Читать книгу «Другой мужчина и другие романы и рассказы» онлайн полностью📖 — Бернхарда Шлинка — MyBook.
image

6

В Берлине он впервые ощутил страх перед различием миров, из которых они вышли: оно могло таить в себе угрозу для их любви. Они побывали в Мюнхене и в Ульме, на Боденском озере, в Шварцвальде и во Фрайбурге, и Сара смотрела на все внимательным и дружелюбным взглядом. Природа ей нравилась больше, чем города, и ей запали в душу ландшафты на краю Рейнской долины, которые любил и Анди, – Бергштрассе, Ортенау, Маркгрефлерланд. Целый день они провели в Баден-Бадене на термальных источниках. Они вошли через раздельные входы для мужчин и женщин, раздельно получили массаж, раздельно потели в сухом финском и влажном римском тепле и встретились в обрамленном колоннами центре старинного сооружения – в бассейне, накрытом высоким куполом. Анди пришел сюда раньше и высматривал ее. Он еще никогда не видел, как она вот так, издалека, нагая, идет к нему. Как она была красива! – черные волосы до плеч, ясное лицо, округлые плечи, полные груди, плавная линия бедер, чуть коротковатые, но стройные ноги. Как грациозно она шла – гордая своей красотой и в то же время смущенная его откровенным взглядом! Как очаровательна была ее усмешка – ироничная, потому что ирония была у нее в крови, но счастливая его восхищением и лучащаяся любовью!

В городах, которые они посещали, она иронизировала над надежным постоянством, с которым немцы указывали на разрушения, принесенные Второй мировой войной. «Война закончилась пятьдесят лет назад! Вы что, так гордитесь тем, что в конце концов все-таки стали самыми сильными в Европе?» Когда они проезжали предместья, она иронизировала над маленькими беленькими домиками с прибранными палисадничками и аккуратными заборчиками, а за городом – над отсутствием тряски, заржавленных машин и гниющих диванов, вечно валяющихся возле мелких ферм в Америке. «У вас все выглядит так, словно только что с иголочки». Она иронизировала над дорожной разметкой, то и дело указывая Анди на заботливость, с которой тут выезд с полосы для стоянки отмечен заштрихованным треугольником, а там поворачивающим на перекрестке машинам указан путь штрихованными линиями, пересекающими штрихованные линии встречной полосы. «С ваших дорог надо убрать все машины и сфотографировать сверху – это были бы картины, настоящие произведения искусства!»

Сара иронизировала смеясь, и ее смех приглашал его присоединиться к иронии и усмешке. Анди заметил это. И он знал, что ирония была для Сары средством приобщения к миру: в Нью-Йорке она не менее охотно иронизировала над дирижером, хотя была в восторге от концерта, или над пошлым фильмом, хотя в конце его плакала и даже на следующий день, вспоминая его, вытирала глаза. Она иронизировала даже над бар-мицвой своего младшего брата и в то же время волновалась за него, когда он читал в синагоге и когда говорил за столом о Торе и любви к музыке. Все это Анди знал, и тем не менее ему была тяжела эта ее ничего не щадившая ирония. Он смеялся вместе с ней, но с напряженными лицевыми мускулами.

В Берлине они жили у его дяди, который унаследовал дом в Грюневальде и в нем отвел им небольшую квартиру, состоявшую из спальни, гостиной, кухни и ванной. Один раз он пригласил их на обед, который готовил сам, а в остальное время не беспокоил, предоставив им заниматься своими делами. Но как-то вечером накануне намеченной ими поездки в Ораниенбург они случайно столкнулись с ним у дверей дома.

– В Ораниенбург? А что вам в Ораниенбурге?

– Посмотреть, как это было.

– А как это могло быть? Это так, как ты это себе представляешь, но так это только потому, что ты это себе так представляешь. Я был пару лет назад в Аушвице – там не на что смотреть, то есть вообще не на что. Несколько кирпичных казарм, а между ними трава и деревья – больше ничего. Это все только в голове. – Дядя, учитель на пенсии, смотрел на них удивленно и сочувственно.

– Вот тогда мы и увидим, что мы видим у себя в голове. – Анди засмеялся: – Будем делать из этого проблему теории познания?

Дядя покачал головой:

– И какой смысл? Пятьдесят лет прошло. Я не понимаю, почему мы не можем оставить прошлое в прошлом. Почему именно это прошлое мы не можем оставить в прошлом, как все остальное прошлое.

– Может быть, это какое-то особенное прошлое? – Сара спросила по-английски, но немецкую речь, к удивлению Анди, поняла.

– Особенное прошлое? У каждого есть прошлое, которое для него особенное. И тем не менее все прошлое – и общее, и особенное – это то, что уже создано.

– Да, для моих сородичей немцы создали особенное прошлое. – Сара холодно смотрела на Андиного дядю.

– Разумеется, это было ужасно. Но должно ли из-за этого у людей в Ораниенбурге, или в Дахау, или в Бухенвальде быть ужасным настоящее? У людей, родившихся спустя годы после войны и никому ничего не сделавших? Потому что их места напоминают об этом особенном прошлом, взваливая вину на них? – Дядя достал ключ от дома из кармана пальто. – Но нет смысла спорить. Твоя подруга американка, а для американских туристов Европа – нечто другое, чем для нас. Вы были в итальянском ресторане на углу? Зайдите, не пожалеете.

Сара молчала, пока они не нашли столик и не сели.

– Надеюсь, ты не разделяешь мнение твоего дяди?

– Какое мнение?

– Что прошлое надо оставить в прошлом и что оно бы там и осталось, если бы его не ворошили евреи?

– А ты сама разве не говорила много раз, что война закончилась пятьдесят лет назад?

– И все-таки?

– Нет, мое мнение с дядиным не совпадает. Но для меня не все так просто, как для тебя.

– И насколько сложно?

Анди не хотелось с ней ссориться.

– Нам обязательно об этом говорить?

– Ответь хотя бы на этот вопрос.

– Насколько сложно? Прошлое нужно помнить, чтобы оно не повторилось; его нужно помнить, потому что оно требует уважения к судьбам жертв и их детей; но холокост, как и война, закончились пятьдесят лет назад, и как бы ни была велика вина поколений отцов и детей, поколение внуков не должно соглашаться с тем, что какая-то часть вины лежит и на нем; а скажи за границей, что ты из Ораниенбурга, и ты окажешься в скверном положении; и молодые становятся националистами, потому что им надоедает сгибаться под грузом прошлого, – правильно разобраться в этом, по-моему, непросто.

Сара молчала. Подошел официант, принял заказ. Сара по-прежнему молчала, и Анди увидел, что она тихонько плачет.

– Слушай, – сказал он, наклонился к ней над столом и взял в ладони ее лицо, – ты ведь плачешь не из-за нас?

Она отрицательно покачала головой:

– Я знаю, что у тебя хорошие мысли. Но это – не сложно. Правильное всегда просто.

7

Анди не решился сказать, что в Ораниенбурге он действительно чувствовал себя так, как предсказывал его дядя. То, что он видел, не было потрясающим. Потрясающим было то, что происходило в голове. Впрочем, довольно было и этого потрясения. Сара и Анди шли по лагерю молча. Через некоторое время они взялись за руки.

Вместе с ними в лагере были школьники – около тридцати двенадцатилетних мальчиков и девочек. Они вели себя так, как ведут себя двенадцатилетние дети: шумели, болтали и хихикали. Они больше интересовались друг другом, чем рассказом и объяснениями учителя. Увиденное служило им материалом для того, чтобы произвести впечатление на остальных, смутить их или рассмешить. Они изображали надсмотрщиков или заключенных и стонали в камерах, словно от мучений или жажды. Учитель старался, и его рассказ свидетельствовал, что он основательно готовил это посещение лагеря детьми. Но все его старания были тщетны.

Мы производим на Сару такое же впечатление, как эти дети на меня? Что можно возразить против того, что дети ведут себя как дети, и тем не менее они невыносимы. Что можно возразить против того, что отец на войне открыл в себе организаторские способности, и против того, что дядя хочет иметь покой, и что я, в отличие от одного и от другого, вижу здесь сложности? И тем не менее это приводит ее в отчаяние. А что бы я чувствовал, если бы среди этих детей были мои дети?

Анди был рад, что вечером они не встретились с дядей. Он был рад, что завтра они осмотрят новую, восточную часть города и получат новые впечатления. Во время Объединения он работал в Берлине и теперь радовался встрече с городом и предвкушал восторг Сары. Он был рад, что сможет показать ей так много граней этого города. «Ты увидишь, – часто повторял он, – Берлин – это почти Нью-Йорк». Но, представляя себе, как они проходят стройплощадку на Потсдамской площади, на Фридрихштрассе, у рейхстага – и вообще на каждом шагу натыкаются на стройплощадки, он заранее знал, что скажет Сара, а если даже не скажет, то все равно подумает. Почему все должно быть новым и выглядеть как с иголочки, словно у города вообще нет истории? Словно не было его ран и шрамов? И почему даже память о холокосте тоже должна быть похоронена под каким-то памятником? Он попытается объяснить ей, и то, что он будет говорить, не будет глупо и не будет фальшиво – и все равно будет Саре чуждо.

И нет вариантов, кроме «или-или»? Ты или мужчина – или женщина, или ребенок – или взрослый? Немец или американец, христианин или иудей? И нет смысла в словах, потому что хотя они и помогают понять другого, но терпеть его не помогают, и потому что все решает не понимание, а терпимость? Но где истоки терпимости – или терпят в конечном счете только себе подобных? Естественно, различия, без которых, наверное, вообще ничего не бывает, стараются сглаживать. Но не должны ли различия укладываться в какие-то определенные рамки? Если мы посчитаем наши различия принципиальными, сможем ли мы их сгладить?

Едва возникнув, эти вопросы испугали его. Терпеть только себе подобных – ведь это же расизм, или шовинизм, или религиозный фанатизм? Дети и взрослые, немцы и американцы, христиане и иудеи – разве не могут они терпимо относиться друг к другу? Они так и относятся друг к другу по всему миру, во всяком случае там, где мир таков, каким должен быть. Но возникает новый вопрос: ведь, может быть, они терпимо относятся друг к другу, потому что те или другие перестают быть теми, кем были? Потому что дети вырастают, или немцы становятся как американцы, или иудеи – как христиане. Не возникает ли расизм или религиозный фанатизм потому, что к этой задаче оказываются не готовы? Потому, что я не готов стать для Сары американцем или иудеем?