Читать книгу «Дом из тюля» онлайн полностью📖 — Ася Кефэ — MyBook.
image

Глава 3

Мои лекции пользуются странной популярностью.

Формально я читаю курс по клинической сексологии и психодинамике желаний. В расписании это выглядит скучно: «особые формы сексуального поведения», «работа с фантазиями и стыдом». Но студенты приходят не за терминами. Они приходят за живыми историями.

Я давно понял: теория запоминается хуже, чем один реальный человек, который сидит перед тобой и говорит: «Это — про меня». Поэтому несколько раз в семестр я устраиваю то, что в методичках аккуратно называется «разбор клинического случая с участием клиента».

Я даю реальные случаи и приглашаю реальных людей.

Они приходят в маске. Их невозможно узнать: ни по имени, ни по работе, ни по лицу. Я меняю детали биографии, возраст, профессию, сохраняя динамику: боль, способ, которым человек научился с ней жить.

Я не до конца понимаю, почему они соглашаются. Денег за это никто не платит. В лучшем случае я могу предложить несколько бесплатных сессий взамен. Думаю, дело не только в этом. Для многих это единственный способ дать своей истории выйти наружу так, чтобы никто не ткнул в них пальцем. Чтобы кто‑то наконец узнал об их страхе, боли и фантазиях — но не о них самих. Это как анонимная исповедь в аудитории вместо храма. И, как и в любой исповеди, они приходят не только за прощением, но и за свидетелем.

Сегодняшний случай сложнее обычного, хотя все кейсы на моих лекциях не из простых.

Евгений — не просто «ещё один любитель острых ощущений». В его истории слишком много слоёв: тяжёлый отец, сестра‑близнец, травма тела, женская одежда, боль, без которой не включается желание. Это тот случай, где даже для подготовленного слушателя легко сказать слово «извращение» и так ничего и не понять.

Я смотрю, как он устраивается за столом, поправляет чёрную маску, ставит перед собой бутылку воды, к которой, скорее всего, так и не притронется. В аудитории шуршат тетради, кто‑то неловко хихикает, кто‑то уже заранее нахмурился.

— Сегодня, — говорю я, — мы послушаем человека, который согласился рассказать о своём опыте. Назовём его Евгением. Вопросы — потом.

Он кивает, чуть откидывается на спинку стула. Голос у него такой, в котором привычка оправдываться смешивается с привычкой шутить.

И в тот момент, когда он начинает с фразы «Странно, всю жизнь я думал, что это просто моя особенность…», я понимаю: для кого‑то в этой аудитории это будет первой честной встречей со своим собственным страхом.

Он сидит в простой чёрной маске, закрывающей верхнюю часть лица. Дешёвый театральный реквизит, купленный, чтобы удержать границу между «я» и «историей».

Евгений устраивается поудобнее, будто собирается развалиться в кресле у себя дома, и заговорил.

Голос глухой, словно это не он рассказывает о себе, а кто-то за его спиной сейчас стоит и говорит за него.

—Всю жизнь я думал, что это просто моя… особенность. Здесь это, кажется, принято называть парафилией. Само слово мне не нравится. Потому что мне в принципе нравится то, что я делаю. Я никому никогда не причинил вреда. Но почему‑то все вокруг твердят, что со мной что‑то не то.

Он усмехнулся, поправил маску.

— Я долго отмахивался. Даже когда отец угрожал психушкой. Я думал: «Вы просто ничего не понимаете». А сейчас, в свои тридцать семь, сидя вот здесь, перед вами, я вдруг поймал себя на том, что чувствую себя… извращенцем. Не потому, что случилось что‑то новое, а потому что кто‑то наконец дал этому словесную форму. Внутри у меня тихо откликается знакомое: как только даёшь слову власть, оно начинает менять реальность. И мой яркий, насыщенный мир начал превращаться в какую‑то зябкую трясину. Как будто кто‑то залез туда сапогами и перемешал все краски.

Он на мгновение замолчал, как будто проверяя, по-прежнему ли аудитория ещё с ним.

— Меня называют самобичевателем, — продолжил Евгений. — Смешное слово, если подумать. В нём много правды. Я помню момент, после которого всё будто щёлкнуло. Хотя если копать глубже, окажется, что мне нравилось это ещё в детстве.

Он чуть подался вперёд.

— Старшая группа детского сада. Мы с ребятами придумали новую игру: «догонялки с хлыстом». Догоняешь — бьёшь веточкой по тому месту, куда дотянешься. Это была игра, не пытка. Все смеялись. Но я… я ловил себя на том, что специально притормаживаю. Мне нравилось, когда догоняют меня. Этот лёгкий удар, это “ай” в теле — оно почему‑то запоминалось лучше, чем любые другие игры.

Он пожал плечами.

— Потом был эпизод, который я до сих пор помню кожей. Мне было лет двадцать. Я допустил глупость: оставил дверь в комнату приоткрытой. Отец застал меня за мастурбацией. Само по себе — не конец света, все этим занимаются. Но…, — он перевёл дыхание, — кроме лакированных женских сапог на мне ничего не было.

Кто‑то на задних рядах кашлянул. Евгений усмехнулся краешком рта.

— Отец орал. Угрожал дуркой. Потом, как ни странно, плакал. Говорил, что виноват, что недосмотрел. Потом придумал решение, которое ему показалось правильным: меня надо женить. До сих пор считаю, что это была одна из самых странных форм заботы.

Он провёл пальцем по горлышку бутылки, как будто примеряясь к следующей фразе.

— Отец был человеком суровым, таким… полутюремным. В хорошей должности, с большими связями, но мышление у него было простое: «У нормального мужика есть жена. Значит, если у сына есть жена, всё нормально». Жену он решил подобрать сам, по своим каналам. Мне тогда казалось, что это приговор. Сейчас понимаю, что в этом было много его страха и вины.

Евгений на секунду опустил голову.

— Я родился слабым, болезненным. Родовая травма, ортопедические приспособления, какие‑то железки, гимнастика… У меня есть сестра‑близнец, Софья. Она полная противоположность. Здоровая, сильная, активная. Лидер с рождения. Меня буквально вытаскивали щипцами следом за ней. Где‑то там акушерка накосячила, её потом уволили, но мне от этого легче не стало. Долго не мог нормально ходить, хромота осталась и сейчас.

Он чуть придвинул к себе стакан, но так и не отпил.

— В нашей паре лидером была Софья. Ей сходило с рук почти всё. Она нарушала запреты, и отец ей прощал: «Она же девочка». Меня он дрессировал иначе. Требования — жёстче, наказания — хуже. И вот вырастает такой мальчик, который привык, что он слабее, хуже, виноват по умолчанию. Я не скажу, что сидел и мечтал, чтобы меня били. Но где‑то в теле уже записалось: боль и унижение — это привычный язык, на нём с тобой разговаривает мир.

Он чуть наклонил голову, всматриваясь в чей‑то крайний ряд.

—Отец застал меня в сапогах…, я уже говорил. После этого был жуткий разговор про «позор семьи», про «будешь в дурке колоться». Я тогда впервые по‑настоящему испугался. Не своих желаний — его реакции. Вместо того, чтобы признать: да, мне это нравится, я начал прятать это от всех. От отца, от сестры, от будущей жены. От самого себя.

Он откинулся на спинку стула.

— Жену мне действительно нашли. Добрую, терпеливую. Мы поженились. Свадьба шикарная, тосты. Все были счастливы: «Вот, у Жени жена, значит, всё в порядке». А я в первую брачную ночь думал не о том, как её раздеть, а о том, как спрятать в шкаф сапоги, чтобы она их не нашла.

Он посмотрел куда‑то поверх голов.

— В какой‑то момент я понял, что всё, что связано с реальной близостью, вызывает у меня тревогу. Ласка, нежность, «правильный» секс… Я напрягался, как будто меня сейчас будут экзаменовать. Но стоило появиться боли, унижению или хотя бы угрозе наказания — и всё становилось ясно. «Вот оно, родное».

Он сделал паузу, позволив словам осесть.

— Я дошёл до психотерапевта не потому, что вдруг почувствовал себя плохим. А потому что жизнь вокруг начала сыпаться. Партнёр по бизнесу откровенно пользовался моей мягкостью, жена грозила разводом: у нас давно не было близости. Я чувствовал, что меня отовсюду выжимают и где‑то внутри назревает взрыв.

Он улыбнулся, вспоминая.

— Психолог у меня была… очень правильная. Ровный голос, аккуратные формулировки. Сидела, смотрела на меня и говорила вещи вроде: «Присутствие сильной сестры‑близнеца обострило конфликты бисексуальности и усилило женскую идентификацию…» — он чуть изменил голос, имитируя спокойный тон. — «…тем самым усилив тревогу по поводу кастрации. Вспышки перверсной деятельности спровоцированы тяжёлым чувством вины, возникшим в результате множества тщетных попыток противостоять давлению и желанию превзойти вашего властного отца и сильную сестру…» И так далее.

Несколько студентов невольно улыбнулись. Илья молчал, давая ему продолжать.

— Я сидел, кивал и думал: «Ну да, всё логично. Очень красиво сказано». И одновременно замечал, как где‑то на краю сознания у меня возникает другая картинка. Та же женщина‑психолог, только не в строгой блузке, а в кожаном обтягивающем костюме и лакированных ботильонах. И она не объясняет мне мои конфликты, а берёт в руки ремень.

«Иногда самые правильные слова становятся просто дорогой упаковкой для старых сценариев», —подумал я, слушая его рассказ.

Евгений чуть опустил голову, как будто извиняясь.

— Понимаете, пока она говорила мне про вину и кастрацию, я уже видел, как ремень скользит в ее руке. И с какого‑то момента мне стало всё равно, о чём она говорит. Я пришёл, чтобы разобраться с тем, что партнёр по бизнесу меня обманывает и жена не хочет жить со мной. А ушёл с новой, очень подробной фантазией о том, как меня бьют.

Он развёл руками.

— Это и есть то, что я называю самобичеванием. Я мог бы всю жизнь искать в этом глубинные смыслы: отца, сестру, травму при родах. И да, они там есть. Но есть и простая, телесная правда: в какой‑то момент боль стала для меня самым понятным языком мира. На нём со мной разговаривали с детства. И я выучил этот язык лучше остальных.

Он поднял голову и посмотрел прямо в аудиторию.

— Я не стою перед вами как «исправившийся» или как человек, который от всего этого избавился. Нет. Я по‑прежнему надеваю сапоги. По‑прежнему могу возбудиться от мысли, что меня поставят на колени. Разница в том, что я перестал делать вид, будто этого во мне нет. И перестал врать себе, что это «просто игра».

Он на секунду замолчал.

— Когда мне впервые сказали слово «парафилия», я обиделся. Сейчас я понимаю, что мне обидно было не за себя, а за то, как легко люди прячут под этим словом всё, от чего им страшно. Мне хотелось бы, чтобы вы — он кивнул в сторону аудитории — когда будете работать с такими, как я, помнили: перед вами не «извращенец». Перед вами человек, который нашёл очень кривой, но свой способ вынести то, что с ним происходило. И если вы будете видеть только сапоги, вы упустите всё остальное.

Он откинулся на спинку стула, как будто закончил.

— Всё, — сказал Евгений. — Можете спрашивать.

Но по тому, как он начал сжимать горлышко бутылки и избегать взглядов, я понял: с вопросами он не справится. Пора его отпускать. Моя задача не навредить им. Эти люди и без нас живут на пределе кожи.

— Вопросы — в следующий раз, — остановил я нарастающий гул в аудитории. — Разбор кейса после перерыва.

Я видел по лицам студентов, как в них борются любопытство, отторжение, сочувствие. Видел и то, как некоторые опускают глаза — не потому, что им стыдно за Евгения, …а потому что где‑то внутри у каждого шевельнулись свои, очень личные «сапоги». Кто‑то просто ещё не придумал для них красивое объяснение.

Я закрыл папку с надписью: «Кейс. Евгений» и отметил про себя: «Триггеры: боль, унижение, женская обувь, голос отца, сестра‑лидер».

Я подошел к большому окну и поймал себя на том, что вспоминаю, как Евгений описывал ощущения: легкий удар, «ай» в теле, ощущение лаковой кожи под пальцами. И где‑то глубоко, совсем неслышно шевельнулось знакомое: ««Интересно. Почему я так отчётливо это представил?». Побочный эффект эмпатии, — автоматически подсказывает профессиональная часть. Остальное молчит.