Не без некоторого недоумения согласился я на перепечатание сего маловажного сочинения, выданного за десять лет. Если бы я не уверен был почти решительно, что готовится поддельное издание оного в Бельгии, и что сия подделка, подобно всем другим, распускаемым в Германии и ввозимым во Францию Бельгийскими перепечатальщиками, будет пополнена прибавлениями и вставками, в которых я не принимал участия, то никогда не занялся бы я сим анекдотом, написанным только для убеждения двух или трех собравшихся в деревне приятелей, что можно придать некоторую занимательность роману, в коем будут только два действующие лица, пребывающие всегда в одинаковом положении.
Обратившись к этому труду, я хотел развить некоторые другие мысль, мне раскрывшиеся и показавшиеся несовершенно бесполезными. Я захотел представить зло, которое и самые черствые сердца испытывают от наносимых ими страданий, и показать заблуждение, побуждающее их почитать себя более ветреными, или более развращенными, нежели каковы они в самом деле. В отдалении, образ скорби, причиняемой нами, кажется неопределенным и неясным, подобно облаку, сквозь которое легко пробиться. Мы подстрекаемы одобрением общества, совершенно поддельного, которое заменяет правило обрядами, чувства приличиями, которое ненавидит соблазн как неуместность, а не как безнравственность; ибо оно довольно доброхотно приветствует порок, когда он чужд огласки. Думаешь что разорвешь без труда узы, заключенные без размышления. Но когда видишь тоску и изнеможение, порожденные разрывом сих уз, сие скорбное изумление души обманутой, сию недоверчивость, следующую за доверенностью столь неограниченною; когда видишь, что она, вынужденная обратиться против существа отдельного от остального мира, разливается и на целый мир; когда видишь сие уважение смятое и опрокинутое на себя незнающее более, к чему прилепиться: тогда чувствуешь, что есть нечто священное в сердце страждующем, потому что оно любит; усматриваешь тогда, сколь глубоки корни привязанности, которую хотел только внушить, а разделить не думал. А если и превозможешь так называемую слабость, то не иначе, как разрушая в себе самом все, что имеешь великодушного, потрясая все, что ни есть постоянного, жертвуя всем, что ни есть благородного и доброго. Потом восстаешь от сей победы, которой рукоплещут равнодушные и друзья, но восстаешь, поразив смертью часть души своей, поругавшись сочувствию, утеснив слабость и оскорбив нравственность, приняв ее за предлог жестокосердия: и таким образом лучшую природу свою переживаешь, пристыженный или развращенный сим печальным успехом.
Такова картина, которую хотел я представить в Адольфе. Не знаю, успел ли: по крайней мере, то придает в моих глазах некоторую истину рассказу моему, что почти все люди, его читавшие, мне говорили о себе как о действующих лицах, бывавших в положении, подобном положению моего героя. Правда, что сквозь показываемое ими сожаление о всех горестях, которые они причинили, пробивалось, не знаю, какое-то наслаждение самохвальства. Им весело было намекать, что и они, подобно Адольфу, были преследуемы настойчивою привязанностью, которую они внушали; что и они были жертвами любви беспредельной, которую к ним питали. Я думаю, что по большей части они клеветали на себя, и что если бы тщеславие не тревожило их, то совесть их могла бы остаться в покое.
За несколько лет перед сим я ездил по Италии. Разлитием Нето я был задержан в гостиннице Черенцы, маленькой деревеньки в Калабрии. В той же гостиннице находился другой проезжий, вынужденный оставаться там по той же причине. Он хранил молчание и казался печальным. Он не обнаруживал ни малейшего нетерпения. Иногда ему жаловался я, как единственному слушателю моему, на задержку в проезде нашем. Для меня все равно, отвечал он, здесь ли я, или в другом месте. Наш хозяин, который разговаривал со слугою неаполитанцем, находящимся при этом путешественнике и не ведавшим его имени, сказал мне, что он путешествует не из любопытства, потому что не посещал ни развалин, ни достопримечательных мест, ни памятников, ни людей. Он читал много, но без постоянной связи. Он прогуливался вечером, всегда один, и по целым дням сидел иногда неподвижно, опершись головою на обе руки.
В самое то время, когда устроено было сообщение, и мы могли уже ехать, незнакомец сильно занемог. Человеколюбие заставило меня продлить тут пребывание мое, чтоб ходить за больным. В Черенце был только тамошний лекарь: я хотел послать в Козенцу, искать помощи более надежной. Не стоит того, сказал мне незнакомец; вот именно тот человек, который мне нужен. Он не ошибался, хотя, может быть, думал другое; ибо этот человек вылечил его. Я не предполагал в вас такого искусства, сказал он ему с каким-то нерасположением при прощании; потом он поблагодарил меня за мои о нем попечения и уехал.
Спустя несколько месяцев, из Черенцы от хозяина гостинницы получил я в Неаполе письмо с ларчиком, найденным на дороге в Стронголи, по которой мы с незнакомцем отправились, но только розно. Трактирщик прислал мне его, полагая наверное, что ларчик должен принадлежать одному из нас. Он заключал в себе множество давнишних писем, без надписей или с надписями и подписями уже стертыми, женский портрет и тетрадь, содержащую анекдот, или повесть, которую здесь прочтут. Путешественник, которому принадлежали сии вещи, отъезжая, не указал мне никакого способа писать к нему. Я хранил все эти вещи десять лет, не зная, как их употребить. Однажды проговорил я об них случайно некоторым знакомым моим в Немецком городе: один из них просил меня убедительно показать ему упомянутую рукопись. Через неделю рукопись была возвращена мне при письме, которое я поместил в конце сей повести потому, что оно до её прочтения показалось бы непонятным. По этому письму я решился напечатать повесть, убедясь достоверно, что она не может ни оскорбить никого, ни вредить никому. Я не переменил ни слова в подлиннике: даже собственные имена утаены не мною; они, как и теперь, означены были одними заглавными буквами.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты