Четыре года спустя, сентябрьским вечером, совершая свой еженощный долгий и утомительный путь пешком от верфи в Дэрроу до булочной Гленни, Фрэнсис Чисхолм принял великое решение. Он устало побрел по усыпанному мукой коридору, отделяющему пекарню от магазина, – миниатюрная фигурка, терявшаяся в грубых, не по росту рабочих брюках, чумазое лицо под мужской кепкой, надетой задом наперед, – затем прошел через заднюю дверь, поставив пустое ведерко, в котором носил с собой завтрак, в раковину для мытья посуды. В его юных темных глазах горел затаенный огонь решимости.
В кухне грязный и, как всегда, загроможденный посудой стол был занят Мэлкомом Гленни. Мэлком, неуклюжий, очень бледный семнадцатилетний юноша, сидел, развалясь, над учебником Локка по составлению нотариальных актов. Облокотившись на стол, одной рукой он поглаживал свои сальные черные волосы, другой совершал опустошительные нападения на сладкое мясо, приготовленное для него матерью к его возвращению из колледжа Армстронга. Фрэнсис достал из печки свой ужин – пирожок за два пенни и картошку, которые жарились там с самого полудня, – и освободил себе кусочек места на столе. Дверь из кухни была до половины застеклена, и сквозь разорванную светонепроницаемую бумагу мальчик видел миссис Гленни, обслуживавшую покупателя в лавке. Будущий хозяин дома глянул на него с раздражением и сказал осуждающе:
– Неужели ты не можешь поменьше шуметь, когда я занимаюсь? О господи, что за грязные руки! Ты что, никогда не моешь их, когда садишься за стол?
Храня упорное молчание – лучшее средство защиты, – Фрэнсис взял в огрубелые, обожженные до волдырей руки нож и вилку. Дверь перегородки щелкнула и открылась – это миссис Гленни с озабоченным видом вошла в кухню.
– Ты еще не закончил, Мэлком, голубчик? Я испекла тебе чудную дрочену из одних свежих яиц и молока – она нисколько не повредит твоему желудку.
– У меня весь день болел живот, – проворчал тот, глотнув воздуха и рыгнув, и добавил с видом оскорбленной добродетели: – Вот, слышишь?
– Это все от ученья, сынок, все от ученья. – Она поспешила к плите. – Но драчена подкрепит тебя, ты попробуй только… Ну для меня…
Он позволил ей убрать пустую тарелку и поставить перед ним большое блюдо с новым яством. Пока Мэлком лениво поглощал дрочену, мать с нежностью наблюдала за ним, радуясь каждому проглоченному им куску. Миссис Гленни была одета в рваный корсет и старомодную, зияющую дырами юбку. Она любовно наклонилась к сыну, и ее злое лицо с длинным тонким носом и поджатыми губами осветилось беспредельной материнской нежностью. Затем она проговорила:
– Я очень рада, что ты, сынок, рано вернулся. Ведь сегодня у отца проповедь.
– Ой, нет! – Мэлком откинулся назад, испуганный и обеспокоенный. – Где? В миссионерском обществе?
– На улице. На Лугу, – покачала головой миссис Гленни.
– Но разве мы пойдем?
Она ответила со странным, полным горечи тщеславием:
– Это единственное положение в обществе, которое нам дал отец, Мэлком. Пока он не потерпит неудачу и в проповедовании, нам лучше принимать все как есть.
– Может быть, тебе это нравится, мать, – горячо запротестовал он, – а мне чертовски неприятно стоять там и слушать, как мальчишки вопят: «Святой Дэн!» Когда я был маленьким, это еще было терпимо, но теперь, когда я скоро стану стряпчим!..
Мэлком внезапно замолчал, так как дверь открылась и его отец Дэниел Гленни тихо вошел в комнату.
«Святой Дэн» подошел к столу, рассеянно отрезал себе кусок сыру, налил стакан молока и, все еще стоя, принялся за свою простую еду. Хотя он и сменил рабочую фуфайку, широкие брюки и рваные мягкие туфли на лоснившиеся черные панталоны, старую визитку, которая была ему тесна и коротка, целлулоидную манишку и черный галстук, фигура его не стала от этого более значительной, а вид менее понурым. Манжеты – тоже целлулоидные для экономии на стирке – потрескались, ботинки требовали починки. Дэниел Гленни слегка сутулился. Его взгляд за очками в стальной оправе, обычно тревожный, часто восторженно-отсутствующий, сейчас был задумчив и добр. Он жевал и со спокойным вниманием смотрел на Фрэнсиса:
– Ты выглядишь усталым, внук. Ты обедал?
Мальчик кивнул. Комната как будто стала светлее с тех пор, как булочник вошел в нее. Глаза деда были похожи на глаза его матери.
– Я вынул из печки пирожные с вишнями. Если хочешь, можешь взять одно, они там, на решетке плиты.
При виде этой бессмысленной расточительности миссис Гленни презрительно фыркнула – вот такое разбазаривание товара и сделало его банкротом, неудачником, – но покорно склонила голову.
– Когда ты хочешь идти? Если мы сейчас пойдем, я закрою магазин.
Дэниел Гленни посмотрел на свои большие серебряные часы с желтой костяной цепочкой:
– Да, мать, закрывай. Господня работа должна быть на первом месте. Да и покупателей сегодня больше не будет, – добавил он грустно.
Пока миссис Гленни опускала шторы в витрине с засиженными мухами пирожными, он стоял, отрешившись от всего, обдумывая свою речь на сегодняшний вечер. Внезапно Дэниел встрепенулся.
– Идем, Мэлком! – И, обернувшись к Фрэнсису, ласково сказал: – Будь умницей, внучек! Не ложись поздно.
Мэлком, угрюмо бормоча что-то себе под нос, закрыл книгу, взял шляпу и вышел вслед за отцом. Пока миссис Гленни натягивала черные лайковые перчатки, ее лицо приняло мученическое выражение, с каким она всегда ходила на проповеди мужа.
– Не забудь вымыть посуду. Как жаль, что ты не идешь с нами! – слащаво улыбнулась она.
Когда они ушли, он подавил желание лечь головой на стол. Принятое им недавно героическое решение зажигало Фрэнсиса, а мысль об Уилли Таллохе вливала жизнь в его усталое тело. Мальчик нагромоздил гору грязной посуды в раковину и принялся мыть ее. Нахмурив брови и насупившись, он обдумывал свое положение.
Словно больное растение, Фрэнсис увядал в душной атмосфере навязанных ему благодеяний с той самой минуты перед похоронами, когда Дэниел самозабвенно сказал Полли Бэннон:
– Я возьму мальчика Элизабет. Мы его единственные кровные родственники. Он должен ехать к нам.
Правда, один только этот благородный порыв не смог бы вырвать его из родной почвы. Решила дело безобразная сцена, которую устроила миссис Гленни. Прельстясь теми небольшими деньгами, что выплатили Фрэнсису по страховке отца и выручили от продажи мебели, и грозя прибегнуть к помощи закона, она сломила сопротивление Полли, и та отказалась от намерения взять мальчика под свою опеку.
После этого всякая связь с Бэннонами была прервана так внезапно и резко, будто бы и Фрэнсис косвенно был в чем-то виноват. Полли (уязвленная и оскорбленная, всем своим видом словно говорила: я сделала все, что могла), несомненно, вычеркнула его из памяти. Мальчик болезненно переживал разрыв.
Когда Фрэнсис переехал в дом булочника и жизнь еще привлекала его своей новизной, мальчика послали в школу в Дэрроу. На спине у него был новый ранец, его провожал Мэлком, миссис Гленни чистила и причесывала его. Стоя у дверей магазина, она провожала школьников взглядом собственника.
Увы! Этот приступ филантропии скоро сошел на нет. А дедушка Дэниел Гленни показался ему святым. Это был мягкий, благородный человек, часто подвергавшийся насмешкам, ибо он заворачивал покупателям пироги в трактаты своего сочинения и каждую субботу, по вечерам, водил по городу свою ломовую лошадь, у которой на крестце красовался напечатанный крупными буквами плакат: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Дэниел витал в облаках, откуда ему приходилось периодически спускаться и, взмокнув от пота, изнемогая под бременем забот, встречаться со своими кредиторами. Он работал не покладая рук. Можно сказать, что голова его покоилась в лоне Авраама[6], а ноги в лохани с тестом. Где же ему было помнить все время о своем внуке? Когда дед вспоминал о Фрэнсисе, то, взяв его за руку, совал ему пакет крошек и вел на задний двор кормить воробьев.
Все ухудшающиеся дела мужа – пришлось уволить сначала возчика, потом продавщицу, затем закрыть одну за другой несколько печей, так что выпечка постепенно свелась к жалким пирогам по два пенни и пирожным по фартингу, – преисполнили миссис Гленни жалостью к себе. Для нее, мелочной по натуре, неумелой, но жадной, присутствие внука вскоре стало непереносимым кошмаром. Привлекательность суммы в семьдесят фунтов, полученных в придачу к нему, скоро пропала. Ей стало казаться, что расплата чересчур велика… Она давно уже отчаянно экономила на всем, и расходы на его одежду, пищу, ученье стали для нее вечной голгофой. Миссис Гленни даже считала куски, которые он съел. Когда штаны мальчика износились, она переделала ему сохраненный на память о юности зеленый костюм Дэниела, такого невообразимого рисунка и цвета, что он вызывал насмешки всей улицы и превратил жизнь Фрэнсиса в пытку. Хотя плата за обучение Мэлкома всегда вносилась в срок, миссис Гленни обычно ухитрялась забывать о плате за внука до тех пор, пока он не являлся к ней, дрожащий, бледный от унижения, обозванный неплательщиком перед всем классом. Тогда она начинала ловить ртом воздух, симулировала сердечный приступ, хватаясь за свою увядшую грудь, и в конце концов отсчитывала ему шиллинги с таким видом, словно он пил ее кровь.
Фрэнсис терпел все со стоической выносливостью, но постоянно чувствовал, что он один… Один… Это было ужасно для маленького мальчика. Обезумев от горя, он совершал долгие одинокие прогулки по безлесным окрестностям города в тщетных поисках ручья, где можно было бы половить форель. Фрэнсис подолгу смотрел на уходящие корабли, снедаемый каким-то страстным желанием, зажимая рот шапкой, чтобы задушить крик отчаяния. Очутившись, как в ловушке, между двумя враждебными друг другу религиями, он не знал уже, что и думать. Его ясный и жадный ум притупился, лицо стало угрюмым. Мальчик чувствовал себя счастливым только в те вечера, когда Мэлком и миссис Гленни уходили куда-нибудь, а он сидел в кухне у огня напротив Дэниела и смотрел на невысокого булочника, который в полном молчании переворачивал страницы своей Библии с видом невыразимой радости.
Спокойная, но непреклонная решимость Дэниела не оказывать никакого давления на религиозные взгляды мальчика – да и как мог бы он это делать, проповедуя всеобщую терпимость! – была дополнительным источником недовольства для миссис Гленни.
Для такой «христианки», как она, не сомневающейся в своем спасении, напоминание о безрассудстве дочери было проклятием. Да и соседи судачили об этом.
Кризис наступил через полтора года, когда Фрэнсис, проявив неблагодарность и бестактность, превзошел Мэлкома в конкурсном сочинении. Это было уже невозможно перенести. Недели бесконечного пиления сломили сопротивление булочника. К тому же он был на грани нового разорения. Было решено, что образование мальчика закончено. Улыбаясь ему впервые за много месяцев, миссис Гленни с притворной убежденностью внушала Фрэнсису, что теперь он уже маленький мужчина и может вносить свою лепту в дом, что ему нужно взяться за работу и познать величие труда. И он поступил на верфь Дэрроу подручным заклепщика с платой в три с половиной шиллинга в неделю. Ему было двенадцать лет.
К четверти восьмого мальчик покончил с посудой, быстро привел себя в порядок перед осколком зеркала и вышел на улицу. Еще не стемнело, но вечерняя прохлада заставила его закашляться и поднять воротник куртки. Он быстро зашагал по Хай-стрит мимо извозчичьего двора и винных погребов. Вот наконец и аптека доктора на углу, с ее пузатыми красными и зелеными бутылями и квадратной медной дощечкой: «Доктор Сазерленд Таллох, врач и хирург». Фрэнсис вошел.
В аптеке было сумрачно, пахло алоэ, асафетидой[7] и лакричным корнем. Полки, заставленные темно-зелеными бутылками, занимали одну стену, в конце ее были три деревянные ступеньки, которые вели в маленькую приемную, где доктор Таллох принимал своих пациентов. За длинным прилавком, заворачивая лекарства на мраморной, забрызганной красным сургучом доске, стоял старший сын доктора – крепкий веснушчатый мальчик лет шестнадцати, с большими руками, рыжеватыми волосами и доброй, приветливой улыбкой.
Он и сейчас, здороваясь с Фрэнсисом, широко ему улыбнулся. Потом оба мальчика опустили глаза: каждый избегал взгляда другого, потому что боялся заметить в нем нежность.
– Я опоздал, Уилли! – Фрэнсис упорно смотрел на край прилавка.
– Я и сам опоздал… И мне еще надо разнести эти лекарства по поручению отца, чтоб ему…
Теперь, когда Уилли начал изучать медицину в колледже Армстронга, доктор Таллох с шутливой торжественностью произвел его в свои помощники.
Наступило молчание. Старший мальчик украдкой взглянул на друга:
– Ну, ты решил что-нибудь?
Фрэнсис все еще не поднимал глаз. Он раздумчиво кивнул, губы его были твердо сжаты.
– Да.
– Ну и правильно, Фрэнсис! – Некрасивое флегматичное лицо Уилли расплылось в одобрительной улыбке. – Я бы не мог вытерпеть так долго!
– Да и я тоже не мог бы… – пробормотал Фрэнсис, – если бы… ну… если бы не дедушка и ты.
Его худое мальчишеское лицо, замкнутое и пасмурное, залилось густым румянцем, когда он порывисто произнес последние слова.
Покраснев от сочувствия, Уилли пробормотал:
– Я нашел поезд для тебя. Есть прямой, выходящий из Олстида каждую субботу в шесть тридцать пять… Тихо… Отец идет.
И он резко оборвал разговор, бросив предостерегающий взгляд на Фрэнсиса.
Дверь приемной отворилась, и доктор, в твидовом пиджаке, появился в дверях: он провожал своего последнего пациента. Затем Таллох повернулся к мальчикам – резкий, колючий, смуглый, – из его густых волос и блестящих бакенбард, казалось, вылетали заряды переполнявшей его энергии. У него была ужасная репутация самого заядлого во всем городе вольнодумца, открытого приверженца Роберта Ингерсолла[8] и профессора Дарвина. Это, впрочем, не мешало ему обладать обезоруживающим обаянием и быть в высшей степени знающим врачом.
Доктора очень беспокоили ввалившиеся щеки Фрэнсиса, и поэтому он отпустил одну из своих ужасных шуточек:
– Ну, мой мальчик, вот и еще от одного пациента избавился! О, он еще не умер, нет, но скоро умрет! И такой милый человек, и после него останется большая семья!
Улыбка мальчика вышла слишком натянутой и не понравилась доктору. Он вызывающе подмигнул светлым глазом, вспомнив свое собственное нелегкое отрочество:
– Ну, выше нос, малыш! Не унывай! Через сто лет тебе будет все равно!
Прежде чем Фрэнсис смог ответить, доктор Таллох коротко засмеялся, сдвинул на затылок свою странную прямоугольную шляпу и стал натягивать перчатки. Уже по дороге к своей двуколке он крикнул:
– Обязательно приведи его в девять часов ужинать, Уилл! К ужину горячая синильная кислота!
Часом позже, разнеся лекарства больным, оба мальчика направились к дому Таллохов – обветшалой вилле, выходившей на Луг. Они молчали – их дружба не нуждалась в словах, – потом тихо заговорили о смелых планах на послезавтра. Настроение Фрэнсиса поднялось. Жизнь никогда не казалась ему уж очень враждебной в обществе Уилли Таллоха. Однако, по странному капризу судьбы, их дружба началась с драки. Однажды после школы, когда Уилли в компании своих одноклассников слонялся по Касл-стрит, ему на глаза попалась католическая церковь, ничем не выделяющееся, кроме своего безобразия, здание около газового завода.
– Пошли, – закричал он, – у меня есть шестипенсовик! Давайте получим отпущение грехов.
Потом, оглянувшись, Уилли увидел Фрэнсиса и густо покраснел от здорового мальчишеского стыда. Эта глупая шутка вырвалась у него нечаянно и прошла бы незамеченной, если бы не Мэлком Гленни, который прицепился к ней и, искусно разжигая страсти, превратил ее в повод для драки.
Подстрекаемые остальными, Фрэнсис и Уилли схватились в кровавой, без жалобных криков, битве на Лугу. Это был честный бой, и оба противника проявили немалую храбрость. Уже стемнело, а ни один не вышел победителем. Тем не менее каждый ясно чувствовал, что с него довольно. Однако зрители, с присущей юности жестокостью, не согласились на такое завершение ссоры. На следующий вечер, после школы, соперники снова оказались сведены вместе и, подзадориваемые язвительными шуточками об их трусости, вынуждены были колотить друг друга по уже основательно избитым головам. Опять оба были окровавлены, вымотаны, но ни один упорно не хотел признать другого победителем. И так целую ужасную неделю их заставляли состязаться, как бойцовых петухов, на забаву не слишком-то благородных товарищей. Этот жестокий поединок, бессмысленный и бесконечный, превратился для обоих мальчиков в кошмар. Потом, в субботу, они неожиданно встретились лицом к лицу, одни. Минута мучительной душевной борьбы и… земля разверзлась, небеса растворились – они повисли на шее друг у друга.
– Я не хочу драться с тобой, ты нравишься мне, старина! – пробормотал Уилли.
А Фрэнсис тер костяшками пальцев покрасневшие глаза и плакал в ответ:
– Уилли, ты нравишься мне больше всех во всем Дэрроу.
Они уже наполовину пересекли Луг – пустырь, покрытый темной от пыли травой, с заброшенной эстрадой для оркестра в центре, ржавым железным писсуаром в дальнем конце и несколькими лавками, преимущественно без спинок, на которых играли бледные дети и курили, шумно обмениваясь мнениями, бездельники. Вдруг Фрэнсис увидел, что они должны пройти мимо собрания, где выступал с проповедью его дедушка, и у него по коже пошли мурашки. В самом дальнем от писсуара конце пустыря была укреплена небольшая хоругвь с потускневшим позолоченным девизом на красном фоне: «Мир на земле людям доброй воли». Напротив размещались портативная фисгармония и складной стул, на котором восседала с видом жертвы миссис Гленни, а рядом с ней стоял угрюмый Мэлком, сжимая в руках книгу гимнов. Между хоругвью и фисгармонией на низком деревянном помосте возвышался «святой Дэн», окруженный слушателями (их было человек тридцать).
Когда мальчики остановились около этого сборища, Дэниел закончил вступительную молитву и, откинув назад непокрытую голову, начал свою речь. Это была мольба, благородная и прекрасная, выражавшая его заветные убеждения и обнажавшая всю его бесхитростную душу. Учение «святого Дэна» основывалось на призыве к братству и любви к ближнему и к Богу. Люди должны помогать друг другу, нести на землю мир и добрую волю. Если бы только он мог убедить в этом человечество! Он не вступал в спор с церковью, но мягко отстранял ее: главное – не форма, а сущность – смирение и любовь. Да, и терпимость! Ни к чему говорить об этих чувствах, надо жить ими.
О проекте
О подписке