Кабрал: Значит, каждую ночь вы обязаны были проверять все замки. Не только двери, но и окна. Это ваша прямая ответственность. Вы действительно делали это?
Отец Рафаэль: Разумеется… разумеется, я всегда заставляю всех делать это. Возможно, сестра Люсия… полагала, что все уже заперто. Она часто уставала к вечеру… и могла… (он запнулся), могла не заметить, что какой-то засов не до конца защелкнут.
Кабрал: Насколько мне известно, в ту ночь черный вход не был заперт!
Отец Рафаэль: Я не помню, я не знаю, кто запирал или не запирал дверь. Просто это единственное объяснение, какое приходит мне в голову.
Кабрал: А сестры… Может, сестра Люсия, случайно, не говорила, что кто-то ошивается около монастыря или что видела какого-нибудь подозрительного типа? Припомните, пожалуйста: любая мелочь может оказаться зацепкой. Может, она заметила на улице чужую машину. Может, что-то или кто-то ее пугал.
Отец Рафаэль: Нет, ничего такого сестра Люсия не говорила.
Кабрал: А она вообще стала бы вам рассказывать о подобных вещах?
Отец Рафаэль: Конечно. Все сестры мне рассказывают о церковных вопросах. Несколько недель назад до исчезновения Диего послышался какой-то шум около черного входа — так сестра Патрисия тут же хотела звонить в полицию.
Кабрал: И?
Отец Рафаэль: Оказалось, что это водитель грузовика, который привез нам провизию.
Кабрал: Расскажите о сестре Люсии поподробнее. Нам каждая мелочь может пригодиться. Например, кто ее родители, какой у нее был характер, были ли у нее враги или быть может она кого-нибудь боялась?
Отец Рафаэль (глухо, как по бумажке): Она родилась в Табаско. Отца не знала, а мать боролась с раком груди. У нее было два брата, оба старшие.
Кабрал: Вы сказали — «было»?
Отец Рафаэль: потому что они умерли. Один — от наркотической передозировки, второй — в бандитской перестрелке. Сестра Люсия тоже была грешна. Это все, что знаю. Я не давал себе труда расспрашивать ее о прежней жизни, кто она такая или откуда, — для меня это не имело важности. Я не интересуюсь, ни как люди жили, ни что они делали раньше. Для меня как для верующего важно знать: болен ли человек или здоров, счастлив или несчастлив. Если б я знал больше о людях — может быть, волей-неволей я начал бы их осуждать. Я ведь тоже человек. Но я не хочу ничего знать, знать о бывших деяниях, моя цель проста и ясна: я хочу помогать людям не расставаться с жизнью, а видеть в ней смысл.
Меланхоличный голос отца Рафаэля на последнем слове оборвался. Запись продолжала идти, но в течение нескольких секунд в динамике сохранялась немая тишина. Ни Кабрал, ни я не прерывали паузу.
Кабрал: Вы помогали матери сестры Люсии финансово?
Отец Рафаэль: Да.
Кабрал: Вы помните сумму?
Отец Рафаэль: Помню. Девятьсот тысяч на лечение.
Кабрал: Это существенная сумма. Откуда у вас такие средства? Я понимаю, что вопрос затрагивает личные обстоятельства, но в рамках расследования мы обязаны его задать.
Отец Рафаэль: Наследство. Моя семья была обеспеченной. В прежние годы я владел несколькими ресторанами. Жил без излишеств, а часть доходов сохранял.
Затем Кабрал перешел к вопросам о кровавых следах на стенах и о совпадении обнаруженной крови с кровью отца Рафаэля. Священник отвечал тяжело, с долгими паузами, снова и снова возвращаясь к одним и тем же подробностям. Он твердил, что является донором и что кто-то намеренно пытается его подставить. Говорил, что случившееся разрушило установленный порядок и стало ударом по всему монастырю. Его голос постепенно заполнил кабинет, вытеснив все посторонние звуки и оставив только поток признаний. Он говорил о монахинях, о детях, жаловался, снова и снова сбивался, плакал и причитал, не в силах остановиться.
На этом пленка оборвалась. Кабрал нажал кнопку перемотки и сказал:
— После допроса мы отвезли священника куда следует и составили протокол.
Я машинально кивнул. Было уже четыре часа дня. Меня мутило.
— Чего молчишь? — зевнул Кабрал. — Я же говорил: этот святоша не так прост. Распинался бы до Второго пришествия, если б я ему позволил. Попомни мое слово, этот человек — скользкий тип. О мальчике до сих пор ни слуху, ни духу, бедная монашка подозрительно быстро умерла, а он все пьесы разыгрывает. У меня это просто в голове не укладывается.
Я стал массировать виски. Голова гудела, спина взмокла. Больше всего на свете хотелось забыться и уснуть. Однако я сказал:
— Он не виновен.
***
Они хотели выкормить меня — подкидыша, кукушонка, испорченного, никому не нужного в этом адском мире, в адском гнизде. Адский приют. Со своими пустоголовыми, изнеженными, до фанатизма уверенными святошами, убежденными, что с бедными детками непременно все станет благополучно, стоит лишь прочитать правильную книгу, выслушать правильные проповеди отца Рафаэля и проглотить долбаные правильные травки, превращающие нас в бесчувственных овощей.
Отец Рафаэль. Ты всегда проповедовал мир, справедливость и гармонию. Отец Рафаэль. В действительности ты старался полюбить меня. Но природу не перекроить, и ты понимал: генетически поврежденную плоть и кровь ни заботой, ни милосердием не исправить. Когда я говорил другим людям — тем, что копаются в мозгах, — о том, что творится у меня внутри, я видел боль и ненависть на их лицах и любовь с пониманием — на твоем. Эти психи… психиатры пугались меня и пугали меня. После этого ты перестал водить меня к ним. Аутизм. Эти слова ранили тебя — человека, которого я, вопреки всему, любил и уважал.
Сестра Патрисия — добрая, кроткая, нежная, гнусная самодовольная лицемерка, проливавшая крокодильи слезы над моим исчезновением. Когда меня нашли мертвым, она медленно кивала с влажными глазами и говорила, что, вероятно, не перенесет моей гибели. Это чудовище — садюга — впервые ударило меня в ту ночь, когда я описался во сне. Во мне оборвалось что-то окончательно: сестра Патрисия била меня и не могла остановиться. Я был маленьким мальчиком. Я не умел драться. Не умел отвечать кулаками, силой, давать сдачи обидчику. Я подставлял щеку — правую и левую, левую и правую. А сестра Патрисия била беспомощного ребенка вновь и вновь. И я не понимал, за что. Я всего лишь описался. Сестра Патрисия изувечила мою душу. Отняла меня у меня. Бесноватая.
Потом между нами встала женщина, которую я называл сестрой Люсией. Ее голос прозвучал твердо и уверенно в стенах приюта. Тогда я, вдохновленный ее решимостью, произнес отчетливо, что расскажу правду всем. А сестра Люсия ее подтвердит.
Теперь меня несут в гробу под бой церковного колокола, и земля шуршит под ногами тех, кто провожает меня в мой последний путь. Вокруг плач и всхлипы. Даже у сеньора детектива глаза полны влаги. Он так хотел найти меня и спасти. Но теперь мне уже никто не поможет.
На моем надгробии не будет ничего, кроме дат рождения и смерти. Возможно, начертят обычное пожелание покоя или еще одну заученную фразу. Возможно, причина в том, что камень слишком тесен для длинных слов.
Мой убийца чует полицейского и страшится его присутствия. Мой убийца — человек, которого никто не видел и имени которого никто не знает. Он невидимый кукловод, тщательно заметающий следы. Он чистыми руками совершил зверское убийство человека и не испытывает ни капли раскаяния.
***
Думаю, на строительство гасиенды Марии Могуэль ушли огромные суммы, тщательные расчеты лучших архитекторов страны, огромные пространства земли и, разумеется, чувство вкуса. По моему мнению, чувство это у владельцы было развито не просто сильно, а с вызывающей демонстративностью — многоимущим трудно попасть в Царствие небесное, потому что их рай уже существует здесь, на земле, и ничем их не удивить. Вилла производила впечатление архитектурного вызова ренессансу и барокко, нарочито демонстрируя классовое неравенство в стране; массивное строение возвышалось над округой как манифест богатства и власти, открыто игнорируя тех, кому подобное недоступно по рождению. Когда я ступил на подъездную дорожку, пролегающую через обширный, ухоженный до миллиметра сад с декоративными кустами и статуями, чувство собственной ничтожности навалилось на меня без предупреждения. Гараж, рассчитанный на несколько машин, безупречный бассейн, породистые собаки, придающие и бегающие, заходившиеся сумасшедшим лаем, с распахнутыми пастями, несущие службу на периметре территории, — все это складывалось в единую систему знаков, говорящих на языке денег. Я взошел по широким ступеням крыльца с колоннами и нажал на кнопку звонка, внутренне ожидая появления услужливой дамы из телесериала «Богатые тоже плачут».
— Добрый день, — пропел тонкий голос.
Мария Могуэль предстала передо мной в образе дивы, — судя по внешности: наполовину немки и наполовину мексиканки, — созданной для европейских глянцевых изданий. Тот облик, который я прежде видел лишь на экране после бессонных ночей, теперь стоял передо мной во всей красе, скрывая сокровенные тайны ее души. Белозубая улыбка, прическа как у куклы Барби, сочное, тренированное тело представительницы высшего света, одетое в роскошные наряды известной марки. Грудь, при всей вероятности после вмешательства хирургов, сохранила разумные пропорции, однако губы стали местом, где чувство меры дало сбой.
— Меня зовут Рамон Хименес…
— Входите! — произнесла она, продолжая демонстрировать улыбку, придавая взгляду наигранную приветливость с помощью больших голубых глаз.
— И вы даже не спросите кто я?
— Явно не следователь из отдела по борьбе с экономическими преступлениями.
— Хуже. Я — следователь из отдела убийств.
— Знаю, охрана доложила.
— Что я из отдела убийств? Странно, но я им этого не говорил…
— Проходите.
Я вошел в просторную прихожую и едва не врезался в безобразную фигуру собаки ксолоитцкуинтли, вырезанную из цельного массива дерева. Изваяние поднималось почти до моей груди, подавляло размерами и занимало главное место в помещении. В его грубых тяжелых линиях угадывался нарочито подчеркнутый знак национальной традиции, превращенный в дорогой декоративный жест, выставленный напоказ так же демонстративно, как и все в этом доме.
— Резьба по чертежам Хавьера Марина как подарок ко дню рождения, — сказала хозяйка гасиенды. — Хавьер — друг семьи.
— Да уж, видно, ваш друг Хавьер расстарался… такое творение! — Я протянул ей фотографию. — Я бы хотел, чтобы вы взглянули вот на это.
По мере того как Мария изучала фото, на лице ее проступало непонимание.
— Я должна знать этого мальчика?
— Не знаю, просто интересуюсь, — я пожал плечами.
— Могу позвать домработниц или кого-то из охраны, спросите у них. Хотя… Погодите, — женщина вскинула глаза. — Если не ошибаюсь, мальчик одет в форму. Может же он быть воспитанником приюта святой Долорес?
— Бинго. Тот приют, которому вы вызвались помогать.
— С ребенком что-то случилось?
Я несколько повременил с ответом, желая определить по выражению ее лица, действительно ли она хочет это знать. Вроде бы удивление было вполне искренним.
— Сегодня мы нашли его убитым.
Я видел, как на лице Марии Могуэль со скоростью цепной реакции вслед за мыслями, догадками и предположениями промелькнула вся гамма чувств, характерная для мыльных опер. Сначала ужас, затем замешательство и наконец сочувствие. Потом одна из идей, поначалу с легкостью отвергнутая как неправдоподобная, снова вернулась и постепенно стала превращаться в ужасную догадку. В конце концов лицо женщины приняло непроницаемое выражение; единственное, что на нем можно было прочесть: «Вы не находите, что я просто жертвую свои денежки сиротинцу, с какой такой радости меня должны касаться то, что там происходит?»
— Сеньора Могуэль, где вы были тринадцатого октября?
Мария Могуэль попыталась изобразить на лице высокомерную улыбку. Что-то на подобие: Пощадите меня! Зачем вы так жестоки, что взваливаете на меня тяжкое обвинение? Однако губы явно отказывались повиноваться. Она ограничилась тем, что процедила:
— Не помню. Я занятой человек, а вы меня спрашиваете о том, что было почти месяц назад. Но, если хотите знать, с девяти утра каждый день, не считая отъездов заграницу, я нахожусь в главном офисе. В пять я обычно освобождаюсь, около половины шестого водитель привозит меня домой.
Я пытался уловить хоть что-то: изменение размера зрачков, выступивший на лбу пот или красные пятна на лице — явные признаки повышенного пульса. Но тщетно.
— И чем же вы занимаетесь с девяти до пяти?
— Руковожу сетью частных медицинских клиник по Южной Америке, развиваю сеть лабораторий в Германии, занимаюсь гостиничным бизнесом в Мексике и на Канарах.
— Похоже, клиники и лаборатории развиваются очень неплохо, да и гостиничный бизнес тоже.
— Наши представительства развиваются, потому что люди сейчас выбирают здоровье и отдых. Клиенты платят нам деньги, а мы их тщательно обследуем, при необходимости лечим и высылаем отдыхать в Испанию. Да, кстати. Я могу дать вам адрес моего офиса. Подъедите к моему секретарю, он проверит календарь и точно вам скажет, где я была и что делала…
— Тринадцатого октября?
— Да, тринадцатого октября.
Я видел, как она нахмурилась, не в силах скрыть беспокойство относительно моих намерений. Прошло десять нескончаемых секунд, и она не выдержала:
— Вспомнила! В тот день вечером я встречалась с представителем духовенства монастыря святой Долорес. Мы обсуждали фандрайзинг, говорили о том, что сиротам этого монастыря нужны не только средства для существования, но и качественное медицинское обслуживание, которое моя фирма готова предоставить бесплатно.
Она не спеша вынула из волос тонкую золотую заколку, и тяжелая волна распущенных прядей спала ей на плечи. В этот миг меня внезапно кольнула мысль, до той секунды упрямо ускользавшая от сознания: с ее лицом было что-то сделано. Почти безупречно — но сделано. Черты казались подшитыми до миллиметра, лишенными естественной асимметрии, живой погрешности, придающей человеческому облику неповторимость. Передо мной была мордашка, перекроенная до геометрического совершенства. Я всматривался и не мог определить возраст этой женщины: время на ее лице будто стерлось. Лишь тонкая жила на шее, напряженно вздымавшаяся в такт пульсу, выдавала внутреннее беспокойство живой плоти под безупречной оболочкой.
На лестнице ведущей на второй этаж послышались быстрые шаги. В коридор вышла домработница Марии — Роза, — как раз тогда, когда я планировал задать еще несколько вопросов хозяйке. По тому, как Роза поджала губы, я понял, что ее сообщение не обрадует сеньору и она об этом знает. После долгой тяжелой паузы, скромного приветствия в мою сторону, Роза произнесла:
— Звонила сеньора Ракель из Мюнхена. Просила, чтобы вы перезвонили ей.
— Прошу прощения, сеньор детектив, я вынуждена идти. Могу ли я вам еще чем-нибудь помочь?
Предъявлять кому-либо — да еще в присутствии посторонних — факты, возможно его компрометирующие, не имея даже тени четко сформулированных подозрений на его счет, было, мягко говоря, малоэффективно. Во-вторых, все это никак нельзя назвать честной игрой.
— Нет, спасибо, у меня пока все, — сказал я.
— Если у вас возникнут какие-то вопросы — мой секретарь даст вам номер моего адвоката, на будущее — ведите общение с ним.
— На будущее, если мне понадобиться что-то узнать, я свяжусь именно с вами.
Мне ничего не оставалось, кроме как, взяв фотографию Диего, покинуть замок, унося с собой несомненно адресованную мне плохо скрытую ироническую улыбку сеньоры с надутыми, в прямом смысле слова, губами.
Примерно через полчаса я был уже на рабочем месте.
Старая профессиональная привычка, взявшая свое русло еще на факультете права, не отпускала меня: в кабинете все стены от пола до потолка были увешаны фотографиями, записками с фамилиями, адресами, номерами телефонов, фрагментами протоколов, обрывками допросов — путеводными нитями, которые, будучи охвачены единым взглядом, порой внезапно складывались в узор скрытых взаимосвязей или же пробуждали в глубинах подсознания тайную догадку, что ускользает от холодной логики. Мне, впрочем, этот дар пока почти не был доступен: я с трудом умел читать между строк и потому вполне допускал, что кто-нибудь назовет меня кем угодно — неуклюжим, медлительным, наивным, — только не высококлассным следователем.
И все же сама последовательность событий, если позволить ей пройти через разум без спешки и самообмана, выглядела зловещей. Представим себе: бесследно исчезает ребенок, полиция мечется, проверяет границы, прочесывает улицы, заглядывает в подвалы и чердаки — и не находит ничего. Затем внезапно от сердечного приступа умирает молодая женщина, связанная с этим ребенком. Потом, точно по заранее написанному сценарию, из Ватикана возвращается проводник монастыря и приюта — человек, призванный быть опорой, нравственным стержнем, носителем истины. А следом за ним, почти как вызов здравому смыслу, возникает странная женщина-филантроп, уверенно ориентирующаяся в недрах медицинского мира, безупречно вежливая, подчеркнуто богатая и пугающе непроницаемая. Я тяжело рухнул в кресло с высокой спинкой, позволив телу на краткий миг утонуть в комфорте. Но покой не пришел. Внутри что-то толкнуло меня, почти болезненно, и я рывком поднялся. Медленно приближаясь к стене, сплошь покрытой фотографиями и бумажными следами чужих судеб, я вперил в нее взгляд.
Выдержка моя была на пределе. Я не решался раскрыть рот, чтобы не сорваться на визг или не разрыдаться при Рауле Кабрале, входящим почему-то без стука в мой кабинет.
Кабрал стал возле меня и перевел дух.
— Неужели тебе больше нечем заняться, кроме как пялиться в эти фотографии? — бросил он с плохо скрытым раздражением. — Проблемы у нас более чем реальные. И если уж мы напарники, то обязаны их решать, а не предаваться созерцанию. Я сейчас, между прочим, прокручиваю в голове худший из возможных сценариев — чтобы быть готовым к предупреждению нового преступления.
Я мрачно молчал.
— А по-твоему, чем я занят? — наконец ответил я, тщательно удерживая голос в равновесии, чтобы он не выдал внутреннего напряжения.
Кабрал чуть прищурился.
— Рамон… Наша работа… Это как в футболе: если начинаешь проигрывать или психовать — голы в твои ворота полетят как бешенные. Нужно взять себя в руки, сосредоточиться на каждой передаче мяча и не выпускать его из поля зрения ни на секунду.
Его извечные аналогии с футболом, в который Рауль играл в свободное от закона и порядка время, всякий раз напрягали. Сейчас — особенно остро.
— Я, коллега, всегда думаю, прежде чем действовать, — процедил я, не скрывая раздражения. — И в наставниках не нуждаюсь. А голы, чтоб ты знал, я не пропускаю.
О проекте
О подписке
Другие проекты
