Читать книгу «Другой мужчина и другие романы и рассказы» онлайн полностью📖 — Бернхарда Шлинка — MyBook.
image

Обрезание

Перевод Г. Ноткина

1

Празднование закончилось. Почти все гости разошлись, почти все столы были убраны. Наводившая порядок девушка в черном платье и белом переднике отдернула портьеры, раскрыла окна и впустила в комнату солнце, ветер и шум. По Парк-авеню шуршал поток машин, периодически останавливался перед светофором, пропускал скопившиеся на поперечной улице и нетерпеливо сигналящие машины и снова приходил в движение. Ворвавшийся ветер взвихрил и унес дым и запах сигар.

Анди ждал, когда вернется Сара и можно будет уйти. Она пропала куда-то со своим младшим братом, бар-мицву[14] которого праздновала семья, и оставила Анди наедине с дядей Ароном. Дядя Арон был приветлив, и вся семья была приветлива, даже дядя Иосиф и тетя Лия, о которых Анди знал – Сара рассказывала, – что они были в Освенциме и потеряли там родителей, братьев и сестер. Его спрашивали, чем он занимается, как живет, откуда он родом и чего хочет от жизни – все то, о чем спрашивают у молодого человека, которого дочь, или племянница, или молодая двоюродная сестра впервые приводит на семейное торжество. Никаких затруднительных вопросов, никаких вызывающих замечаний, задевающих намеков – ничего такого не было. Если бы кто-то ожидал, что он должен чувствовать себя иначе, чем какой-нибудь голландец, француз или американец, Анди бы это заметил; нет, приняли любезно, с благожелательным любопытством во взглядах, приглашающим и его бросить любопытствующий взгляд на членов их семьи.

Но он чувствовал себя не в своей тарелке. Одно его неверное слово, один неверный жест – и все, видимо, будет разрушено. Насколько правдоподобна эта благожелательность? Насколько она надежна? Или она может быть в любой момент отменена и отозвана? Разве дядя Иосиф и тетя Лия не вправе дать ему почувствовать при прощании, что больше не хотят его видеть? Эта необходимость избегать неверных слов и неверных жестов держала в напряжении. Анди не знал, что вообще может быть истолковано неверно. То, что он служил в армии, а не отказался? Что у него в Германии нет еврейских друзей и знакомых? Что для него в синагоге все было незнакомо и чуждо? Что он ни разу не был в Израиле? Что не смог запомнить имена присутствующих?

Дядя Арон и Анди сидели в конце длинного стола; между ними был угол стола, белая скатерть в пятнах и крошках, их смятые салфетки и пустые рюмки. Анди крутил между большим и указательным пальцем ножку рюмки, в то время как дядя Арон рассказывал о своем плавании по Средиземному морю. Он отвел себе на это плавание восемьдесят дней, как Филеас Фогг[15] на путешествие вокруг света. И как Филеас Фогг, он нашел в этом плавании жену – дочь одного еврейского рода, переселившегося где-то в 1700 году из Испании в Марокко. Дядя Арон рассказывал охотно и с юмором.

Потом он заговорил серьезно.

– А вы знаете, где ваши предки тогда жили и что делали?

– Мы… – Ответить на вопрос Анди не успел.

– Наши – единственные в местечке – пережили большую чуму тысяча семьсот десятого и поженились; он из простой семьи, а она – дочь рабби. Она научила его читать и писать, и он начал торговать лесом. Их сын лесную торговлю расширил, а их внук стал самым крупным лесным торговцем в черте оседлости или, уж во всяком случае, в польских и литовских губерниях. Вы знаете, что это значит?

– Нет.

– Это значит, что после большого пожара в тысяча восемьсот двенадцатом он со своим лесом снова построил синагогу, еще больше и красивее, чем раньше. Его сын расширял лесную торговлю дальше. До тысяча восемьсот восемьдесят первого, когда сожгли его склад на юге, от чего он уже не оправился, ни как купец и ни как человек. Вы знаете, что было в тысяча восемьсот восемьдесят первом?

– Погром?

– Погром, погром. Это был самый большой погром столетия. После этого они уехали; два его сына забрали с собой его и жену, хотя они не хотели с ними ехать. И двадцать третьего июля тысяча восемьсот восемьдесят третьего года они приехали в Нью-Йорк. – Он замолчал.

– А дальше?

– А дальше? Дети тоже всегда это спрашивают. Как было в черте оседлости, и почему разгорелся большой пожар, и что написал рабби, умерший в большую чуму, потому что он таки написал, – ничего этого они знать не хотят. Но потом семья приезжает в Нью-Йорк, и они пристают: «А дальше? А дальше?» – Он снова замолчал и покачал головой. – Они жили в Нижнем Ист-Сайде и шили. Восемнадцать часов за пятьдесят центов в день, шесть дней за три доллара в неделю. Они сэкономили достаточно, чтобы Вениамин мог с тысяча восемьсот восемьдесят девятого обучаться в школе Альянса[16]. Самуил поначалу кинулся в политику и писал для «Нейен цейт»[17]. Но когда у Вениамина после неудач с лесом и старым платьем получилось с металлоломом, Самуил вошел в дело. В тысяча девятьсот семнадцатом они продали свою ломовую торговлю и с этой выручкой за один год сумасшествия войны и биржи составили себе состояние. Вы можете себе это представить? За один год – целое состояние?

Он не ждал ответа.

– В сентябре тысяча девятьсот двадцать девятого, за три месяца до краха биржи, они продали все ценные бумаги. Они влюбились, оба двое, в двух молодых сестер, которые в тысяча девятьсот двадцать четвертом приехали из Польши. Они влюбились и желали заниматься уже только сестрами, а ценными бумагами заниматься они уже не желали.

– О-о, любовь сильнее биржи. – На мгновение Анди испугался излишней дерзости своего замечания.

Но дядя Арон усмехнулся:

– Да, и с этими деньгами, которые в разгар экономического кризиса были редкостью, они купили то предприятие по сбору металлолома в Питсбурге, которое в тысяча девятьсот семнадцатом купило их ломовую торговлю, и еще одно в Далласе и стали одновременно и счастливейшими мужьями, и успешнейшими бизнесменами.

– Это всегда совпадает?

– Нет, а было бы хорошо. И где есть счастье без капли горечи? У Самуила и Ханны не было детей. Зато у Вениамина и Тирцы – трое. Моего брата, врача, вы знаете. – Он указал на отца Сары, задремавшего в кресле у окна. – Меня вы теперь тоже знаете, только еще не знаете, что я шлемиль, неудачник, и к славе семьи ничего не прибавил. С моей сестрой Ханной вы еще познакомитесь. И поверите вы или нет, но это она ведет дело, и она расширяет дело, и как она это делает, для меня загадка, но это славная загадка, с которой живем мы все – и кузен Иосиф с Лией, которые выжили и переехали сюда. Что делал ваш отец во время войны?

– Был солдатом.

– Где?

– Сначала во Франции, потом в России, а в конце в Италии и там попал в плен к американцам.

– Когда Иосиф это услышит, он спросит вас, не проходил ли ваш отец через Косаровскую, но вы не будете этого знать.

– Да я и понятия не имею. Отец рассказывал о войне не намного больше того, что я вам сейчас сказал.

Дядя Арон поднялся:

– Мы все сейчас идем. Иосиф и Лия хотят в синагогу.

Анди смотрел на него с удивлением.

– Вы думаете, четырех часов сегодня утром достаточно? Мне – да, и большинству тоже. Но Иосиф и Лия рады сходить лишний раз, а сегодня бар-мицва Давида.

– Давид хорошо сказал свою де… – У Анди не сложилось слово, и он покраснел. – Мне понравилась эта маленькая речь, которую Давид произнес за столом.

– Да, дераша[18] Давида была хороша – и толкование Торы, и то, что он потом говорил о любви к музыке. И утром во время молитвы хорошо читал. – Дядя Арон устремил взгляд вдаль. – Он не пропадет. Никто больше не должен пропасть.

2

Анди и Сара шли через Центральный парк. Родители Сары жили к востоку от парка, а ее и его квартиры были с западной стороны. Низкое вечернее солнце удлиняло тени. Было прохладно, скамейки пустовали, изредка попадались бегущие трусцой, пролетали катившие на роликах или на велосипедах. Он обнял Сару за плечи.

– Зачем дядя Арон рассказал мне историю вашей семьи? История интересная, но у меня сложилось впечатление, что не поэтому он мне ее рассказывает.

– Почему не поэтому? А зачем тогда он ее рассказывал?

– Тебе не следует отвечать мне вопросом на вопрос.

– А тебе не следует меня строить!

Теперь они шли молча, каждый из них слегка злился на другого и каждый был в глубине души огорчен этой злостью – и своей, и другого. Они познакомились два месяца назад. Встретились здесь, в парке: собаки, которых они выгуливали, он – для своих уехавших соседей, она – для своих, знали друг друга. Спустя несколько дней молодые люди договорились встретиться вечером в кафе – и просидели до полуночи. Он понял, что влюбился, уже в этот вечер, она, со своей стороны, поняла то же, проснувшись утром. С тех пор они проводили вместе уик-энды и один-два вечера на неделе, а за вечерами – и ночи. У каждого из них было много работы: он получил в своем Гейдельбергском университете годичный отпуск и стипендию для написания диссертации по вопросам права, а она трудилась над программой компьютерной игры, которую должна была закончить через несколько месяцев. Поэтому время для них бежало быстро – то время, которое нужно было им для их работ и для себя.

– Праздник мне понравился, и я благодарен за то, что ты взяла меня с собой. Синагога понравилась, и обед, и разговоры. И я способен оценить то, что все меня приняли дружелюбно. Даже дядя Иосиф и тетя Лия, которым это наверняка было непросто.

Он вспомнил, как Сара в один из первых вечеров рассказала о них и об их семье, убитой в Освенциме. И он не знал тогда, что сказать. Сказать «ужасно» казалось ему пошлым, а спросить «большая была семья?» – неуместным, словно бы он считал, что убийство маленькой семьи не так скверно, как большой.

– Он рассказал тебе историю нашей семьи, чтобы ты знал, с кем имеешь дело.

Помолчав, он спросил:

– А почему он не захотел узнать, с кем вы имеете дело?

Она остановилась и озабоченно посмотрела на него:

– Что случилось? Почему ты так раздражен? Чем тебя задели? – Она обняла его за шею и поцеловала в губы. – Ты всем понравился. Я получила на твой счет кучу комплиментов, как хорошо ты выглядишь, и какой ты умный, и какой очаровашка, и как скромно и вежливо держался. Для чего им было приставать к тебе с твоей историей? Они знают, что ты немец.

И поэтому все остальное уже не важно? Но он не сказал это, только подумал.

Они пошли к ней домой и там любили друг друга, а за окном сгущались сумерки. Комната еще не успела погрузиться в темноту, как включился фонарь, стоявший напротив окна, и залил все – стены, шкаф, постель и их тела – резким белым сиянием. Они зажгли свечи, и комната наполнилась теплым и мягким светом.

Анди проснулся среди ночи. Свет фонаря заполнял комнату, отражался от белых стен, освещал все углы, скрадывал все полутени, делал все плоским и невесомым. Этот свет стер морщинки с лица Сары, и оно стало совсем юным. Анди всматривался в ее лицо, и длились мгновения счастья, пока его не захлестнула волна неожиданной ревности. Он уже никогда не увидит, как Сара первый раз в жизни танцевала, ехала на велосипеде, радовалась морю. Ее первый поцелуй и ее первые объятия отданы другим, и в ритуалах ее семьи, в их вере заключен бесценный для нее мир, который навсегда останется для него закрытым.

Он вспомнил их ссору. Это был первый раз, когда они друг с другом ссорились. Позднее эта ссора вспоминалась ему как предвестница всех последующих. Но задним числом видеть предвестия – большого ума не надо. В многообразии взаимоотношений двоих всегда найдутся предвестия для всего, что случилось потом, – и для всего, что не случилось.

3

На бар-мицве он познакомился с Рахилью, сестрой Сары. Она была замужем, имела двоих сыновей, трех и двух лет, и не работала. Не хочет ли он взять машину и прокатиться с ней? Не хочет ли он кое-что посмотреть – она могла бы ему показать то, чего он еще не видел? Одно из роскошных загородных поместий на Гудзоне? Сара поддержала идею:

– Она будет говорить, что это для тебя, но и сама прокатится с удовольствием: она же все время дома. Сделай это для нее – и для меня, я буду рада, если вы подружитесь.

Он заехал за сестрой. Утро было ясным и свежим, и поскольку припарковаться ему пришлось на некотором расстоянии от ее дома, они были довольны, что в машине тепло. Она захватила в дорогу кофе и шоколадное печенье; пока они ехали по городу, он, не отрывая взгляда от дороги, иногда съедал одно печенье и делал глоток кофе. Она не разговаривала, ела печенье, пила кофе, грела чашкой руки и смотрела в окно. Потом выехали к Гудзону и покатили на север.

– Хорошо… Я согрелась. – Она отставила чашку, потянулась и повернулась к нему. – Вы с Сарой любите друг друга?

– Мы этого друг другу еще не говорили. Она этого немного боится, да и я тоже. – Он усмехнулся. – Как-то странно говорить тебе, что я ее люблю, раньше, чем я сказал это ей.

Она подождала, не добавит ли он что-нибудь еще. Потом заговорила сама; рассказывала о том, как ее муж влюбился в нее и она – в него, о своем свекре, раввине, об умении свекрови готовить и печь, о работе мужа в проектном отделе электронной компании, о своей прежней работе в университетской библиотеке и желании снова пойти работать.

– Людей, которые любят книги и кое-что в них смыслят, множество, их как песка на взморье. Но туда, где бы они пригодились, часто берут не их, а пристраивают благожелательных дам, которые ничего не знают, но ничего и не стоят и получили эту возможность бежать от скуки благодаря тому, что их мужья сидят в наблюдательном совете или входят в число спонсоров. Знаешь, я с удовольствием вожусь с детьми, и в эти первые годы каждый день полон чудес. Но за работу на два или даже на один день в неделю… Нет, левую руку я бы не отдала. Но мизинец левой ноги или даже правой – отдала бы. Да и для детей было бы лучше. Я столько думаю о них, так о них беспокоюсь, что они это чувствуют, и им от этого тяжело.

Анди рассказывал о своем детстве в Гейдельберге.

– У нас мама тоже не работала. Я знаю, что матери имеют полное право работать, но мои сестры и я были счастливы тем, что у матери было на нас время. При этом играли мы тогда на улице; за домом начинался лес, и нас не приходилось возить на спорт, на музыку, к друзьям и уж тем более в школу, как детей в Нью-Йорке.

Они говорили о детстве в большом городе и в маленьком городке и о трудностях взросления там и тут. И были единодушны в том, что не хотели бы снова прожить юные годы ни в Нью-Йорке, ни в Гейдельберге, ни где бы то ни было еще.

– Но когда дети поступили в колледж, худшее ведь уже позади, да? Кто в институте не сел на наркотики, тот и потом к ним не пристрастится, а колледж – это уже образование, сумей только поступить, да?

– Что хуже всего: наркотики или непоступление в колледж? – Анди помотал головой. – Это то, от чего родители могут попытаться защитить своих детей, верно? От этого и еще кое от чего. Разумеется, есть и худшее, но против него родители бессильны. – Сказав, он спросил себя, верно ли это, и не почувствовал уверенности. – А что для тебя было бы хуже всего?

– Из того, что могло бы случиться с моими детьми? – Она посмотрела на него.

Потом он сожалел, что не может точнее припомнить выражение ее лица. Смотрела ли она вопросительно, потому что спрашивала себя, что именно он хочет знать? Или она смотрела нерешительно, потому что не могла решить, следует ли ей отвечать на его вопрос искренно? Или колебалась, потому что не знала, что было бы хуже всего? А вот место, которое они проезжали, когда прозвучал ее ответ, напротив, отчетливо отпечаталось в его памяти. От дороги, повторявшей изгибы береговой линии, налево отходила другая дорога к длинному мосту через реку. И железная или стальная конструкция этого моста со всеми ее арками и опорами целиком встала перед его глазами, когда Рахиль сказала:

– Хуже всего, что могло бы когда-то случиться с мальчиками, это выбрать в жены женщину-нееврейку.

Он не знал, что сказать, что подумать. А если сказанное Рахилью перевести на него, значило ли это, что для него было бы хуже всего, если бы его сын женился не на немке, не на арийке, а на еврейке, на негритянке? Или все дело только в религии? И насколько плохо будет для Рахили, если Сара и он поженятся? Потом он подумал, что последует что-то еще, какое-то объяснение, пояснение, чтобы он не понял ее неверно, чтобы не почувствовал себя задетым. Но ничего не последовало. Помолчав, он спросил:

– И почему это было бы хуже всего?

– Они бы все утратили. С кем могли бы мои сыновья зажигать свечи в пятничный вечер, произносить киддуш[19] над вином и благодарение за хлеб, есть кошерное, слушать шофар[20] на Рош ха-Шана[21], приносить покаяние в Иом Киппур[22], строить в Суккот[23] шалаш из ветвей и жить в нем, – с кем могли бы они делать это, кроме как с еврейкой?

– Но может быть, твои сыновья – или один из них – и не захотят всего этого? Может быть, твоему сыну доставит удовольствие решать со своей женой-католичкой, какой праздник им отмечать, иудейский, или католический, или еще какой-то, и какому ребенку какое давать воспитание? Почему он не может с сыном идти в субботу в синагогу, а она с дочерью в воскресенье – в кирху? Что в этом плохого?

Она покачала головой:

– Так не бывает. В смешанных браках нет не то что какой-то особенно богатой духовной жизни – нет никакой.

– А может быть, оба будут счастливы и вне иудаизма или католицизма. Они от этого не станут плохими людьми, ты ведь, наверное, ценишь и любишь и тех людей, которые не иудеи и не католики. А их дети могут вновь обрести богатую духовную жизнь в буддизме или исламе – или в том же католицизме или иудаизме.