами и смотрел, что происходит на сцене. Не вспомню уже, какой шел спектакль. Был выход Жженова: он, проходя мимо нас, подмигнул папе и, подхватив меня на руки, вышел со мной на сцену. Я сначала обомлел, а потом стал вырываться.
– Не хочешь, малыш? – улыбаясь, спросил Жженов.
Я энергично замотал головой.
– Ну тогда брысь отсюда. – Он опустил меня на пол и, шлепнув по попке, подтолкнул в сторону кулис.
Я опрометью выбежал со сцены, где, раскинув руки, меня ждал папа, а в зале раздались смешки.
В другой раз он во время разгоревшейся на сцене ссоры вдруг воскликнул:
– Тише, Данька спит!
Первый раз папа взял меня на репетицию, когда мне было лет девять. Но увидев, что мне скучно, что я еще слишком мал, он больше этого не делал. В конце же лета пятьдесят седьмого года, когда театр только вернулся с гастролей в Выборге, на которые папа брал меня с собой, он решил, что я уже достаточно подрос и можно попробовать.
– Хочешь пойти на репетицию «Трех мушкетеров»? – спросил он меня. – Ты все же принимал участие в написании инсценировки. Помнишь?
– Да, помню. Прыщ, Бородавка, Заноза. Так ты оставил эти имена?
– Конечно оставил. Пошли со мной, я как раз репетирую эту сцену.
Когда мы вошли, в пустом зале было темно, и только где-то ряду в десятом стоял маленький столик, на котором горела настольная лампа. На сцене, собравшись в кучку, оживленно разговаривали актеры. Папа, держа меня за руку, направился к столику.
– Здравствуйте, Григорий Израилевич, – разом поздоровались актеры, увидев папу.
О проекте
О подписке
Другие проекты
