Читать книгу «Четверть века назад. Книга 1» онлайн полностью📖 — Болеслава Михайловича Маркевича — MyBook.
cover




– Неизменен! – молвил, рассмеявшись, красавец. – Все так же груб, та же рожа сорокалетнего верблюда и кабаний клык со свистом и та же страсть с этою рожей играть молодые роли!.. Студента Фортункина мечтает теперь изобразить в «Шиле в мешке не утаишь»7. Можешь себе представить, как мил будет в этом!..

– И ты думаешь, – начал, помолчав, Гундуров, – что «Гамлета» действительно можно будет поставить?..

– Еще бы! Как раз по вкусу хозяйки! Она, видишь ты, непременно хочет «что-нибудь классическое, du Molière ou du Shakespeare8, говорит, все равно, только que се soit sérieux»9. Она, сказать кстати, – молвил рассмеясь Ашанин, – княгиня-то Аглая, – глупа, как курица, а к тому с большими претензиями. Ей смерть хочется, чтобы принимали ее за прирожденную большую барыню, а на ее беду урожденная она Раскаталова, дочь миллионера-откупщика, и рождение-то ее, несмотря что она всегда в свете жила и даже посланницей была, нет-нет, да и скажется… Иной раз вследствие этого у князя Лариона вырываются жесткие слова по ее адресу.

– А что он за человек сам? – спросил Гундуров, – в детстве он мне представлялся всегда каким-то очень важным и суровым.

– Он настоящий барин и редко образованный человек! Он, ведь ты знаешь, занимал большие посты за границей и здесь; долго в большой силе был, говорят. Два года тому назад, в 48-м году, он попал в немилость и вышел в отставку. В то же время умер его брат; он уехал к его семейству, в Италию, – и вот с тех пор живет с ними… Он, кажется, княжну очень любит, но любезную невестушку, видимо, в душе не переносит!.. И понятно: его барской брезгливости должен быть нестерпим этот – как бы тебе сказать? – этот душок раскаталовского подвала, пробивающий сквозь ее английский ess bouquet…10 К тому же… Они, надо тебе сказать, с братом в молодости, – тебе, верно, рассказывала Софья Ивановна? – очень сильно прожились… Шли они по службе очень быстро, состояли при графе Каподистриа11, в дипломатической канцелярии самого Императора Александра12, ездили с ним в путешествия, на конгрессы, – и везде жили барами, игру большую вели… А тут еще Байрон со своею свободой Греции; филэллинами они были13, жертвовали, говорят, на это несметными деньгами… Старик отец их, екатерининский генерал-аншеф, друг князя Потемкина14, с своей стороны, счета деньгам не знал. Словом, распорядились они втроем так прекрасно, что все их шастуновское княжество с молотка бы пошло, если бы князь Михайло, по приказанию отца, не женился на распрекрасной Аглае. Ее миллионами все было выкуплено; но и она не будь глупа, хотя и была, как кошка, влюблена в мужа, а это его и князь Лариона имение, – старик-князь тут же кстати и помер, – выкупила все на свое имя. Муж, таким образом, очутился по состоянию в ее зависимости, а князь Ларион остался бы, почитай, без гроша, если бы не наследовал полуторы тысячи душ от матери, которая не жила с его отцом и умерла католичкой, в каком-то монастыре в Риме… Князь Михайле жена его, говорят, внушала полное отвращение, тем более что она всю жизнь преследовала его своими нежностями… Все одно, что меня моя покойница, – комически вздохнул красавец, – с тою разницею только, что моя просто пела мне: «люби меня, люби меня!», а Аглая своему мужу припевала еще к этому: «я любовь твою купила», и никак не хотела помириться с тем, что этот купленный ею товар никак не давался ей в руки… А князь Михайло был, говорят, человек прелестный, необыкновенно счастливый в женщинах. Аглая бесилась, умирала от ревности, чуть не по начальству жаловалась, всячески компрометировала своего мужа. Долгое время, говорят, супружество их было ад сущий… Но года за два до смерти он вдруг изменился, впал в haute dévotion15, как это было с его матерью, и сблизился с женой христианского смирения ради… Ну, с князь Ларионом – другая песня! – засмеялся Ашанин. – Перед этим сама она должна смириться…

– Они что же, в Москве теперь станут жить по зимам? – заинтересовался Гундуров.

– Поневоле! Княгине-то смерть хочется в Петербург, – да не решается. Князь Ларион ни за какие сокровища не поедет теперь в этот «ефрейторский город» – как он однажды выразился при мне; – ну, а одной ей там поселиться – не выходит! Личных связей у ней никаких там, разумеется; к тому же с замужества все за границей жила, кто ее там из петербургских в Ганновере помнит! Богата она очень, могла бы дом открыть… Но, первое, денег она без особого расчета кидать не любит; а затем, деньгами Петербург не удивишь, надо там еще чего-то, – и она это хорошо понимает. Что в Петербурге за открытый дом, куда Двор не ездит? Ну-с, а этого она могла бы достигнуть единственно чрез князя Лариона, если бы он был в прежнем положении. Вот она и молится о нем денно и нощно: «пошли ему, Господи, поменьше гордости, а свыше побольше к нему милости», – и, в ожидании исполнения желаний, возит скрепя сердце дочь в московский свет, который почитает не стоящим внимания уже потому, что «dans tout Moscou, говорит она, il n’y а pas l’ombre d’un жених pour ша fille…»16

– Удивительный ты человек, Ашанин, – заметил, улыбаясь, его спутник, – чтобы про каждого, куда только вхож, всю подноготную разузнать!..

Ашанин весело пожал плечами:

– И не стараюсь, само как-то в уши лезет. У Шастуновых живет одна немолодая особа девического звания, Надеждой Федоровной Травкиной прозывается, весьма неглупая и, знаешь, это особый род старых дев: ирония снаружи и тщательно скрываемая, бесконечная сентиментальность внутри… Она князю газеты читает и пользуется вообще известным значением в доме… На первых же порах моего знакомства с ними стал я замечать, что она по мне втайне млеет, – такое уж у меня счастие на этих особ! – и Ашанин поднял глаза к небу… – Что же, однако, думаю, пусть себе млеет, меня от того не убудет… Стал я ее, знаешь, поощрять. Она мне всю закулисную про этот дом и выложила… И вот эту самую Надежду Федоровну, – заключил он, – я заставлю теперь королеву Гертруду сыграть; отлично сыграет, ручаюсь тебе!..

– А Клавдио кто бы мог? – заволновался опять Гундуров.

– Разумеется, Зяблин; так и смотрит театральным злодеем!

– Ты – Лаерта?

– Или Горацио, мне все равно. Пусть Лаерта лучше сыграет Чижевский – он с жарком актер. А мне роли поменьше учить!..

– Вальковский – Полония!

– Не выгорит у него, боюсь, – закачал головою Ашанин, – он его сейчас шаржем возьмет… А там у них, слышно, есть местный актер превосходнейший – исправник, Акулин по фамилии, отставной кавалерист; так вот его надо будет попробовать. Дочь у него также отличная актриса, говорят, институтка петербургская, – и с прелестным голосом, хоть оперу ставь, говорят…

Друзья опять заговорили о «Гамлете», об искусстве… Юный, бывалый восторг накипал постепенно в душе Гундурова. «Что же, не пропадать в самом деле», – все громче говорилось ему. Ему не дозволяют быть ученым, – он не в состоянии сделаться чиновником… Но ведь вся жизнь впереди; он не знает, что будет делать; но он не сложит рук, не даст себя потопить этим мертвящим волнам, он найдет… А пока он уйдет, как говорит Ашанин, от всего этого гнета, от тревог жизненной заботы в волшебный, свободный мир искусства; он будет переживать сладостнейшие минуты, какие дано испытать человеку: его устами будет говорить величайший поэт мира и человечнейший изо всех когда-либо созданных искусством человеческих типов. Погрузиться еще раз в его бесконечную глубину, стих за стихом проследить гениальные противоречия этой изумительно сотканной паутины, немощь, безумие, скептицизм, высокий помысл, и каждой черте дать соответствующее выражение, найти звук, оттенок, жест и пережить все это в себе, и воспроизвести в стройном, поразительном, животрепещущем изображении, – о, какой это великолепный труд и какое наслаждение!..»

И Гундуров, надвинув покрепче от ветра мягкую шляпу на брови, уютно уткнувшись в угол коляски, глядел разгоревшимися глазами на бежавшее вдаль сероватою лентой шоссе, с подступившими к нему зелеными лугами, только что обрызганными какою-то одиноко пробежавшею тучкою… Все те же неслись они ему навстречу, с детства знакомые, с детства ему милые картины и встречи. По влажной тропке, за канавкою, идет о босу ногу солдатик, с фуражкою блином на затылке, с закинутыми на спину казенными сапогами; кланяются проезжим в пояс прохожие богомолки в черных платках, подвязанных под душку17, с высокими посошками в загорелых руках; лениво позвякивает колокольчик обратной тройки, со спящим на дне ямщиком, и осторожные вороны тяжелым взмахом крыл слетают с острых груд наваленного по краям дороги щебня… А солнце заходит за кудрявые вершины недальнего лесочка, и синими полосами падают от него косые тени на пышные всходы молодой озими… 18-И солнце, и тени, и эта волнующаяся тихая даль родной стороны, и теплые струи несущегося навстречу ветра, – все это каким-то торжествующим напором врывалось в наболевшую «в петербургской мерзости» душу молодого человека и претворялось в одно невыразимо сладостное сознание бытия, в беспричинное, но неодолимое чаяние какого-то сияющего впереди, неведомого, но несомненного счастия…

Он с внезапным порывом обернулся к товарищу:

– Жить надо, а? Жить, просто жить… так, Ашанин18?

– И наслаждаться! – ответил ему тот пятью звучными грудными нотами в нисходящей гамме, – и тут же сразу затянул во всю глотку старостуденческую песню:

 
Gaudeamus igitur,
Juvenes dum su-umus19.
 

– Что, хорошо? – засмеялся он в ответ на смеявшийся же взгляд обернувшегося на эти звуки ямщика, – это, брат, по-нашенски: валяй по всем, пока кровь ключом бьет!..

– Ах вы, соколики! – тут же, мигом встрепенувшись на козлах, подобрал разом четверку такой же, как и Ашанин, черноглазый и кудрявый ямщик, – и коляска, взвизгнув широкими шинами по свеженастланной щебенке, понеслась стремглав под гору и взлетела на пригорок, словно на крыльях разгулявшегося орла…

На другой день, рано утром, приятелей наших, сладко заснувших под полночь, разбудил старый слуга Гундурова. Они подъезжали к Сицкому.