Москва, Пречистенка, особняк князей Шуйских. Утро следующего дня.
В особняке на Пречистенке пахло воском и валерьянкой. Запах въелся в тяжёлые портьеры, в дубовые панели кабинета, в кружевные салфетки на столах — так въедается болезнь в тело, когда уже не ждёшь исцеления. Княгиня Шуйская, мать Лизы, болела третий год. Врачи говорили — сердце. Лизе казалось, что сердце ни при чём. Просто мать устала жить в доме, где всё напоминает об отце, ушедшем к другой, младше, звонче, и теперь делящем состояние между законной семьёй и той, новой.
— Лизанька, ты опять не спала, — княгиня сидела в кресле у окна, укутанная в индийскую шаль, и смотрела на улицу, где мокли под дождём редкие прохожие. — Глаза красные.
— Спала, маменька, — соврала Лиза, поправляя кружевной воротник. У трюмо, вдевая серьгу, стояла. Руки чуть дрожали — от выпитых на ночь капель, которыми лечили мать, а Лиза пила тайком, чтобы уснуть.
В зеркале видела то, что видела всегда: слишком острое лицо для девушки, слишком тёмные глаза, слишком резкая складка у губ. И родинка. Вот, над верхней губой справа. В пансионе подруги говорили, что это пикантно, а одна статная дама советовала припудривать. Лиза не припудривала. Родинка была маленькой войной против правил.
— Сегодня придёт Виктор Павлович, — сказала мать, не оборачиваясь. — Будешь добра с ним, Лиза. Он хорошая партия.
Лиза промолчала. Вдела вторую серьгу — подарок отца на прошлое Рождество, когда ещё заезжал с поздравлениями. Камни красивые, но холодные. Как всё, что отец дарил в последние годы.
— Маменька, он мне не нравится, — сказала тихо.
Княгиня резко повернулась. Шаль сползла с плеча, открыв ключицу — острую, как у птицы.
— А кто тебе нравится? — голос матери стал жёстким, почти чужим. — Конторщики с фабрики? Эти, с маслеными глазами, что на тебя пялятся, когда мы едем с визитами? Или, может быть, тот босяк, на которого ты вчера смотрела в трактире?
Лиза вспыхнула.
— Не смотрела на него. Мне... мне стало дурно от духоты.
— Не лги мне, — мать поднялась, запахивая шаль. — Я тебя вырастила, я знаю каждый твой взгляд. Смотрела на этого мужика так, будто он не быдло с фабрики, а принц из романа. Позор!
В дверь постучали. Вошла горничная, склонила голову.
— Барыня, барышня. Господин Корсаков прибыли. В гостиной дожидаются.
Княгиня выдохнула, одёрнула платье, мгновенно превратившись из разгневанной матери в великосветскую даму.
— Иди умойся, — бросила Лизе. — И улыбайся. Поняла? Улыбайся.
В гостиной натоплено, как в оранжерее. Виктор Павлович Корсаков стоял у камина, грел руки, спину держал идеально прямо. Мундир сидел на Корсакове так, будто пришили к телу. Ни единой морщинки, ни единого волоска не на месте. Волосы расчёсаны на прямой пробор, усы завиты колечками, от воротничка пахнет одеколоном — тем самым, который нравится всем женщинам и не нравился мужчинам, ибо цена кусала.
Увидев Лизу, улыбнулся. Улыбка безупречна: ровно столько тепла, сколько положено жениху, ровно столько сдержанности, сколько требует приличие.
— Княжна, — шагнул навстречу, взял руку, задержал в своей на секунду дольше, чем следовало. — Вы сегодня божественны. Эта бледность... она придаёт вам вид мадонны.
— Спасибо, Виктор Павлович, — Лиза высвободила руку и села в кресло, подальше от камина. — Чем обязаны столь раннему визиту?
Корсаков рассмеялся. Легко, приятно.
— Соскучился. Разве этого недостаточно? — Прошёлся по гостиной, разглядывая картины. Остановился у портрета князя Шуйского, отца Лизы. — Батюшка ваш пишет? Я слышал, теперь в Петербурге часто бывает.
— Пишет, — сухо ответила Лиза. — Получили письмо на прошлой неделе.
Не добавила, что письмо было коротким, холодным и конверт пах чужими духами. Корсаков и сам знал. Знал всё, что творится в их доме, знал, что князь почти разорён, что приданое Лизы тает на глазах, и что мать больна не столько сердцем, сколько стыдом. Знал всё. Потому и женился.
— Лиза, — вдруг перестал улыбаться, подошёл ближе, сел напротив, взял за руку уже по-настоящему, не отпуская. — Хочу говорить серьёзно.
Она молчала.
— Прошу вашей руки не первый месяц. Вы медлите. Понимаю: вы молоды, ждали чего-то иного, может быть, романтического. Но поймите: я люблю вас. Я дам вам всё. Дом, положение, защиту. Ваша матушка... — понизил голос, — ваша матушка не вечна. Кто позаботится о вас, когда её не станет? Отец?
Лиза дёрнулась, но Корсаков не отпустил руку.
— Простите мою прямоту, но я солдат. Говорю как есть. Мне нужны вы. Нужна ваша красота, ваш ум, ваша... порода. — Усмехнулся. — А вам нужен я. Потому что без меня пропадёте в этом мире. Он жесток к одиноким женщинам, даже с титулом.
Лиза смотрела на руки Корсакова. Длинные, холёные пальцы, чистая кожа, на мизинце — перстень с печаткой. Красивые руки. Мёртвые.
— Подумаю, — сказала, наконец выдёргивая ладонь. — Дайте время.
Корсаков встал, поклонился.
— Время — единственное, чего у нас нет, княжна. Но подожду. Ещё немного.
У двери обернулся.
— Кстати, вчера был в театре. Видел там вашего батюшку. С супругой. — Сделал ударение на последнем слове. — Она молода, свежа. И, кажется, беременна.
Вышел, оставив Лизу одну в натопленной гостиной, где пахло воском, валерьянкой и одеколоном Корсакова, который теперь казался запахом ловушки.
В тот же вечер, когда особняк погрузился в сон, Лиза сидела в своей комнате и смотрела на портрет матери в молодости. Такая же родинка над губой. Такая же тоска в глазах.
— Ты тоже думала, что выбора нет? — шепотом спросила. — Тоже вышла за того, за кого велели?
Портрет молчал.
Встала, подошла к окну. Дождь кончился, лужи блестели под фонарями. Где-то там, за Пречистенкой, за Рогожской заставой, в грязи и вони, жили другие люди. Не знали, что такое лавровишневые капли, не знали, что такое выбирать между долгом и смертью от скуки. Просто жили. Дрались. Любили.
Вспомнила вчерашний день. Трактир. Душный, прокуренный зал, куда пошла с благотворительным обществом — раздавать рабочим брошюры о трезвости. Чувствовала себя дурой в этом чистом платье среди прожжённых мужиков. А потом началась драка.
И вышел он. Высокий, широкоплечий, в простой поддёвке. Не кричал, не размахивал руками. Просто встал между дерущимися, и те замерли. Как будто не человек, а стена.
Разнял их, кого-то поднял с пола, вытер кровь рукавом. Руки страшные — сбитые, кривые, как корни дерева. Но когда поднял того парня, лицо спокойное, почти ласковое. Не бил лежачих. Это все видели.
А потом он посмотрел на неё.
Всего на секунду. Стояла в углу, прижимая к груди дурацкие брошюры, и он взглянул. Светлые, выцветшие глаза. И белый шрам на шее, уходящий под ворот.
Тогда отвернулась, засмущалась. А сейчас, глядя в ночное окно, вдруг поняла: помнит каждую черту его лица.
— Господи, — прошептала Лиза. — Да что же это со мной?
За стеной закашляла мать. Лавровишневые капли стояли на столике. Завтра приедет портной снимать мерки для приданого. Послезавтра Корсаков придёт снова. И так будет всегда.
А где-то на Вороньей улице, в каморке, пропахшей махоркой, Демьян Кремень сидел при свече и смотрел на записку с тремя словами: «В субботу. Сокольники». Думал о долге. О том, что Корсаков — гад, но слово надо держать. О том, что трое в переулке — только цветочки.
И о том, что женщина, которую вчера видел в трактире, пахла не духами, а чем-то совсем другим. Чем-то, отчего у него, видавшего виды босяка, защемило под ложечкой.
Затушил свечу пальцами — без боли, кожа давно не чувствовала ожогов — и лёг на топчан. За стеной храпел Савелий. Где-то далеко, на Пречистенке, часы пробили полночь.
Две жизни. Два берега одной реки, которой никогда не соединиться.
Суббота. Сокольническая роща. Народное гулянье.
Демьян пришёл засветло.
Не любил суеты, не любил толпы, но сегодняшний день особый. Старый долг висел на шее тяжелее любого ярма, и чем ближе подходил срок расплаты, тем сильнее давило под ложечкой. Не страх — давно разучился бояться. Чутьё. Звериное чутьё, не раз спасавшее жизнь, сейчас скребло когтями по нутру: не ходи. Не связывайся. Уйди.
Но Демьян шёл.
Сокольники в субботу гудели ульем. Карусели, балаганы, палатки с пряниками и сбитнем. Господа в котелках и модных пальто мешались с фабричными в картузах, мастеровые в жилетках — с торговками в ярких платках. Где-то играла шарманка, где-то рычал медведь, которого цыган водил на цепи. Пахло жареными пирожками, конским навозом и осенней прелью.
Демьян пробирался сквозь толпу легко, будто плыл. Люди расступались сами — не потому что узнавали, а потому что от него исходила та особая сила, которую чувствуют даже пьяные. Кепку надвинул низко, поддёвку застегнул на все пуговицы, руки держал в карманах. Кривой палец правой руки ныл к перемене погоды — верная примета, что к вечеру зарядит дождь.
Вышел к беседке у пруда, где было условлено. Беседка стояла пустая, только голуби копошились под крышей. Сел на скамью, достал кисет, свернул цигарку. Ждать умел.
Ждать пришлось недолго.
Корсаков появился со стороны главной аллеи. Не один — под руку с дамой. Демьян замер, не донеся цигарку до губ. Узнал её сразу. Та самая барышня из трактира. Та, что смотрела на него тогда огромными тёмными глазами, прижимая к груди дурацкие брошюры.
Сегодня в светлом платье, в шляпке с вуалью, выглядела как сошедшая с открытки. Родинка над губой — разглядел даже сквозь вуаль — темнела дерзкой точкой на идеальном лице.
— А, Кремень! — Корсаков улыбался той самой улыбкой — ровно столько тепла, чтобы не спугнуть, ровно столько холода, чтобы тот, кто знает, понял: это игра. — Рад, что пришёл. Познакомься: княжна Шуйская, моя невеста.
Демьян поднялся. Не знал, куда деть руки. Сначала сунул обратно в карманы, потом вынул — неловко, по-медвежьи. Княжна смотрела на него, и в глазах её было что-то такое, от чего во рту пересохло.
— Мы... виделись, — тихо сказала Лиза. — В трактире. На прошлой неделе.
— Виделись, — ответил Демьян. Голос прозвучал хрипло, будто неделю не пил.
Корсаков перевёл взгляд с одного на другого. Улыбка стала чуть шире, чуть жёстче.
— Вот как? Мир тесен. Ну, Кремень, отойдём, потолкуем о деле. Княжна, позволите оставить вас на минуту? Посмотрите пока на лебедей. Прелесть, правда?
Взял Демьяна под локоть и повёл к воде, подальше от лишних ушей. Пальцы у Корсакова цепкие, как клешни рака, и Демьяну стоило усилий не стряхнуть их.
— Дело простое, — заговорил Корсаков, когда отошли на достаточное расстояние. — В воскресенье, через неделю, бой в Марьиной роще. Стенка на стенку. С твоей стороны — десяток лучших ребят. С той стороны — артель купца Сытина. Ставки большие. Очень большие.
— Не нанимаюсь, — глухо сказал Демьян. — Сам по себе.
— Знаю. Но ты мне должен.
Демьян промолчал. Смотрел на воду, где плавали лебеди — белые, важные, как господа на гулянье.
— Ты должен выиграть, — продолжал Корсаков. — Но не просто выиграть. Сделать это красиво. Чтобы все видели: Кремень в ударе. Чтобы ставки на твою артель взлетели до небес. А потом... — понизил голос, — потом будет ещё один бой. Через месяц. И там ты должен проиграть.
Демьян резко повернул голову.
— Проиграть?
— Именно. Я поставлю на твоего противника кучу денег. Мы оба заработаем. Ты получишь свою долю и будешь свободен. Долг закроем. Идёт?
Демьян смотрел в упор. Светлые глаза Кремня в сумерках казались почти белыми, как у волка.
— А люди? — спросил. — Мои ребята, что выйдут со мной? Тоже должны проиграть? Получить по мордам ради твоего кармана?
— Люди? — Корсаков удивился искренне. — Какие люди? Это быдло, Кремень. Для того и создано, чтобы богатым было на что смотреть и на что ставить. Ты сам из них, должен понимать.
— Я из них, — медленно проговорил Демьян. — Потому и понимаю.
Повисла пауза. Где-то вдали грянул духовой оркестр — весело, беззаботно. Лебеди лениво гребли лапами.
— Отказываешься? — Голос Корсакова стал тихим, вкрадчивым. — Помни, Кремень: я тебя из тюрьмы вытащил. От Сибири спас. Ты мой должник. Или забыл, чем пахнет пересыльная?
— Не забыл, — Демьян отвернулся к воде. — Приду. Сделаю, как велено. Но проигрывать не буду. Выиграю первый бой, а там видно будет. И запомни, барин: за моих ребят я кому хочешь морду сворочу.
Развернулся и пошёл прочь, даже не взглянув на Корсакова. Проходя мимо беседки, где стояла княжна, на секунду замедлил шаг. Лиза смотрела на него — и в глазах её не жалость, нет. Что-то другое. Живое, горячее, чего Демьян не видел в женщинах своего круга.
— Княжна, — сказал, останавливаясь. Сам не зная зачем. Слова вырвались против воли. — Не дело вам здесь. Холодно. И... не место.
Она улыбнулась — чуть заметно, одними уголками губ. Родинка дрогнула.
— А вам, Демьян... простите, не знаю отчества... вам здесь место?
— Мне — да, — ответил. — Я тут вырос.
И ушёл, растворился в толпе, как камень, брошенный в воду.
Лиза смотрела ему вслед, пока высокая фигура в потертой поддёвке не скрылась за палатками. Сердце билось часто-часто, как у пойманной птицы.
— О чем это вы изволите беседовать с моим должником? — раздался за спиной голос Корсакова. Вздрогнула, обернулась. Стоял совсем близко, и улыбка его теперь не казалась приятной. А точнее, ничего приятного и доброго в ней не было.
— Просто спросила дорогу, — солгала Лиза. — Здесь так легко заблудиться.
— Дорогу, — повторил Корсаков. — Ну что ж, пойдёмте, провожу до экипажа. Вечереет, а в этой роще после заката собирается всякое отребье.
Подал руку, и Лиза, помедлив, опёрлась на его локоть. Рукав мундира жёсткий, накрахмаленный. Совсем не такой, как грубое сукно поддёвки Демьяна.
У экипажа Корсаков задержал её руку в своей.
— Лиза, — сказал тихо, без улыбки. — Знаю, что вы сейчас чувствуете. Этот мужик... он кажется вам загадочным, сильным. Дикая природа. Понимаю. Но это пройдёт. Должны помнить: такие, как он, — это скот. Их участь — работать на нас, развлекать нас и умирать в канаве. А вы... вы созданы для другого. Для света, для красоты, для меня.
Лиза молча высвободила руку и села в экипаж.
— До завтра, Виктор Павлович.
Кучер хлестнул лошадей. Экипаж покатил по аллее, унося прочь от Сокольников, от запаха жареных пирожков, от светлых волчьих глаз, которые вдруг оказались важнее всех проборов и перстней на свете.
На Вороньей улице, в каморке, Демьян сидел на топчане и смотрел в одну точку. Савелий возился у печки, грел ужин.
— Чего молчишь? — буркнул Савелий, не оборачиваясь. — Встретился с барином? Чего велел?
— Бой в воскресенье. Стенка на стенку. С Сытинскими.
— Дело, — Савелий оживился. — А потом? Расплатится?
— Потом... велел проиграть.
О проекте
О подписке
Другие проекты