Вздрогнуло окно и покосилось
неустойчивым распятьем рамы,
незабудкой в воздухе носилась
некая мифическая дама.
Панорама города исчезла,
и поляны залило цветами,
мы не изменили позу в креслах,
кресла изменили её сами.
Вздулись как-то вдруг и побелели,
и, вонзив ладони в их бока,
рассмеялись мы и полетели,
осознав, что это облака.
Но внезапно дама отвернулась,
и распятье рамы устоялось,
панорама города вернулась,
будто ничего и не случалось.
Я не вижу раздела
между морем и небом.
Всё туманы, туманы…
Не единым же хлебом!
В самом деле, не вижу…
С высоты небоскрёба
всё в порядке на море,
чайкам в небе уютно.
Я не вижу просвета,
я не знаю ухода.
Холода и свобода —
два горелых листка.
(и молчат пароходы)
Жизнь – кошмарная проба.
С высоты небоскрёба
всё – химеры… химеры…
неистрёпанность веры
(от гудка до гудка)
Я не знаю ухода,
я не вижу просвета…
(всё молчат пароходы)
…начинается лето.
Свеча стерилизует никотин,
а мы с тобой, какие-то там двое,
сидим… летим на пламя золотое
и с этим днем расстаться не хотим.
Рубашка неба выдернулась краем,
задрав восходу розовый живот,
а над свечою ночь ещё живёт,
лишь засыпая, медленно светаем.
И думаем, что всё ещё не спим,
И даже спим – всё помним друг о друге,
И часто просыпаемся в испуге,
И с наступившим знаться не хотим.
Пойми, – я только человек!
И горы падают в кальдеры.
Кончается двадцатый век,
и он кончается без веры.
А я стою почти в конце
времён и моего отрезка,
уже – не в фокусе, нерезко…
И только мысли об Отце,
и только просьба – пожалей!
Как в детстве перед наказаньем.
Тебе дано иное знанье —
и Скорпион, и Водолей…
Я трушу, трушу! Дай испить,
но вынь из чаши скорпиона!
На голове моей – корона…
Мне хочется её разбить.
затухание пламени резкая смена
одиночества на осторожный приют
оплывают как мыло цветочные стены
теснота
разве только ботинки не жмут
но Москва не очнётся от сна полоумного
но вокзалы дрожат на разжатой руке
но мазутные утки текут по реке
над которой гудка голова многодумная
Облака над Москвой, облака!
Мне всё снится твоя рука.
Жизнь проходит и тихо сочится
в берегах посеревших река.
Я не знаю, что ждёт впереди!
В неразборчивое идти
так не можется, а придётся…
Что же, милая, нам остаётся
собирать светлячков по пути.
Пей да востри ухо – истина в вине!
Есть что ведать слуху в тайной глубине!
Поминаний смута… совести угар…
стихнет на минуту – и опять пожар.
Сколько перепито сладкого вина,
но тверда, как бита, горькая вина.
Спрячешь ли обиду, убоишься ль дна —
вроде разно с виду, а вина одна.
Если камни в почках, если яд-слюна,
от вины уж точно, а не от вина.
Жизнь – каменоломня, сносная вполне.
А придавит, помни – истина в вине!
Всё меньше дней, всё больше строчек…
Я жизнь меняю на стихи.
Круг маяний и проволочек —
на бормотанье чепухи.
На горечь стиснутой молитвы
о вас, которым невдомёк,
на лезвие опасной бритвы,
на заиканья шаткий слог,
на преданность листу бумаги,
на лупоглазый взгляд совы,
на одиночества овраги… —
на тьму, в которой спите вы.
Всё на свете безбрежно ранимо
и безбожно защищено.
Все дороги уводят из Рима,
тихо крутится веретено…
Грустно, время не стоит разбега,
жизнь – не вымышленная беда,
эта бледная, бледная нега,
эта в небе разбитом звезда.
Что вечер принесёт – отнимет утро.
Я заточён в отмену всех начал —
качанье дня и даровой причал
ненужности. Беспомощная сутра
простого жития.
Вердикт потерь,
остывшее, которое несложно,
И то, чему ещё поверить можно,
косясь на нарисованную дверь.
А где-то дышала деревня,
бежал по пятам ветерок.
Там было новей и напевней,
там не было лишних строк.
Панама кудряшки хранила,
веснушки глаза стерегли,
в огромные уши сносила
мне жизнь перезвоны земли.
Мелодия лишь начиналась,
но с шелеста пелась верней,
и детство мне вечным казалось
под облаком веры моей.
Чей-то добрый совет:
«Не заглядывай в сны!»
Только больно спросить —
что …травинка в подоле?
И в моей по-собачьи заточенной воле
поезда, запах шерсти, издержки весны.
Ровный кат на проторенном рельсой ремне,
у железных копыт тоже ритмы не строги,
а у сердца – ты знаешь – четыре дороги,
ни одна из которых не нравится мне.
Источник света – дальняя звезда,
источник боли вовсе ниоткуда.
Нет избавления, но нету и следа,
всё исполняется, как горькая причуда.
Растает вдруг и снова заметёт,
бубнит, бубнит… не разобрать ни звука,
источник света – внутренняя мука,
источник боли – сбывшийся полёт.
Всё кануло, всё прожитое кануло,
и только это чувство запеклось —
два взгляда в пол,
две острых боли в гранулах,
моя вина, её испуг и злость.
А в стороне дождливою собакою
дрожала наших счастий новизна
и лапою скребла, и тихо плакала
жизнь, просыпающаяся от сна.
Нисхожу восхожу
честность догма и плен
черезмерность
взамен
онеменье колен
Мысль подобна ужу
завтра было вчера
ты прозреешь
с утра
мне пора мне пора
Вечера на прокорм
тени заданной мглы
неудобства
иглы
и углы и углы
Неотчётливость форм
не проси не решу
мысль подобна
ужу
не вставай
ухожу
Изваяние дня, тоскование, вечная милость…
не сгоревший дотла на груди,
но оплавленный крест.
Малость выжила, всё остальное приснилось
и осталось во сне добрых вздохов
и памятных мест.
Почему эта стынь, эта вечная совесть
в прицеле,
и друзей отдалённых уже неразборчивый зов?
Почему как галерные вёсла скрипучи недели,
но не слышно воды и не видно ещё берегов?
Может быть, я не здесь?
Может быть, в утешенье
долгих слов, неуменья, незнанья сказать,
подо мною когда-нибудь скрипнет кровать,
хрустнет веточка и уведёт в пробужденье?
Там ива на углу и солнечная прядь!
Всё хорошо, мой друг, всё в неземном
порядке.
В который раз открыть свою тетрадь
и бросить семя слов на строчек грядки.
И этот навсегда желанный разговор
вновь повести с собой.
Не требовать ответа,
а просто бормотать нехитрый вздор,
нашёптанный тебе кончиной лета.
Листья под ногами
…это листья, —
осень, от которой не спасусь!
«Господи, прости!» – и буду чист я?
Не загинет саламандра Русь?
Бегство, и вину, и многосутье
схороню в полуживой горсти.
Не было пути – одно распутье.
Виноват я …Господи, прости!
Ты уходишь вперёд, ты уходишь
как молодость
сквозь расквашенный снег и в потёртый
туман…
Не расправить лица, не заклеить
расколотость —
нерасчётлив твой смех, бесполезен твой
поздний обман.
Я раскидан, растаян душой по сугробинам,
на распилах души накопился густеющий сок,
мне с тобой бы – в друзья, но старинную
пробу нам
не стереть на сердцах и не сдвинуть
ни на волосок
тумбы прошлого, вросшей, как горб,
в настоящее,
старой тумбы с тугим и знакомым замком.
Часто, милая, и чем больней, тем настойчивее
хочется вскрыть её нетерпеливым рывком.
Что осталося за туго пригнанной дверцею?
Что истлело и хрустнет, как пепел, на свет?
И какою измерить домашнею меркою
то что было у нас, чего нет… просто нет?
Как-то грустно от этого, грустно и холодно,
я один, вероятно, виновен за всех…
Ну а ты – всё вперёд и всё дальше,
как молодость,
оставляя снегам нераскаянный смех.
На дворе уже ночь
и почти тридцать пять
ни унять
ни понять
ни помочь
Посвящается Саше Клёнову
Помещаю голову в шум
размешательства и пространства!
Это первая книга странствий,
отворённая наобум.
Это листьев пожёглый дым,
это смертная грусть пианиста…
Спору нет, в эмиграции чисто!
Вот здесь ты и станешь седым.
Кем-то проклятый как еврей,
кем-то признанный, как художник,
у каких-то чужих дверей…
бесполезной жертвы треножник
у поваленных алтарей.
…и руку дай!
Молчи и не смотри.
Пускай слезу разбрызгает ресница.
Она не оттого, что счастье снится,
А оттого, что влажно изнутри.
О проекте
О подписке